Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бикини - Януш Леон Вишневский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Береги чистоту своей крови. Она не только твоя — Приплыла она издалёка, Уплывет она далёко. В ней наследство тысяч предков, На ней зиждется будущее, В ней вся твоя жизнь!

Она помнила. Еще бы не помнить! Ведь ей пришлось учить его наизусть. Дети декламировали стишок уже в третьем классе. А потом по команде вскидывали правую руку вверх. Она тоже. Ничего не понимая.

Школьные учителя добровольно поддерживали у детей перманентное состояние патриотического экстаза. А так называемая расовая чистота была одним из наиважнейших условий существования Третьего рейха. Она помнила, как вслушивалась на уроках истории в рассказы о необходимости сохранения арийской расы в «безукоризненной чистоте». По словам учительницы, древние цивилизации пришли в упадок именно потому, что допускали смешение крови, а «потеря расовой чистоты губит счастье народа раз и навсегда».

Отныне безупречное арийское происхождение нужно было еще и доказать. Документально. И если у кого-то необходимых документов не оказывалось, это немедленно бросало на него тень подозрений. Очень опасных подозрений. Ученика пересаживали на задние парты. Его фамилию не произносили во время проверки посещаемости. Ему нельзя было обедать в школьной столовой. Лишенные достоинства дети не имели права испытывать чувство голода. Однако на линейках, прославлявших фюрера, они обязаны были присутствовать. И хотя до тех пор, пока они не предъявят напечатанные на серой бумаге документы, свидетельствующие об их «расовой чистоте», эти дети как будто и не существовали, на линейках они были нужны для дополнительных децибелов. Но стоило принести необходимую справку, как картина радикально менялась. Эти дети вновь становились полноправными членами коллектива. Но только по предъявлении соответствующей печати. И не дай бог, если в справке не значились дата и регистрационный номер или она была оформлена на чужом языке, — в таком случае человеческое достоинство в течение недели, а то и двух вновь оказывалось под сомнением. Пока документ не приводили в порядок. Так, например, случилось с Ирен, соседкой по парте. Она родилась в немецкой семье в небольшой деревушке в окрестностях Бреслау, но с началом войны ее родители в поисках работы переехали в Дрезден. Крестивший Ирен священник был плохо и недостаточно онемеченным поляком. Плохо — потому что не умел писать по-немецки. А недостаточно — поскольку свидетельство о крещении составил на польский манер: указал фамилию и имена родителей, поставил дату и печать с черным немецким орлом, но не указал регистрационный номер, зато что-то приписал по-польски от руки. Этого хватило, чтобы Ирэн навсегда превратилась в школе в белую ворону.

По правде говоря, сама она получила безукоризненное свидетельство о крещении только из-за непоколебимых католических убеждений бабушки Марты. Но из-за всех этих домашних разговоров на линейках она всегда молчала.

Порой ей казалось, что это вовсе не Гитлер, а его перепуганные насмерть бюрократы правят бал в стране. Однажды она даже спорила на эту тему с отцом. Он рассказал ей о каком-то русском Гитлере по фамилии то ли Шталин, то ли Сталин, она точно не помнила. Вроде бы Сталин поехал в Сибирь. И в пропагандистских целях посетил лагеря, куда ссылали так называемых противников режима. Об этом писали все газеты. Беседовал с заключенными, шутил, пил с ними водку. От одного из них, грузина, — а Сталин и сам родился в Грузии — узнал, что того сослали за саботаж: он недопоставил родине необходимые ей восемьдесят кубических метров древесины. Тогда Сталин спросил, почему же тот так поступил. Оказалось, ближайший лес находился больше чем в двух сотнях верст от дома грузина, а у него не было даже лошади. Уезжая вечером из лагеря, пьяный Сталин приказал немедленно освободить грузина. И расстрелять начальника лагеря1.

Отец — хотя она и сама все прекрасно понимала — на этом примере пытался убедить ее, что Сталин был выморочным диктатором — вроде упоенного властью египетского фараона из романа «Камо грядеши», подаренного ей на пятнадцатилетие, — которого самого нужно было поставить к стенке. Ведь это сталинские министры приказали грузинским функционерам поставлять древесину, это сам Сталин подписал такой приказ и это он, сам того не зная, упек ни в чем не повинного грузина в Сибирь. Сталин, так же, как и Гитлер, создал ужасающую государственную систему. Но отцу не было необходимости ее убеждать. Она лишь хотела знать, что он думает так же. Он думал так же. И это было для нее очень важно. Важнее всего.

Родители Гиннера, к примеру, вообще не думали. Так считал Гиннер, хотя она ему не верила. Они верили, что нужно вовремя вывешивать флаг за окном, бодро вскидывать вверх вместе со всеми правую руку и широко распахивать оконные рамы, чтобы лучше слышать передаваемую по ретрансляторам речь фюрера — поэтому зимой, использовав все карточки на уголь еще до Рождества, они сидели за столом в пальто и телогрейках, и Гиннеру было за них стыдно. Но он никогда не протестовал, не жаловался и тоже послушно натягивал телогрейку. Может быть, поэтому он так охотно приходил к ней зимой? У нее дома окна открывали только поздней весной и летом. Все остальное время они были закрыты. И ее мать еще плотнее закрывала их, когда передавали речи фюрера, — даже летом, в самые жаркие дни.

Нет! Она не могла заставить себя молиться.

Прижавшийся к ней Лукас каждые несколько минут прикасался ладонью к ее бедру, проверяя, рядом ли она. Когда же, наконец, наступил момент тишины, он заснул. Иногда только вскрикивал что-то во сне на идише. Тогда она закрывала ему рот. И все время боялась, что тоже заснет. Нельзя допустить, чтобы кто-то услышал, что Лукас говорит по-еврейски, пусть даже во сне. Она крепко прижимала лицо Лукаса к своей груди. Ей хотелось спать. Она так хотела забыться...

Около часа ночи ее разбудила мать. Лукас все еще спал. Она поднялась, плотно укутала его одеялом и села на деревянную скамью. Два человека стояли рядом с матерью. Невысокая сгорбленная женщина в сером заплатанном пальто всматривалась в спящего мальчика. Мужчина пытался что-то сказать, но не мог вымолвить ни слова. Вдруг он упал перед ней на колени и обхватил руками ее ступни. Она не понимала, что присходит. Мать резко подняла мужчину с колен, резко поднявшись со скамьи.

— Позволь представить тебе госпожу Марию Ротенберг и господина доктора Якоба Ротенберга. Это родители Лукаса, — спокойно сказала мать. И добавила. — А это моя дочь, Анна Марта Бляйбтрой.

Женщина проигнорировала протянутую для рукопожатия ладонь. Дрожащей рукой прикрыла рот. Поколебавшись минуту, вытащила из кармана пальто кожаный, завязанный ремешком мешочек. Вложив его в руку матери, взглянула на мужчину, будто спрашивала его позволения.

— Я очень высокого мнения о работах вашего отца. Мы иногда встречались в университете. Давно это было. Еще до войны. Я не знаю, кто бы смог лучше перевести Гёте. А перевод Лютера вообще уникален. Мы будем польщены, если вы передадите ему этот скромный знак благодарности и наши самые искренние...

Мать прервала его на полуслове.

— Мой муж умер, — сказала она решительно, лишенным эмоций голосом. — Не могли бы вы, господа, отойти со мной в какое-нибудь более укромное место?

Она схватила мужчину за руку и потянула за собой. Когда они оказались в темноте, рядом со спящим Лукасом, вытащила из сумочки нож и, не спрашивая разрешения, расстегнула мужчине пальто и отрезала лацкан пиджака, к которому была пришита звезда Давида. Потом отрезала второй лацкан и оторвала все пуговицы. Пиджак должен был выглядеть старым и поношенным.

— Вы меня простите, но я думаю, что так будет лучше, — сказала она с улыбкой. — Вы можете оторвать карманы? Прямо сейчас?

Мужчина послушно засунул обе руки в карманы своего пиджака. Было слышно, как затрещала ткань. Мать расстегнула пальто женщины и медленно ощупала ее грудь.

— Что у вас под этим свитером? — спросила она.

— Два других свитера, — ответила женщина, — и... еще комбинация.

— Вы можете снять верхний свитер?

— Не знаю, — засомневалась женщина, — к остальным я не пришила... ну, вы понимаете. Нам нельзя без этого. Вы же знаете, это приказ гауляйтера Мучмана...

Девочка увидела, что мать начинает нервничать. Поняла это по крепко стиснутым губам, сжатым в кулаки ладоням и сморщенному лбу.

— Гауляйтер Мучман, простите за грубое слово, — хуй собачий! Надеюсь, вы понимаете, что значит по-немецки слово «хуй»? Я не знаю, как это на идиш, но наверняка когда-нибудь узнаю. Он хуже, чем последний сукин сын. Моя свекровь, женщина весьма деликатная и воспитанная, кроме как «хуем», его и не называла. По-польски. Она всегда о самом важном говорила по-польски. Поэтому я знаю это слово по-польски и даже могу его правильно написать. Мучман — один из двух самых отпетых мерзавцев, которых мне довелось встретить в жизни, — шептала она на ухо женщине. — Я хочу извиниться перед вами за него. Я вас прошу от имени... я прошу вас простить... за все, что они тут с вами сделали... простите, если можете...

Женщина положила пальто на пол, молча сняла свитер и протянула его матери. Потом подошла к спящему Лукасу и взяла его на руки. Мужчина поднял пальто и накрыл им мальчика. Минуту спустя они растворились во мраке улочки, примыкавшей к церкви.

Все произошло неожиданно и быстро. Ей хотелось побежать за ними. Остановить. Сказать, что Лукас любит, когда ему читают сказки братьев Гримм, а когда он кашляет, ему больше всего помогает горячее молоко с ложкой меда, что он замечательно рисует, ненавидит лук, быстрее всего засыпает на правом боку и мечтает о собаке. И о том, что он обожает черешню, а бабушка Марта...

Мать преградила ей дорогу. Посадила на скамью рядом с собой и крепко обняла.

— Успокойся! Время Лукаса для нас закончилось! Хорошо, что я нашла их. Я предполагала, что встречу их здесь. Куда им еще идти?! В бомбоубежище? Евреев туда не пускают. Да они и не посмели бы туда пойти. В церковь их тоже бы не пустили, но, когда такое творится...

Бабушка говорила мне, что они уже несколько лет вместе с четырьмя другими семьями ютятся в подвале неподалеку отсюда. Ишачат, как рабы, по двенадцать часов в день на этих жуликов Коха и Штерцеля в Миктене. За продовольственные карточки. Сама знаешь, какие карточки и на какую еду получают евреи...

Пока вы с Лукасом спали, я обошла всю церковь. Встретила Ландграфов. Маленький Маркус первым делом спросил про тебя. Я не сказала ему, что ты здесь. Не хотела, чтобы он увидел Лукаса. Еще приревновал бы. Он, кажется, влюблен в тебя. Может, даже больше, чем его брат. А Гиннер про тебя не спросил, но при виде меня весь так и засветился от счастья. Ты знаешь, что у него самые голубые глаза, какие я только видела в своей жизни? Знаешь, конечно...

А потом я нечаянно наступила на воняющую мочой, перепуганную, жирную, мерзкую крысу. Так мне показалось. Это был Альбрехт фон Цейс. Представляешь?! Я его сразу узнала. Крыс с повязкой на глазу я еще не встречала...

Ротенберги стояли у дверей, ведущих к жилым комнатам священника. В самом темном закутке церкви. Они стояли там по стойке смирно возле своих чемоданов. Как поставленные кем-то забытые изваяния. Молча. Не шевелясь. Казалось, они старались даже не дышать. Как ты думаешь, может ли страх быть таким сильным? Если да, то Мучман точно заслужил медаль от Геббельса. Он на деле добился того, что Геббельс придумывал в своих кокаиновых видениях. «Евреи должны быть обриты и не привлекать внимания. Небритые евреи будут расстреляны», — так было написано в его последнем — как всегда идиотском — распоряжении, наклеенном на все столбы в Дрездене. Якоб Ротенберг был гладко выбрит. Он изо всех сил старался не привлекать внимания.

Знаешь, Аня, о чем я подумала тогда? Это было ужасно и до неприличия противно. Я подумала... подумала, что бы случилось, если бы Якоб Ротенберг был на месте Альбрехта фон Цейса. Если бы он, со своими страхами и безусловной исполнительностью, получил такую власть. Или, что еще хуже, сделался Мучманом. Я ужасно несправедлива. Но ведь я не была еврейкой в Германии. Я знаю, Аня...

Ротенберги видели меня всего один раз в жизни. В ту ночь, когда привели к нам Лукаса. После этого — ни разу. Бабушка иногда ходила к ним и относила хлеба или немного творога, завернутого в листы бумаги с рисунками Лукаса. С теми, что ты иногда выносила из тайника.

Они узнали меня. Сначала Мария Ротенберг превратилась из статуи в человека и упала передо мной на колени. Я почувствовала себя очень неловко. Ты понимаешь меня? Как если бы в какой-то стране кто-нибудь хотел тебя, мою любимую, единственную дочку, отправить в газовую камеру только потому, что ты немка, а я могла бы тебя спасти, запихнув под пол кому-то из местных жителей. Ты думаешь, что я тоже бухнулась бы на колени? Да?! Из благодарности?! Да как, черт побери, ты можешь это знать?! У тебя ведь нет дочери. Хотя, может, ты и права...

Потом Ротенберг показал мне повестку на шестнадцатое февраля. Он вместе с сыном Лукасом должен был явиться в отделение НСДАП для «рассмотрения вопроса о временной депортации». Я иногда готова восхищаться Геббельсом и его — да что я говорю — и нашими преданными Третьему рейху служаками. Так элегантно и так торжественно сформулировать смертный приговор. «Временная депортация». Еще и пригласительный билет прислать. Сначала в отделение партии, потом в вагон, а потом в крематорий.

Знаешь, Аня, что я подумала, когда Ротенберг показал мне это письмо? — спросила она.

И, не ожидая ответа, словно самой себе сказала:

— Я подумала, что если в этих налетах есть хоть какой-то смысл, то, может быть, он состоит в том, чтобы Ротенбергам не нужно было являться по этой повестке. Шестнадцатого февраля 1945 года, то есть через два дня. В Дрездене через два дня не будет никаких отделений НСДАП! Я надеюсь. Я уверена! Может, уже и сейчас их нет, может, это все и оправдывает? Целый город сровнять с землей, уничтожить тысячи людей ради спасения трех евреев. Матери по имени Мария, ее мужа и их сына, маленького мальчика.

Если это придумал Бог, то Он не слишком оригинален, а если кто-то другой, то это похоже на плагиат, — вздохнула она.

А наш Лукас... Он никогда не был нашим. Он просто на какое-то время у нас задержался.

— Так часто бывает в жизни, доченька, — продолжала мать, сжимая ее ладони. — Мы встречаем кого-нибудь на своем пути, совершенно случайно, как прохожего в парке или на улице, одариваем его то просто взглядом, то всей своей жизнью. Я не знаю, почему так происходит, кто и зачем перекрещивает наши пути. И почему два пути вдруг сливаются в один. Кто делает так, что только что совершенно чужим друг другу людям хочется идти по нему вместе? Твой отец считал, что это любовь и что не бывает случайных взглядов. Он раздавал их всем вокруг, но сам верил в предназначения. Не в одно, а во множество предназначений. Может, поэтому он жил в таком согласии с миром. Он считал, что даже зло является предназначением, которое когда-нибудь уравновесит добро. Где-то оно уже зародилось и только ждет своего часа. А жизнь циклически движется по замкнутому кругу. Цикл зла, уравновешиваемого добром. Ведь не существует людей, несущих только зло, ведь даже Цейс не состоит только из зла. Просто его еще не коснулось добро. Твой отец был в этом уверен.

Иногда мне кажется, что если бы он решал судьбы мира на Страшном суде, можно было бы с легким сердцем ликвидировать ад.

Неожиданно она встала. Обмотав шею дочери шарфом и застегнув пуговицы пальто, сказала:

— А теперь перестань плакать! Вставай! Мне нужно покурить. Во что бы то ни стало. Но не здесь. Снаружи. Я даже не знаю, куришь ли ты? Ты куришь, Аня? — спросила мать с улыбкой.

Они вышли из церкви. Небольшая площадь у главных ворот была пустынна. Вся восточная и южная часть центра города пылала, как огромный факел. Небо с той стороны освещало огромное красно-желтое зарево.

— Ты не думаешь, — она повернулась к матери, — что Грюнерштрассе, наш дом...

Мать не дала ей закончить.

— Уйдем отсюда. Немедленно! Я не могу на это смотреть! — крикнула она. — Что эти сволочи делают с нашим Дрезденом!

Она крепко схватила дочь за запястье и торопливо повела за собой в сторону бокового фасада церкви, выходящего на Анненштрассе. С этой стороны небо над Дрезденом было ясное и звездное. Лишь кое-где его заволокли серые пятна дыма догорающих пожаров. В остальном оно было таким же, как всегда. Языки огня, вырывавшиеся из развалин домов вокруг церкви, напоминали поминальные свечи. Стояла тишина. Ужасающая тишина. Гробовая. Кладбищенская.

Они долго стояли молча.

— Аня, мы справимся! Вот увидишь! — воскликнула мать. — Если они больше не прилетят и эта ночь наконец закончится, мы сначала вернемся на Грюнерштрассе. Если ее больше нет, выберемся из города и поедем... доберемся как-нибудь до Кельна. Под Кельном, в Кенигсдорфе живет папина сестра Аннелизе. Она всегда хотела, чтобы мы, когда все начало рушиться, переехали к ней. Она всегда твердила, что в деревне легче пережить такие времена. В деревне нет бомбоубежищ, зато есть молоко. Но твой папа не хотел уезжать из Дрездена. Он считал, что его место здесь. Здесь он родился, здесь всему обучился, здесь впервые меня поцеловал, здесь я родила ему тебя. Вот только умереть здесь ему не довелось, — вздохнула мать.

— Тетя Аннелизе стала еще большей чудачкой с тех пор, как умерла бабушка. Но это добрая и благородная женщина. Я обязательно должна написать тебе ее адрес на случай, если...

— На какой такой случай, мама? — прервала она нервно, почти истерично.

— На случай, если... что-нибудь произойдет с моим чемоданом и записной книжкой с адресами, — ответила мать, улыбаясь. — А сейчас я должна покурить, я очень хочу курить, — добавила она, скрутила две сигареты и, сжав обе губами, прикурила.

— Знаешь, твой отец рассказывал мне необыкновенные истории о небе, — начала она, глубоко затягиваясь и глядя вверх. — Он показывал созвездия и дарил мне звезды. Те, названий которых он не знал или их вообще не существовало, всегда получали мое имя, к которому он добавлял имя какой-нибудь богини. Когда родилась ты, он все их поменял на Анна, Аня, Аннушка, Анхен, Анечка, Анюта, Анеля, А1, 1А1, 11АН11 и так далее. Ты была для него всеми галактиками, всеми туманностями, всеми звездами и всеми планетами. Я иногда даже ревновала его к тебе.

Твой отец был романтиком, совершенно не приспособленным к этой жизни. Просто он родился слишком поздно и в совершенно не подходящем для него месте, — говорила мать, глубоко затягиваясь. — Я часто и сама не понимала: то ли он читает собственные стихи о своей любви ко мне, то ли декламирует Гёте или Байрона. Никто не любил меня так, как он. И никто так не признавался в любви. Никто. Понимаешь? Никто!

— А вот курить тебе не следует, — сказала мать, взглянув на дочь с улыбкой, хотя в глазах у нее стояли слезы. — Во всяком случае, при мне. Твой отец никогда бы мне не простил, что я это терплю.

Давай вернемся в церковь, становится холодно, — торопливо добавила она.

Лукас сидел, а мать и отец прижимались к нему, стоя на коленях. Еврейские родители обнимали и целовали голову еврейского мальчика в мундире гитлерюгенда. В церкви Анненкирхе, в умирающем Дрездене. В нескольких метрах от Альбрехта фон Цейса, который, как всегда, в галстуке и красной повязке со свастикой на левом плече сидел под Распятием и спокойно стриг ногти на пальцах ног. Рядом с двумя чумазыми белокурыми миловидными девчушками, которые локтями упирались о ступени лестницы, ведшей к разбитому мраморному престолу алтаря, и задумчиво смотрели на написанную на холсте Мадонну с младенцем.

Совсем как ожившее полотно «Сикстинская Мадонна» Рафаэля Санти.

«Гитлер, когда приезжает в Дрезден, всегда приходит со всей своей свитой посмотреть на эту картину, — вспомнила она слова отца, — сам не знаю зачем...»

В одну из суббот отец взял ее с собой в музей. Они провели там целый день. Она обожала рассматривать вместе с ним картины. Он видел в них то, чего она никогда бы не заметила. Она помнила, что они надолго задержались перед этой картиной Рафаэля.

— Веришь ли, Гитлер иногда изумляет меня своей чувствительностью, — сказал отец после минутной задумчивости, вглядываясь в огромное полотно, висевшее на стене. — Может, это всего лишь пропагандистский спектакль, тоска по несбывшейся мечте? А может, зависть, ревность и месть? Или он действительно что-то чувствует? Не знаю. Возможно, он понимает красоту и хочет, чтобы и другие ею восхищались? Иначе забрал бы картину в Берлин или в свой дворец Бергхоф в Оберзальцберге. А он этого не сделал. Хотя мог. Он ведь может в этой стране всё.

Ты знаешь, что Гитлер мечтал стать художником? Какое-то время это было его идеей фикс. Одной из многих. Хотя у него совсем нет таланта. Он дважды посылал свою бездарную мазню в венскую Академию художеств. В 1907 году его картины отвергли, годом позже он послал их снова. Венская комиссия и во второй раз дала ему от ворот поворот. Мне кажется, Гитлер очень тяжело пережил такое унижение. А ведь венские профессора-искусствоведы, если бы знали то, что мы знаем сейчас, могли изменить мировую историю. Разреши они ему заниматься живописью, у него, вероятно, не было бы времени писать «Майн кампф»... Многие считают, что антисемитизм Гитлера объясняется тем, что один из решающих голосов в этой комиссии принадлежал профессору-еврею. Мне кажется, это далеко идущее упрощение. Точно так же можно рассуждать о том, что Гитлер выбрал славян в качестве злейших врагов лишь потому, что какой-то поляк отбил у него невесту. Но все это неважно, я не о том хотел сказать...

Гитлера пленяет красота. Он понимает ее по-своему, иногда по-дилетантски, но все же понимает. Сам создавать красоту не может, но нуждается в ней. Иногда мне кажется, больше всего на свете, маниакально. Трудно себе представить, что при этом он может быть столь отталкивающей личностью, буквально материализуя вокруг себя зло и уродство. Стоило 14 июня 1940 года раздувающемуся от гордости Геббельсу прогавкать из всех громкоговорителей о падении Парижа, как вскоре там появился Гитлер. Это был его первый визит в Париж. В город, которым он восхищался, в котором никогда не был и который сейчас покорил! И знаешь, что происходит потом? Он не стал принимать парад победы на Елисейских полях. Ему это было совершенно не интересно. Параду он предпочел посещение парижской Оперы. Он даже провел по городу экскурсию для группы скучающих генералов, показав им все закоулки. Он так хорошо знает Париж, что не повел их в одну художественную галерею, поскольку ему было известно, что ее уже в течение нескольких лет реставрируют. В день своей величайшей победы он не интересовался ничем, кроме архитектуры.

Всем известно, что любимый архитектор Гитлера Альберт Шпеер был также его близким другом. Вместе с ним Гитлер создал амбициозный архитектурный проект Берлина. Ему хотелось превратить этот город в столицу, которая превышала бы своими размерами и Париж, и Лондон, и Вену и напоминала бы Рим времен империи. Только в сто раз больше, и именно поэтому в сто раз безвкуснее. Воодушевленный Гитлером Шпеер придумал для Берлина монументальный Храм Света, который обожающая Гитлера Лени Рифеншталь показала в своем фильме. Это Гитлер со Шпеером планировали поставить в центре Берлина Триумфальную арку в два раза больше, чем парижская, и это Шпеер увлек Гитлера психоделическим проектом так называемого Народного дворца, который должен был вырасти напротив нее и вмещал бы число людей, сравнимое с населением Лейпцига!

Гитлер обожает прогулки по монументальному Берлину своей мечты. Он знает каждый дом этого города и часто упоминает о нем в своих речах. Самое интересное, что он практически цитирует при этом Макса Осборна, одного из самых известных немецких искусствоведов начала ХХ века. А ведь Осборн еврей, и после прихода Гитлера к власти его книги были сожжены.

Но и это не все. В Гамбурге должен появиться мост через Эльбу — грандиознее, чем Золотой мост в Сан-Франциско, а в Нюрнберге — возникнуть Дворец съездов, напоминающий римский Колизей. Работая над его проектом, Шпеер, по воле Гитлера, сформулировал и впервые применил на практике знаменитый «закон развалин», в соответствии с которым монументальные здания следовало проектировать таким образом, чтобы тысячелетия спустя даже их руины оставляли незабываемое впечатление, напоминая потомкам о величии «Тысячелетнего рейха».

К счастью, это всего лишь нереализованные фантазии двух фанатиков.

Архитектура для Гитлера — второй после живописи источник вдохновения. Это очень привлекательная и, с точки зрения пропаганды, идеальная сторона его личности. Разве не трогательно, что полновластный глава Третьего рейха проявляет такой глубокий интерес к искусству? Любовь к деталям. Потрясающие профессиональные знания, которые позволяют ему вести разговоры о фасадах, полутонах или простоте конструкции. Тем более странно, что именно Гитлер приказывал или позволял уничтожать столь многое из того, что было создано другими. Но об этом известно немногим. Зато народ знает о приятных человеческих слабостях фюрера: о том, что он, как и многие из нас, не может устоять перед сластями и обожает торты, плачет во время просмотра сентиментальных фильмов, «проглатывает» приключенческие романы и умиляется слезливым, мелодраматическим оперетткам. Он улыбается народу с фотографий, держа на руках белокурых детей, любуется закатом солнца в горах, бывает задумчив. К тому же он надевает к светлым костюмам черные носки. Наш фюрер — самый обычный человек. Почти домашний в этих своих плохо подобранных носках народный герой. Такой человек ни в коем случае не может быть тираном. В нем нет ничего от монарха. Нельзя не умилиться, когда читаешь в газетах высказывания Розы Миттерер, которая в тридцатых годах была прислугой в его баварской холостяцкой резиденции Бергхоф, о том, что Гитлер «обаятельный мужчина: он находил для меня только приятные слова и был при этом замечательным хозяином». Он такой свойский. Такой добродушный, наш немного рассеянный фюрер...

— Но это так, Аня, к слову. Сам не знаю, почему я все это вспомнил, но мне захотелось рассказать тебе, пока не забыл, — сказал отец. — Да бог с ним, с фюрером. Посмотри-ка туда. Видишь этих двух чудесных ангелочков в нижней части картины? — спросил он, указывая пальцем. — Для меня это доказательство гениальности Рафаэля. А еще — главный сюжет истории о рождении Христа. Существуют тысячи картин, изображающих Марию с Младенцем, но только на этой все выглядит таким... человечным. Может быть, поэтому Гитлер так охотно сюда приходит.

Как ты думаешь, почему у этих двух забавных малышей с ангельскими крыльями такой комический вид? Потому что они ужасно скучают. Им нельзя играть. Они чувствуют себя заброшенными и лишними. А третий малыш, на руках у Марии, в их глазах такой же ребенок, как и они. Им просто хочется с ним поиграть. Но нельзя. Кроме того, они точно знают, что Иисус и сам этого не хочет. Несмотря на то, что он очень на них похож, он совсем другой, отстраненный, он несет в себе какую-то великую тайну. Крылатые мальчуганы смирились с этим, но разочарования скрыть не могут.

Этой небольшой деталью Рафаэль рассказал нам прекрасную историю. Передать такое может только изображение. Слова тут бессильны. Описать то, что видишь, — легко. Но создать из этого полноценную драму, имеющую начало и конец, удается лишь немногим.

— А знаешь, я рад, что ты занялась фотографией, — добавил отец, обнял ее и поцеловал в лоб.

Вообще-то здорово, что эта картина находится здесь, в Дрездене. Ее в 1754 году привез из Рима польский король Август III, который был одновременно курфюрстом саксонским. Твоя бабушка уверяет, что полякам страшно не везло с королями. По ее мнению, они были либо пьяницами, либо развратниками, либо сумасшедшими. Отец Августа III — она всегда об этом говорит, когда выпьет слишком много вина, — имел триста внебрачных детей и сам с удовольствием расстреливал собак и кошек из окон своего варшавского дворца. Бабушка Марта, видимо, забыла, что Август III, как и его отец, на самом-то деле был чистокровным немцем, а на польский престол он попал в результате выборов. Но не просто так. Чтобы править Польшей, непременно следовало принять католичество и вдобавок построить в протестантском Дрездене католический храм. Второе условие было выполнено только при Августе III. Так на Театральной площади, напротив главного входа во дворец Цвингер, возникла церковь Хофкирхе. Ее возвели на средства жителей Дрездена, и они еще очень долго не могли забыть этого Августу. А Хофкирхе в течение многих лет называли «немой церковью». Горожане не согласились, чтобы на ней установили колокола. Долгое время она была для них как бельмо на глазу. Мало того, что католическая, так еще и с польским гербом над входом.

У нас, у немцев, как мне кажется, существует странный комплекс по отношению к полякам. Мы высокомерно считаем их неотесанными варварами, которые засыпают по вечерам под столами в еврейских кабаках, а с утра страдают похмельем. А еще непунктуальными, постоянно чем-то одурманенными, непредсказуемыми, строптивыми, с непомерной гордыней, причем совершенно беспочвенной. Но я не понимаю, за что их так люто ненавидят нацисты.

Я только раз был в Польше, Анечка. Ну, не совсем в Польше – рядом. В Данциге. По приглашению тамошнего университета. В августе тридцать девятого. Незадолго до войны, которая началась через несколько дней. Когда Данциг отобрали у Польши, он оказался как бы нейтральным, под протекторатом Лиги наций. Политически не немецким, но и не вполне польским. Точнее, польским только исторически. Помню, возвращаясь на поезде в Дрезден, я прочел в берлинской газете абсурдный заголовок: «Варшава угрожает разбомбить Данциг! Дикий приступ извечного польского безумия!». А я возвращался именно из Данцига и не сомневался, что все обстоит как раз наоборот. Это солдаты немецкого вермахта занимали почти весь отель, в котором я остановился. И по улицам якобы нейтрального города днем и ночью демонстративно разъезжали немецкие военные автомобили.

Поляков в Германии презирают. И в то же время завидуют их романтичности, чувствительности, порывистости и свободолюбию. Это для них самое важное. Именно свобода. А сразу после этого — Бог. Может быть, даже сначала Бог, а потом свобода. Твоя бабушка наполовину полька. Поэтому она так религиозна и так строптива. И так красива. Потому и ты такая красивая. Ты знаешь, что бабушка умеет молиться только по-польски? Хотя прекрасно знает «Отче наш» по-немецки. Меня она, конечно, учила молиться по-немецки, но сама читает молитвы только по-польски. Я часто подслушивал в церкви. Бабушка считает, что и Бог молится только по-польски. Потому что, по ее мнению, Бог может быть только евреем из Польши. Никем другим. Я как-то спросил ее, совсем недавно, какому Богу должен молиться по-польски Бог, если Он сам является Богом. И знаешь, что ответила твоя ортодоксальная бабушка Марта? «Тому, который лучше нынешнего и который когда-нибудь простит ему Гитлера». Так она и сказала, Анечка. Не задумываясь...

Она обожала быть с отцом. Когда угодно. Где угодно. Всгда и всюду. В комнате возле печки, в своей комнате у кровати, на прогулках, в его университетском кабинете, похожем на какой-то бессистемный архив, в библиотеке, в аудитории, когда он рассказывал студентам смешные истории, а они, сами того не замечая, старательно их конспектировали. Даже на кухне, когда они с отцом вместе мыли посуду и чистили картошку. А больше всего она любила его слушать. Ее отец был очень мудрым и необыкновенно добрым человеком. Жаль, она не успела сказать ему об этом, когда он был еще жив. Она наивно верила, что он будет жить очень-очень долго, и она еще успеет это сделать. О родителях всегда так думают. Что они будут жить очень долго. И когда те вдруг уходят, невысказанным остается самое важное, что мы откладывали на потом. Она могла бы утирать ему слезы, а он неумело притворялся бы, что это из-за попавшей в глаз соринки. Он сильнее прижался бы к ней, а она нежно гладила бы его по голове и снова и снова влюблялась в него. Да, она не просто любила своего отца, она постоянно в него влюблялась. «Папа, ты для меня пример. Я хочу быть такой, как ты». Две такие простые и такие важные фразы. Она говорит ему это сейчас, перед тем как заснуть. Сильно зажмуривает глаза и крепко сжимает руки в кулаки. И ей кажется, что она чувствует на стиснутых пальцах следы его слез...

Она помнит, что это была последняя суббота, которую они провели с отцом. Вскоре после этого они с мамой стали ждать от него вестей.

Ей казалось, она висит в воздухе на каких-то невидимых канатах, прямо над сценой, и наблюдает за генеральной репетицией поставленного по произведению христианского автора жуткого сюрреалистического спектакля о конце света. Разволновавшись, она позабыла, что и сама принимает в нем участие. Здесь, на этом амвоне, в Анненкирхе, в центре умирающего Дрездена.

Она фотографировала и жалела, что не может запечатлеть движения, жесты, чередующиеся взгляды в их реальной последовательности. Она бесповоротно упускала возможность поймать мгновения, которые никогда более не повторятся. Волшебство фотографии состоит не только в игре света, но прежде всего в кульминации мгновения. Так она это называла. И боялась упустить эту кульминацию, когда, после каждого щелчка затвора фотоаппарата, ручкой перематывала пленку. Она нервно поглядывала на цифры, отсчитывавшие, сколько кадров осталось до конца кассеты. Когда она сделала первый снимок, на счетчике стояла цифра «двадцать восемь». Она решила, что остановится, когда выскочит цифра «восемь». Ей хотелось оставить место для нескольких кадров, которые она сделает «потом». Что будет «потом» и наступит ли это «потом», она не знала...

Она удивилась, почему вдруг Цейс оказался здесь. Трудно было представить, чтобы эсэсовца такого ранга не пустили в бомбоубежище. К тому же она предполагала, что Цейсы могли тайком построить бомбоубежище под своей виллой. Выходит, что это не так. Возможно, Цейс слишком поздно узнал о налете и просто не успел спрятаться в безопасное место. У входов в бомбоубежища, в одичавшей, обезумевшей толпе отчаявшихся людей, его безупречный эсэсовский мундир не давал никаких преимуществ. Совсем наоборот. Вызывал подспудную агрессию, ненависть, желание отомстить. В Дрездене давно знали, кто повинен в том, что здесь творится. А то, что еще совсем недавно все хором кричали: «Да здравствует!», «За рейх!», «За фюрера!» и «Вечная слава!» — быстро забылось.

Толпа вела себя точно так же, как сначала в Греции и Риме, а потом повсюду. Ничего нового. У толпы нет мозга, поэтому она бездумно ликует по любому поводу, стоит такому поводу появиться. Толпу очень легко обольстить. Гитлер — а в еще большей мере Геббельс — прекрасно изучили ее психологию. Без поддержки толпы НСДАП осталась бы всего лишь незначительной партией усатого психопата из Австрии, без политического веса и влияния. Так считал ее отец. Они часто говорили об этом. Отец пытался понять все. В том числе и толпу. И объяснить ей. Он считал, что в каждой толпе есть те, кто стоят с краю и внимательно ко всему присматриваются. А потом делают соответствующие выводы и создают свою собственную толпу. Гитлер без толпы — никто. Отец рассказал ей о необычном фото, опубликованном в дрезденской газете в ноябре 1936 года. Поскольку для нее изображение всегда было решающим аргументом, он спустился в подвал и принес старую, покрытую пылью папку. И показал ей это фото. Его сделали с самолета или с какой-то высокой башни. Фото было отличного качества. На нем плотная толпа, собравшаяся на одной из площадей Дрездена, вытягивает руки вверх с криками «Хайль Гитлер!». Несметное число тел, слившихся воедино. Как если бы это была одна рука. И только один-единственный человек стоит в задумчивости, сложив руки на груди. Самый естественный человек на фотографии. Хотя в этой толпе он не похож на живого человека, скорее на статую. Его словно искусственно поместил туда неопытный любитель фотомонтажа, так нереально он выглядит. Отец гордился этим человеком. «Я бы хотел с ним познакомиться и поблагодарить его, — сказал он, закрывая папку. — У каждой толпы существует символ ее абсурда. Этот мужчина и есть такой символ. — И добавил: — На толпу нельзя полагаться. Она как граната с сорванной чекой. А толпа, которой угрожает смертельная опасность, вообще непредсказуема».

Альбрехт фон Цейс прекрасно об этом знал. Эсэсовцев специально обучали, как правильно вести себя в толпе. Должно быть, сам Цейс и обучал. На входных воротах его виллы висела позолоченная табличка, на которой было выгравировано: «Проф. д-р Альбрехт фон Цейс». Это должно было внушать глубочайшее почтение даже почтальону. В Германии, если у кого-то перед фамилией не стоит «фон», ему хочется иметь хотя бы аббревиатуру «д-р». У Цейса было и то и другое, но к тому же существовало и эффектное «проф.». Триумф тщеславия. Интересно, что он хотел бы, чтобы написали на его могильном памятнике? Табличку на доме Цейсов каждый день тщательно полировал садовник.

Она была не в состоянии понять, как человек, имеющий звание профессора, мог стать эсэсовцем. По ее глубокому убеждению, эсэсовцы, подобно вшам в грязных волосах, заводятся только в среде деклассированных «пролей», не умеющих толком читать и писать. Отец спросил ее, кто такие «проли». Она удивилась, что он этого не знает. В ее школе всем было известно, кто такие «проли», — их презирали и в то же время боялись. Это были безмозглые создания в коротких баварских штанах на лямках, с выструганными из доски макетами пистолетов за поясом, нарисованной чернилами свастикой на плече и пеной на губах. Миниатюрные эсэсовцы in spe2.

Отец объяснил ей, что все как раз наоборот: эсэсовцы чудесным образом трансформировались из «пролей» в профессоров. Это типично для любой диктатуры — во «времена, пораженные раковой опухолью», ученые звания присуждают не за ум, знания и трудолюбие, а за преданность режиму. А чтобы хранить верность диктатору, нужно быть законченным идиотом. Таким вот «пролем»...

И все же в любом случае Цейс — даже без профессорского звания — не рискнул бы появиться у входа в общественное бомбоубежище. Потому что даже животное способно чувствовать исходящую от другого животного и направленную на него ненависть. А ненависть к эсэсовцу в толпе у бомбоубежища, как ни крути, была в сто раз сильнее, чем предписываемая властями ненависть к евреям. Навязанная ненависть неестественна. Любить и ненавидеть можно лишь по собственной воле. Никакая пропаганда не способна заставить полюбить. Ненавидеть — способна. Но объектами ненависти часто становятся именно те, кто заставляет ненавидеть.

Она решила, что Цейс, как и все остальные, спрятался в церкви, оказавшись в безвыходной ситуации. Но не могла понять, почему он все еще здесь. Ведь он мог уйти отсюда уже после первого налета.

Она смотрела, как он сидит под алтарем и стрижет на ногах ногти. И вдруг заметила, что к нему приближается ее мать. Медленно подойдя к Цейсу, та присела рядом на ступеньку лестницы. Их тела почти соприкасались. Ее мать заговорила. Через мгновение Цейс, не поднимая головы, отодвинулся подальше, а мать осталась на своем месте. Она уже выкрикивала что-то в адрес Цейса. Подняла руки, сжала кулаки, начала нервно жестикулировать. Потом хлопнула ладонями по ступени. С амвона ей не было слышно, о чем говорит мать. Та была слишком далеко. К тому же за стенами церкви послышались какие-то странные звуки. Вскоре она узнала их, хотя сирены молчали. После первой взорвавшейся бомбы, она все поняла: очередной налет...

Она оглянулась. Место у алтаря в мгновение ока опустело. Там остались только Цейс и ее мать. Будто происходящее их совершенно не касалось. Мать продолжала жестикулировать. Цейс стриг свои ногти. Мать пыталась до него докричаться, но ее голос заглушал грохот взрывов.

Она стремительно перебежала в дальний угол амвона. Девушка в синем шерстяном платье лежала на полу, опустив голову на грудь мужчины в мундире. Он нежно и умиротворенно гладил ее волосы. Иногда приподнимал голову и целовал их. Она легла рядом с ними. Девушка подвинулась, освобождая место, и крепче прижалась к мужчине. Она закрыла глаза, но даже сквозь сомкнутые веки ощущала вспышки взрывов, отблески которых были видны через пробоину в крыше. Она прижалась к девушке. Мужчина, протянув руку, обнял их обеих. Она чувствовала прикосновение его ладони на своих плечах. Закрыла глаза. И опять строчками Рильке стала молить о наступлении тишины. Ведь в прошлый раз, когда вместе с прижимавшимся к ней Лукасом они просили об этом, тишина настала. Девушка задрожала и расплакалась. Потом вдруг крепко сжала ее ладонь. «Я люблю тебя, люблю тебя, помни, что я люблю тебя...», — повторяла девушка вслух. Она тоже полюбила ее. На это мгновение. А может быть, навсегда. На всю жизнь. В минуту всепоглощающего страха человек способен возлюбить каждого, кто разделит с ним этот страх. Достаточно быть рядом. Кто бы то ни был.

Она вспомнила бабушку Марту. Как та умирала...



Поделиться книгой:

На главную
Назад