Это я, как ты догадываешься, пытаюсь пересказать его историю. Аэронавт Мещерский неважно владеет словом: сбивается, путается, краснеет.
Незаметно наступил промокший и неосвещенный вечер. Пахнет черемухой, заведомо не произрастающей здесь. Я пойду спать. Ром виноват. Виновата капель. Ты бы иногда звонил мне по скайпу? Кажется, это гениальное изобретение. А? Или хотя бы писал?
8
Тебя, должно быть, интересуют мои бытовые условия, сынок. Охотно удовлетворю твое здоровое юношеское любопытство. Комната у меня собственная, прямоугольная, небольшая, но чистенькая, с одним окном; стены выкрашены белой клеевой краской. В России мне виделось бы в этом нечто госпитальное, из жизни больных или медицинских врачей, но за множество лет и зим за океаном я свыкся с этим местным обычаем. Ведь даже гулкие стены из сухой штукатурки в нашей монреальской квартире, ты помнишь, так и остались снеговыми, матовыми, стерильными: намерение наклеить тисненые обои так и не воплотилось в бренную жизнь. Не беда – русский человек широк и благородно осознает, что всякое суверенное государство имеет право на свои дела давно минувших дней и преданья старины глубокой. При комнатке, как на дирижабле «Гинденбург», предусмотрен совмещенный душ и туалет. Заботливая администрация обеспечивает незамысловатым, но приятно пахнущим мылом, шампунем, раз в месяц – новой зубной щеткой. Односпальной кроватью с чуть поцарапанными деревянными спинками и доброкачественным пружинным матрасом.
(Было у злополучного моего отца – твоего деда – занятие: каждые два-три года матрас супружеской постели перетягивать. Он во двор выносился, под липы, вспарывалась обивка, разрезались все веревочки, которыми пружины связывались в единое целое. Затем вся система восстанавливалась. А как еще? За два-три года одна из пружин, освободившись от бечевки, обязательно начинала выпирать, вонзаясь в бока мятущегося мужа и дремлющей жены его. Работа была веселая, и полезный исход ее – очевиден.)
На стене у изголовья укреплено бесхитростное бра, лампочка, забранная матовым стеклом. У письменного стола – торшер, мечта шестидесятника. Верхнего света не предусмотрено; тебя, канадца, это не удивит, а я слегка жалею, ибо привычка – вторая натура, и в комнате без верхнего света мне недостает уюта. Понимаешь ли ты, как я горжусь своей неприхотливостью? Причина ясна: я сравниваю все физические вещи жизни и повороты судьбы с их подобиями в покойном Советском Союзе. И, как и следовало ожидать, оказываюсь в гарантированном выигрыше!
Сегодня в известных кругах модно исходить тоской по советскому прошедшему.
Рассмотрим, например, вопрос гигиены и санитарии. Белье в моем санатории меняют каждые три дня, а в советских гостиницах – раз в неделю. Есть и другие особенности, выгодно отличающие. И прежде всего, конечно, одиночество в смысле privacy. Крайне бы не хотелось делить комнатку с другим отдыхающим.
Погоди. Меня опять клонит в сон. Сейчас приготовлю кофе: это не воспрещается правилами санатория. Пенсию по инвалидности мне продолжают переводить на банковский счет, а расходы более или менее нулевые, если не считать запрещенных в санатории рома и сигарет. Табачок свой смолить выхожу на крыльцо, перемещаюсь мелкими кругами, виновато глядя в сторону. Курильщиков так мало, что у входа даже не установлено стационарной пепельницы. Приходится прятать окурки (в просторечии – бычки) в карман санаторной холщовой куртки, предварительно затушив и подпрессовав пальцем, дабы убедиться в окончательном исчезновении огня, тлевшего в сухих табачных листьях, как человеческая надежда. (Неправильный эп
Да, денежные средства у меня имеются, не беспокойся. Из развлечений в санатории имеется кабельное телевидение в холле, преогромное жидкокристаллическое устройство, экран которого, несмотря на игривое название, представляется вполне твердым. У него всегда сидит двое-трое отдыхающих, в гробовом молчании наблюдающих бейсбол или американскую борьбу. Списываю их сдержанность на счет национального характера ньюфаундлендцев. Я как-то осведомился у одного из смотрителей на предмет возможности установить в моей обители свой собственный телевизор. Это допускается (за свой счет), кабеля нет, но можно поставить антенну, которая по-русски называется «усы», а по-английски – «кроличьи уши». Аппарат доставили быстро. Но не лежит душа. Поскольку основная прелесть моего отдыха состоит в наличии вычислителя, подключенного к Интернету за номинальную плату, уж не помню какую, на которую я выписываю ежемесячный чек. Про скайп я тебе глупость написал, конечно, так как связь допотопная, через телефонный модем, и слишком медленная для этих современных штучек.
Возвращаюсь к описанию мебели. Итак, письменный стол, он же и обеденный. ДСП (не
Да! Я сам противоречу себе, сынок. Только что говорил о выгодах сравнения между продвинутым государством и страной, почти до смерти загубленной советской властью. Ныне отпущаеши. Кофий в санатории жидок и лишен аромата, как и на всем Североамериканском материке. Данный вопрос решаю творчески, с огоньком, свойственным русскому человеку. А именно, на дальнем краю письменного стола поблескивает титановыми поверхностями италийская кофеварка. Не нужен мне берег турецкий, и к Африке я равнодушен. В крошечном холодильнике достаточно места для кофейных зерен в бобах. Кофеварка действует самостоятельно. Я насыпаю в нее бобы кофейных зерен, которые она измельчает, рыча, а затем обрабатывает перегретым паром кипящей воды с целью извлечения вкусовых и бодрящих начал. Боюсь, как бы другие отдыхающие, привлеченные благоуханием, не похитили мою любимицу, которую я обожаю, как некогда – свою жену, снова назовем ее Летицией, произведшую тебя на свет.
Это шутка (не о жене, произведшей тебя на свет, а о возможности похищения кофеварки моими безобидными соседями).
9
Фонарь в листве. Свежо. Листья – уже чуть пожухшие от первых заморозков. Уже три дня принимаю все положенные витамины, и голова становится яснее, а душа – печальней.
Осень чувствуется, потому что бездымный воздух вокруг фонаря не только прохладен, но и необычайно пуст, не оживляемый вечерней мошкарой и чешуекрылыми.
Примерно как мое сердце.
В дачную комнату влетел крупный мохнатый мотылек. Теплилась обыкновенная русская беседа о Набокове. По-английски слова «мотылек» и «моль» совпадают, заметил один из гостей. Вот душа его и наведалась к нам, добавил кто-то другой. Мотылек кружился вокруг потолочной лампы, пока не наткнулся на нержавеющую сетку, добела раскаленную подземным электричеством. Запахло жженым хитином, опустилось, шепелявя, облачко пыльцы. Дом, впрочем, на самом деле был вовсе не дачей, а обыкновенным жилым домом, стоящим средь чиста поля, и принадлежал американскому писателю, уехавшему в творческий отпуск. В безоконном подвале, куда следовало спускаться по сосновой, поблескивающей лаком лестнице, располагался кабинет писателя. На покрытых тем же лаком сосновых полках красовались издания книг писателя в разномастных твердых и бумажных обложках. Он был ветеран войны во Вьетнаме и делился своим жизненным опытом с американским и международным читателем, а сейчас творчески отдыхал на Мартинике, кажется, а ключи из жалости отдал русскому литератору, знаменитому среди пары сотен эмигрантов. Гости приехали на своих подержанных «фордах» и «крайслерах» – кто из Канады, кто из Нью-Йорка, кто из Коннектикута. На невысоком столе в гостиной покрывалась испариной вместительная бутылка смирновской водки из тех, что называют «ручками», на тарелке неестественно зеленели несколько малосольных огурцов, окруженные, впрочем, и иной, более изысканной снедью, правда та не зеленела, нет, багровела, наверное, и желтела, и белела, и чернела пятнами благородной плесени на белом и желтом.
Временный хозяин дома, мой старый товарищ по Москве, высокий атлет с самоуверенными цепкими глазами, подходил к окну и заглядывал в ночь, как в деревенский колодец, не произнося ни звука. Назовем его Сципион. В маловероятной дали переливались несчитаные светила, на холмах сияли то ли потухающие костры туристов, то ли свет в окнах одиноких коттеджей. Второе звездное небо играло зеленоватыми огоньками прямо над землей и состояло из несметных светлячков. Лето клонилось к закату. Стареющие женщины молчаливо носили застиранные легкие футболки с забавными надписями. Мужчины тихо переговаривались, придавая лицам значительное выражение. Кое-кто листал раскиданные по дому глянцевые журналы с яхтами и интерьерами, украшенными, как я люблю, гардинами из материала, который – скорее всего, ошибочно, – хочется назвать миткалем. Я говорю о той плотной хлопчатобумажной ткани, обыкновенно светло-коричневой, с мелким рисунком из огурцеобразных вишневых загогулин, в которой любой признает чехол от ватного одеяла, оставшегося в детстве.
В этом доме гардины висели в спальне как раз такие, его нищий временный хозяин, лицом и статью уже в Москве напоминавший удельного князя в изгнании, проявлял сдержанное радушие, а его временная жена-канадка работала подавальщицей в греческом ресторане и приехала только заполночь с тем очумелым выражением лица, которое только и бывает у приезжающей заполночь официантки в греческом ресторане в вермонтской долине, когда курортный сезон и выходные. Впрочем, она приехала не сама – хозяин дома, извинившись, отправился забирать ее, а я напросился с ним, чтобы оторваться от остальных гостей (мы не виделись больше года), и по дороге пытался продолжать разговор о Набокове, а может быть, и о чешуекрылых, или, скорее, о беззаботных и опасных днях в порабощенной большевиками Москве, однако загордившийся писатель Сципион, кивая, так пристально смотрел на белое пятно фар перед автомобилем и так малоприветливо сжимал узкие губы, что и я замолчал и тоже уставился на петляющую дорогу. Лучи фар попеременно высвечивали посеревшую дощатую стену амбара, ошалевшую козу на привязи, панорамное окно, за которым бледные всполохи телеэкрана высвечивали силуэты мирных жителей. Я не обижался: сама неожиданность этих обыкновенных вещей представлялась праздником, особенно если добавить сводившие меня в ту пору с ума обильные звезды над этой дорогой, которую преодолевала престарелая машина, погромыхивая проржавевшей дверью.
Господь в книге Бытия прибивает звезды гвоздями к небесной тверди. Космогония скотоводов и рыболовов, ежедневно готовых погибнуть под зазубренными мечами пришельцев.
И золото той земли хорошо; там бдолах и камень оникс.
Дичась, мы вступили в стеклянный павильон ресторана. Последние посетители беспокойно разглядывали разводы кофейной гущи на внутренних стенках крошечных чашек. Временная жена сочинителя Сципиона улыбнулась нам и, покачивая худыми бедрами, отправилась к метрдотелю. Тот отпустил ее, она переоделась в джинсы и футболку, вынесла полдюжины пластиковых контейнеров с едой, приобретенной по себестоимости. Звали ее Летиция.
И это прошло.
10
Утро опаловое и, как бывает в этих краях, неспокойное. Однако ветер – их называют здесь восточниками, западниками, южниками – не разгоняет тумана, но лишь раскачивает ветки деревьев под окном, срывая не успевшие пожелтеть листья. Жаль. Разглядывая древесные кроны сквозь запыленные квадраты оконного стекла месяц назад, я предвкушал золотую осень, ту самую, с шуршанием невесомых листьев по мостовым. Как медленно сметал их тогдашний ветер вниз по переулку, и никогда – вверх.
И этого переулка больше нет.
При встрече с подобной фразой в книгах меня охватывает веселый ужас, словно при известии о тяжелой болезни отдаленного знакомого. Ужас и облегчение от того, что это случилось не со мной.
Преувеличиваю, вероятно. Переулок существует и даже сохранил свое название. Теперь он населен осанистыми личностями с нелегким взглядом, которые садятся в свои автомобили с загодя заведенными двигателями в подземном гараже, чтобы машину не расстреляли из гранатомета.
Алюминиевые, порядком поцарапанные судки, доставшиеся от бабушки, один на другом, с алюминиевой ручкой. Мать болела, приготовить пищу некому, пересечь переулок без всяких следов автомобильного или пешеходного движения, войти в гулкую подворотню, за которой следовал мощеный двор, окруженный скрипучими, перенаселенными двухэтажными домиками и еще одним гигантским серым, времен «Мира искусства» и керосинок, и платяных щеток, и цветных олеографий, а в подвале источала запахи общепита диетическая столовая, и десятипроцентная скидка полагалась при отпуске обедов на дом. Борщ украинский со сметаной, биточки с картофельным пюре, кисель клюквенный. Мои недруги из дворовых реготали и надо мной, и над судками, я убыстрял шаг, спускался в подвал, проходил по тусклому коридору мимо прикрепленного к стене черного телефона. Он не вполне в коридоре находился, собственно, а у самого дверного проема на кухню с шестью или семью кухонными столами с разными, но одинаково потертыми клеенками, а номер телефона был Г5-2987. Сюжет, кажется, упущенный современным живописцем: участок стены возле коммунального телефонного аппарата, покрытый торопливо записанными номерами, непременно двумя десятками почерков, простыми карандашами и фиолетовыми чернилами из протекающих школьных авторучек (эти надписи – пониже других). Отразить ощупь поверхности: салатовая либо песочная масляная краска, покрытая сероватым налетом времени, с немногочисленными, однако запоминающимися трещинами. В том числе вымерший химический карандаш, который полагалось облизывать, чтобы он оставлял не осыпающиеся чешуйки графита, но нечто сравнительно долгоживущее. Попадись мне подобная картина сегодня, заснял бы на фотоаппарат, благо – цифра, сберегать дорогостоящую пленку не приходится.
Но не попадется.
Давно выключенный по случаю светлого времени суток фонарь скрыт волнующейся, как умирающая рыба, листвой. По крутому спуску проезжают осторожные машины, и лиц водителей либо пассажиров также не видно. Вероятно, через несколько дней листья облетят, и сквозь паутину голых веток можно будет различить и фонарь, и уличное движение, и гранитный фасад мятежного англиканского собора, обросший строительными лесами. Во время прогулок я вижу четырех человеческих муравьев на самой высокой точке лесов. Оранжевые жилеты и алые стеклопластиковые каски. На нижней площадке лесов – увесистые банки свинцового сурика, которые одну за другой доставляют на крышу собора с помощью лебедки. В перемещениях муравьев – особая грация, то отсутствие лишних движений, которым отличаются грамотные строители. Дерево лесов, над которым когда-то сияла звезда полей, шероховато, занозисто и местами запачкано белой краской. А ветки облетающего вяза, укоренившегося перед собором, схожи с вывернутыми руками еретика на инквизиционной дыбе.
Я в принципе понимаю, что довольно скоро пора будет помирать, но как-то не слишком отчетливо.
11
В четыре часа утра выплывали на лов трески многочисленные поколения ньюфаундлендцев.
Треска поедала мойву, человек поедал треску (впрочем, и мойву тоже).
Вот я о чем поведаю тебе, сынок.
Стояла густая, непроглядная советская власть. Мы жили, кое-как приноровившись к неисправимому. Наиболее передовые и отважные из нас, так называемые несогласные, протестовали, но население не поддерживало кипения их возмущенного разума. Во-первых, опасались подавления своего прекрасного порыва. Во-вторых, не усматривали необходимости. Ко всему-то подлец-человек привыкает, как сообщил великий Плюшкин в романе Doctor Zhivago.
В любой тюрьме найдутся непоседы, подстрекающие к бунту. И кому от этого хорошо?
Бороздили океанские просторы советские рыболовные суда.
Канадские тоже.
Потом треска исчезла. Говорят, благодаря загрязнению окружающей природной среды и истощению озонового слоя жизни.
Бывало, мы с друзьями-студентами собирались у костра и пели заветное:
Ты меня, судьба, не обманывай, не опасен мне горизонта вой, я когда-то был пармезановый, стал брезентовый и озоновый.
Правительство запретило лов трески, определив всякому ньюфаундлендскому рыбаку общественное пособие. На улицах в рабочее время немало праздношатающихся, с беспризорным голубым огнем отчаяния в ирландских или шотландских глазах.
Мойва считается в Ньюфаундленде лакомством. Некоторые количества в вяленом виде поступают в русские лавочки Торонто и Нью-Йорка.
Она не продавалась в России, так как считалась рыбой сорной. Малоценной, вроде кильки. И вдруг появилась, по-прежнему считаясь малоценной, вроде кильки. Сорок копеек килограмм. Отец пересыпал ее солью и перцем-горошком, помещал в эмалированный судок, оставлял на ночь в холодильнике. Получался деликатес.
Вот перлюстрация того, как мудрый Человек способен превозмогать житейские обстоятельства существования под монголо-татарским игом Коммунистов.
Здесь так: мороженая треска продается в универсаме (кажется, теперь говорят «супермаркет») в виде филе. Откуда берется, понятия не имею, должно быть, из Китая.
Хрррр.
Лучше о чудесах изобретательства, и тут, сынок, ты удивишься. Я человек либеральный и считаю, что из книг и от преподавателей ты можешь получить больше, чем от отца. Но есть исключение. Тебе повезло. Твой отец владеет одной Тайной.
Слушай, невзирая на треску и мойву. И даже на Советскую власть.
Господь сотворил нас.
Мы сотворили паровоз, дирижабль и гильотину и увидели, что это хорошо.
Хорошо: первые, пусть частично ошибочные, шаги к совершенству бытия.
Впрочем, почему ошибочные?
Паровоз вёз. По полям, по долам, где бродили шуба и кафтан, блея.
Дирижабль летал. Среди неодушевленных облаков и легких соколов, кричащих при падении, словно низвергаемые в геенну ангелы.
Гильотина гуманно лишала. Впрочем, не люблю слов «гуманно», «гуманитарно» и проч. Скажем так: по-человечески лишала, конкретно. Путем. Без базара. Одну минуточку, господин Дзержинский.
В четыре часа утра, когда едва светает, можно добрести до пристани, откуда с легким стуком мотора уносятся в море оставшиеся рыбацкие катера. Все, кроме трески, им ловить разрешено, но в промысловых количествах тут больше ничего не водится. С рыбаками можно договориться и к полудню снова подойти к причалу. За небольшие деньги тебе навсегда отдадут животрепещущую браконьерскую треску в полиэтиленовом пакете, оглядываясь по сторонам на предмет полицейских.
Аэронавт Мещерский, пока еще не получил свою бессрочную путевку, гнал из сахара спирт, менял его на рыбу, которую из-под полы продавал другим русским морякам и аэронавтам, ждавшим политического убежища. Было довольно выгодно, повествует он.
Тяжелое и неживое тело боцмана Перфильева нашли у причальной мачты (из экономии советские дирижабли в эллинги не загоняли, да они и стояли-то максимум двое-трое суток). Сначала подумали, что упал с дирижабля с помощью несчастного случая, потом обнаружили прижизненную ножевую рану в горле. Всех задержанных членов команды отпустили, только аэронавта Мещерского оставили под стражей: кто-то слышал, как он ссорился с боцманом в узком коридоре гондолы, заступаясь за товарища, и грозился убить его, да и нож, перепачканный запекшейся большевистской кровью, отыскался у него под подушкой. Хороший был нож, с пластмассовой наборной рукояткой, выкованный сормовскими умельцами из вагонной рессоры. Я такие видел на московских рынках.
Герметический детектив: двенадцать человек, из которых один неизбежно убивец. Решить его было нетрудно.
Дирижабль, нагруженный зерном, улетел, оставив подозреваемого Мещерского в камере предварительного заключения ждать процесса с участием присяжных заседателей. То есть хотели увезти и его, разумеется, чтобы осудить беспощадным народным судом, но канадцы не отдали: это, говорят, наша юрисдикция, извините великодушно.
Выпив рому или местного крепленого, он всегда сбивается на эту историю, главное событие его незамысловатой жизни.
12
Плохо с памятью у меня, неважно. Что-то проскальзывает из давних времен и вдруг обрывается, словно лет десять назад я потерял сознание и очнулся уже тут, в санатории. Киевский вокзал путается со зданием губернского суда в Ньюфаундленде. И плечо болит – видимо, застудил вчера, когда ночевал на углу улиц А и Б, которые сидели на трубе отопления, а ведь запасся же одеялом производства компании Гудзонова залива – желтовато-белым, с пятью цветными полосами по краю, которое выменивалось когда-то у индейцев на бобровые шкурки. Сент-Джонс – не Нью-Йорк, немногочисленные бездомные поименно известны полиции и органам собеса. Надо было об этом подумать. Но мне вдруг стало мучительно стыдно за бесцельно прожитые, захотелось начать с чистого листа, обрести свободу. И я, крадучись, подобно старому распутнику Льву Толстому, покинул санаторий, пожертвовав и мягкой постелью, и вычислителем, и трехразовым горячим питанием. Унес только вышеописанное казенное одеяло и полотенце, два китайских яблока, стакан, фляжку с ромом. Оделся тепло, предусмотрительно.
Довольно уродливое животное – бобер, и вредное, вроде человека. Мало ему, бобру, построить плотину для своего биологического пропитания: он начинает обгрызать лесные осины и березы, не умеющие защитить свое растительное благополучие. Сводит ствол зубами на конус так, что обгрызенный участок напоминает песочные часы, дерево рушится от малейшего ветра, а поскольку плотина уже сооружена, начинает предаваться бесцельному гниению. А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер. Семья бобров за несколько лет может уничтожить всю рощу, которая окружает их запруду. И переселиться на новое место, не страдая отсутствующей по причине животного происхождения совестью. А вы мне говорите – подсечно-огневое земледелие! А вы мне твердите – природа, дескать, не слепок, не бездушный лик!
У твоей матери, ты помнишь, существовала подержанная бобровая шубка для согревания тела в условиях суровой зимы. Мех был щипаный, похожий на цигейку.
В затянувшиеся январские вечера она порою набрасывала ее на плечи, сидя в нашем единственном кресле, от сквозняка. Древние оконные рамы весь зимний сезон оставались незаклеенными по моему головотяпству. Приходили по почте бессмысленно жестокие счета за отопление.
Когда аэронавт Мещерский предстал перед царским судом по обвинению в оскорблении величия Божьего, он поднялся со скамьи подсудимых и гордо произнес: «А все-таки она вертится!» И был, в сущности, прав. Вертится, путем центробежной силы выбрасывая в космос заржавевшие ножи, мертвые тела и рассохшиеся гитары с отломанным грифом. Рухнувшие от старости секвойи, искусственные спутники, помпейские фрески.
Зеленые инопланетяне, которые в скольких-то световых годах от нас наблюдают за происходящим на Земле, могли бы прислать свои видеозаписи, чтобы глухие по губам озвучили бы эту хронику и человечество получило бы нелицеприятное представление о своей истории.
(Не столь уж сложен мой русский язык, чтобы ты его не понимал. Но я получаю от тебя только редкие записки, имеющие мало отношения к содержанию моих депеш – читаешь ли ты эти последние? Начинаю сомневаться.)
Допустим, в четырех световых годах. Значит, года через четыре у них на дисплеях появится угол улиц А и Б, и я, закутанный в одеяло, подобно индейскому щеголю, буду пристраиваться на холодном асфальте у входа в здание Royal Bank, подкладывать под голову рюкзак со сменой белья, озираться. Ночами в Сент-Джонсе пусто, море в бухте всегда спокойно, спи не хочу. Но я буду ворочаться, пытаясь согреться, сворачиваться в клубок, как человеческое дитя в утробе матери, уже третий раз отхлебывать из своей фляжки, впрочем, довольно объемистой. Спать на воздухе мне не впервой, слава богу, прожита юность с частыми походами на природу, и в полудреме мне будет мерещиться костер, отсветы его пламени на мордашках однокурсниц, запах вареной лапши с тушенкой, нестройный хор, распевающий студенческие песни. Правда, тогда мы спали в палатках: вбивали в землю алюминиевые колышки, натягивали веревки, расправляли защитный брезент, целомудренно распределялись по парам, засыпали в обнимку с подругами, но все же в раздельных спальных мешках. Нравы тогда были другие, сынок, не чета нынешним. Фляжка славная – нержавеющая сталь обтянута хорошо выделанной кожей зарезанной коровы, украшена тиснением с эмблемой виски Cutty Sark – легким, так сказать, парусником, несущимся вдаль по водам Карибского, должно быть, моря. А у костра замерла гитара, молодежь разливает по эмалированным кружкам водку «Московскую» – для храбрящихся юношей, и портвейн «Три семерки» – для жеманящихся девушек. Капитан, обветренный, как скалы, выйдет в море, не дождавшись нас. На прощанье поднимай бокалы золотого терпкого вина-с. Многие из них, должно быть, уже умерли, а остальные состарились, подобно мне, и с трудом засыпают на ледяной мостовой, и на их оплывших лицах играет синий и белый свет, струящийся от вывески банка, а также желтоватый – от уличного фонаря. И они прячут лица в морщинистые ладони, прикрывают лица одеялами и отворачиваются от света, а бессонница не отступает. Потом их трогает за плечо полицейский и без лишней грубости отводит обратно в санаторий, где можно заснуть уже навсегда.
13
Эти зеленые, которые на Проксиме Центавра жируют, они любопытно устроены, сынок, с точки зрения естественных наук. Я с детства поражался нашей жалкой и смешной физиологии. С какой стати царь природы должен через ротовое отверстие вводить в организм куски растений и животных, получать из них энергию, а отбросы выводить в виде сам знаешь чего? Почему его дурно пахнущие органы выделения расположены там же, где и органы совокупления? По большому счету – кошмар! (Чтобы не возгордился, смеялась твоя мать Летиция.)
Утром, когда проксимцев начинает клонить в сон, они распускают широкую зеленую крону. За время сна поглощается достаточно солнечного света, чтобы провести деятельную ночь. Помню, как хохотало все население планеты, когда по телевидению показали способ размножения, принятый у людей. Ибо органы выделения у проксимцев отсутствуют за ненадобностью, а размножаются они, опыляя друг друга, как треска в океане. Сообщаются, шелестя узкими разговорными листьями. Уговаривают проксимку на опыление, лаская ее зелеными присосками. Потомство зреет на проксимских самках, подобно кокосовому ореху на пальме, потом дозревает два года в земле. Всякий третий-четвертый год взрослые пускают извилистые корешки, чтобы набрать в организм минеральных веществ из почвы. Заметь, что резать друг друга им даже не приходит в зеленые головы. Картины человеческих войн сопровождаются всеобщим озадаченным шелестом разговорных листьев. Проксима Центавра – довольно тусклая звезда, красный карлик, вроде наркома Ежова. Однако жители планеты с незапамятных времен умеют разводить костры, а в последние века – пользоваться искусственным освещением. Дополнительный свет насыщает растительных человечков, а в зависимости от длины волны может и опьянять, как ямайский ром – аэронавта Мещерского. (Крепко выпив, он всегда именует меня «коллегой». С какой стати! На дирижаблях я сроду не летал, никого, слава богу, не убивал, под судом присяжных не находился.) Любо-дорого наблюдать, как два молодых проксимца в ресторане заказывают фиолетовое излучение – на закуску, розовое – на второе, бело-синее, как с вывески Royal Bank (синий – от фона, белый – от геральдического льва), – на сладкое. Опьяняющий ультрафиолет порождается машинками, которые ставят на стол за дополнительную плату, а уж наши влюбленные голубки в зависимости от настроения выбирают его интенсивность и частоту в пределах, установленных законом. Словом: звезда Маир, земля Ойле. Туда стремился уехать после большевистского переворота мрачный символист Федор Сологуб. Но выданную выездную визу аннулировали, любимая жена его с горя бросилась в весеннюю Неву и утонула. Он после этого еще двенадцать лет прожил, сочиняя романы о проксимцах.
Славно проводят они свою растительную жизнь, сынок. Только местные бобры им осложняют. Подкрадываются днем, обгрызают недвижные стволы на конус, и милые проксимцы, просыпаясь, ломаются пополам – сразу же или от первого дуновения ветра. Моря и горы он обшарил все на свете, и все на свете песенки слыхал.
Когда временный обитатель писательского дома впервые появился у нас в Монреале, оставив новую временную жену в Вермонте, тебе было года два.
Золотые глаза Сципиона, казалось, излучали странный свет той длины волны, которая заставляет юных проксимцев задуматься о неизбежности увядания и высыхания. Вел себя с необычной для старого друга сдержанностью. «Не нужна ли помощь?» – без восторга вопросил он, когда я начал заполнять железную полусферу, стоявшую во дворе, кусками искусственного угля. «Могу посодействовать в раздувании огня, – добавил он, – у меня прекрасные легкие». Не требовалось: я располагал флаконом какой-то горючей гадости, керосина, должно быть, а может быть, он именовался и вовсе лигроином. «Взвейтесь кострами, синие ночи, – замурлыкал Сципион, – мы пионеры, дети рабочих. Близится эра светлых годов, клич пионера – всегда будь готов!» Керосин-лигроин выгорел почти мгновенно, присмиревший огонь ушел вглубь прессованных брикетов. Сочинитель Сципион глухо и глупо расхохотался. «Всегда бей котов, бей котов, – так распевали девушки, мои одноклассницы, в церковном хоре по моему наущению, а дураки-учителя так ничего и не поняли!» «Отчего же вы сейчас поете правильно?» – вежливо спросила твоя мать. (Они так и остались на вы.) Сципион задумался. Брызги и волны на экране были совсем как в жизни. Я велел ехать к коменданту, и через минуту кибитка остановилась перед деревянным домом. Остановить машины жидкого воздуха – значило взорвать шахту, быть может, вызвать извержение расплавленной магмы. «Я приехал полюбоваться знаменитыми монреальскими фейерверками, – сказал он, наконец, – отменно ли они видны с вашего двора?»
Признаюсь, сынок, что ответ Сципиона показался мне лишенным смысла. Я разгадал этого человека: он не заслуживал доверия, хотя и стоял высоко, владея искусством письма. «Ши Шань, – сказал отсутствующий незримому, – ты должен взять новое обязательство перед партией и заучивать теперь в день пятнадцать иероглифов».
Летиция осторожно улыбнулась своими бледными губами. «Добро пожаловать, – подтвердила она, – мы испросим у дворника ключи от плоской крыши здания, увлекательное зрелище будет вам обеспечено без всякой толчеи, которая случается в старом городе на берегу реки Святого Лаврентия во время представления, а может быть, дверь даже открыта». «Сочту за честь», – сочинитель Сципион отвесил легкий поклон своей бывшей временной жене (твоей матери). Беседа за столом не ладилась:
хозяева смущались, да и гость почти не шелестел разговорными листьями. Фейерверк, впрочем, оказался великолепен. Мы захватили на крышу переносной радиоприемник, настроенный на особую волну. Всякий взрыв разноцветных шутих в черном небе сопровождался особой музыкой, всякий огненный шар разворачивался и рассыпался, словно совершая балетные па, всякая тварь, видимая и невидимая, славила Господа и его недобрый, но любопытный жизненный опыт.
14
«Вероятно, врачи спецбольницы уже рассказывали вам, что речь идет о защитной реакции нервной системы на пережитый шок. Сомневаюсь, что внезапное обретение памяти пошло бы вашему отцу на пользу; возможен даже суицидальный эффект. Поэтому следует действовать медленно и осторожно. Не мне вам рассказывать, что пациент поступил к нам в практически невменяемом состоянии. Я предполагаю, что потрясение, связанное с трагедией, только усугубилось, когда он попал в больницу закрытого типа с ее дисциплиной и не слишком гостеприимной обстановкой. Да и компания там, прямо скажем, не самая приятная. Лечение в этом заведении оказалось почти безуспешным. Еще полгода тому назад больной мог круглые сутки пролежать, уткнувшись заросшим лицом в стену, отвлекаясь только на прием пищи (к которой почти равнодушен и сейчас) и отправление естественных надобностей. Даже умывать его приходилось почти насильно. Всякий душ был испытанием для наших медбратьев, а видавший виды больничный парикмахер (мы приглашаем его раз в полтора месяца) вдруг отказался его стричь, пришлось позвать другого. После нескольких месяцев лечения с применением современных лекарственных средств нам удалось пробудить у пациента некий интерес к жизни. Он прогуливается возле больницы, а недавно был переведен на полусвободный режим (с использованием радиобраслета, позволяющего в любой момент установить его местонахождение). Освоил Интернет (мы поставили блокировку на определенные имена, чтобы он случайно не разыскал информацию об известных вам событиях), самостоятельно русифицировал свой компьютер (не без гордости показав мне, как выглядят его письма, написанные кириллицей), увлекается компьютерными играми – правда, самыми примитивными, рассчитанными на десятилетних детей – и новостями из России, пишет вам письма, удивляется техническому прогрессу, спрашивает, не в летаргическом ли сне он провел последние десять лет. В некотором смысле, кстати, так оно и было.
Медикаменты, конечно, вещь мощная, однако и вы можете оказать лечению серьезное содействие. Говорю как врач, хотя и понимаю, что задача, учитывая ваши собственные переживания, не из легких. Вы последовали моему совету и начали писать отцу; отлично! Да, преступник нуждается в прощении, но к душевнобольному, особенно если речь идет о родном для вас человеке, грешно испытывать что бы то ни было, кроме жалости и сострадания. Еще раз подчеркну, что вам следует ограничиваться самой общей информацией о вашем нынешнем житье-бытье, желательно позитивного свойства. Что до прошлого, то и его полезно свести к семейным воспоминаниям о благополучных совместных годах. Попробуйте разбудить его память о вашем детстве, с которой у него связаны, не сомневаюсь, самые положительные эмоции. Не выходите за границы периода, на котором его память обрывается, то есть не пишите ему о времени, непосредственно предшествовавшем известной трагедии, не говоря уж о ней самой. Если он не будет реагировать – не огорчайтесь. Мозг больного живет по своим законам.
Больница пошла на незапланированные расходы, наняв переводчика, с помощью которого я знакомлюсь с письмами вашего отца. Что можно сказать? Не буду употреблять профессиональной терминологии, но случай остается тяжелым. Основную часть памяти больного занимают события двадцатилетней давности и ранее, иногда чуть более поздние. Впрочем, он сохраняет и воспоминания о своей нынешней жизни. Все остальное – провал, черная дыра. Лишь изредка из подсознания – отдельными фразами – прорываются неясные намеки на забытое. Язык больного (даже в переводе) странен, логика мышления нарушена, порою он одержим бессмысленными фантазиями. Его интерес к положению на родине вполне понятен и даже отраден, однако огорчительно, что он так зациклен на советском режиме, который, как вы сами понимаете, уже мало кого волнует, кроме профессиональных историков.
В принципе, администрация могла бы выписать его уже в ближайшем будущем, благо и больничных коек у нас не так много, а в них нуждаются другие. Он получает пенсию по инвалидности, имеет право на социальное жилье. Опасности для общества ваш отец уже, пожалуй, не представляет, тут я согласен с врачами спецбольницы. В то же время его перспективы интеграции в социум остаются, увы, сомнительными. Не дай бог, после выписки снова соберет вещи и отправится ночевать на улицу. Моя мечта в отношении данного больного состоит в том, чтобы довести его хотя бы до минимально социального состояния; в настоящее время он живет в искусственном мире. Помимо перечисленных мною выше занятий, его мало что интересует; время он проводит один, иногда часами беседуя со своим воображаемым другом с непроизносимой фамилией, кажется, Месшчерский. Выпивает. Алкоголь, разумеется, запрещен в больнице, но в данном уникальном случае мы предпочитаем не замечать этого мелкого нарушения режима».
15
В санатории, оказывается, предусмотрена система наград за образцовое поведение и высокий умственный уровень развития интеллекта. Сегодня главный врач вручил мне после завтрака привлекательный браслет из серого пластика, украшенный электронным приборчиком размером с часы. (Таким же хвастался мне аэронавт Мещерский.) Спросил, на руке ли хочу я носить украшение или на лодыжке. Решение далось с трудом. С одной стороны, браслет (я сразу понял) дает мне доступ к Высшему знанию. Стоит ли выставлять напоказ свою причастность к племени избранных? С другой стороны, приятно наблюдать, как на приборчике мигает зеленый огонек, напоминающий мне о ночных улицах старой Москвы с ее немногочисленными таксомоторами марки «Волга» и «Енисей». Судя по Интернету, сегодняшняя Москва страдает от автомобильных пробок; верится с трудом. Откуда им приобрести столько автотранспортных средств передвижения? Из-за границы? А где же необходимая для этого валюта? Выдумка, должно быть, министерства пропаганды. Валюты не хватает даже на закупку канадского зерна, ибо за полгода в санатории я не заметил в небе ни одного российского дирижабля, а в бухте – ни одного российского сухогруза.
По тщательном равномерном размышлении я, скромняга, отдал предпочтение своей располневшей лодыжке, покрытой грубыми седеющими волосами. Главный врач сообщил также, что в связи с окрепшим здоровьем мне не возбраняется гулять по осеннему городу в радиусе двух километров от санатория. Что ж! Их дело лечебное, благородное, а нам, старикам, приходится только радоваться этой почти отеческой заботе.
Обретенным правом воспользовался безотлагательно. Вместо казенной зеленой куртки надел собственную кожаную, замотал стареющее горло клетчатым шарфом во избежание острых респираторных заболеваний. Я и раньше, разумеется, выходил из санатория, однако не удалялся от здания более чем метров на сто пятьдесят (если не считать злополучной ночевки под вывеской Royal Bank). Асфальт в городе – среднего качества, наличествуют выбоины и трещины, признак нерадивости городской управы или финансовой недостаточности; скорее второе. Зеленые насаждения – которые правильнее было бы с учетом времени года наименовать
У меня была когда-то дюжина фотографических портретов различных дореволюционных людей обоего пола. По дороге к метро «Парк культуры» я увидал старый дом, подготовленный к сносу (выбитые стекла, снятые двери, вой ветра). Забрел во двор, увидал довольно высокую кучу мусора, главным образом бумажного и ветхого. Полюбопытствовал, томясь. Обнаружил означенные портреты, готовые к сожжению или к увозу в мусорохранилище. Подобрал. Пожелтели, как листья каменной березы на улицах Сент-Джонса. Мертвые герои фотографических портретов глядят сурово и торжественно, словно предчувствуя ночные дозоры, суп из селедки, расстрелы под грохот автомобильного мотора. Улыбки отсутствуют. Прически женщин строги и вычурны одновременно, сюртуки мужчин тщательно выглажены и вычищены платяной щеткой. Чудны дела твои, Господи. Однако оптика у дореволюционного фотографа лучше, чем у советского. Мертвые при царизме выпуклы и объемны, а твои дед с бабкой тоже торжественны, но лица их кажутся плоскими.
Дед признавался мне, что с Переделкино, городком живых и мертвых писателей, у него связаны самые страшные в жизни воспоминания. «Их убили всех, – пробормотал он однажды, не разъясняя, кого и за что, – всех убили, и где могила твоей бабушки, я до сих пор не знаю». Может быть, в Южном Бутово, на бывшем расстрельном полигоне возле станции так называемого легкого метро? Это некий гибрид метро и электрички, который ходит по поверхности и с основной системой метро не соединен. Обыватели жалуются, потому что плата за проезд в центр представляется им разорительной.
Каин, где брат твой Авель?
16
Ты, пожалуйста, не думай, что мы чужие друг другу. Я много помню хорошего и забавного про свое детство с вами.
Сейчас, конечно, наступили совсем другие времена. Русский язык я почти забыл, письма твои читаю с помощью электронного словаря. В подвале квартиры, где мы живем с Дженнифер, до сих пор хранятся картонные коробки из винного магазина, набитые предметами, которые ты привозил из командировок в Россию. В те смутные времена ты любил рассказывать, что доллар можно легко продать на черном рынке за множество рублей и, таким образом, скупить чуть не пол-страны. Мама смеялась над тобою, уверяя, что советские изделия ни на что не годятся даже бесплатно. Ты обижался; впрочем, по-настоящему вы ссорились редко.