Раскольников – развитие Двойника и одновременно – предвосхищение раздвоенности Ивана. Вспомним его слова: «А старушонку эту черт убил, а не я…» И не из таких ли строчек вырастет потом грандиозная сцена ночного кошмара Ивана Карамазова, сцена разговора его с чертом?
Во второй половине сложного и все усложняющегося XIX века Достоевский не устрашился наделить своего героя открыто выразительной, вызывающе наглядной фамилией, как бы в духе классицизма: Раскольников, расколотый человек (и какая здесь многоплановость: вспомним русский раскол).
Только в чем этот раскол? Между чем и чем идет борьба? На каком уровне?
Между правыми целями и лишь неправыми средствами? Между «хорошими» и «плохими» мотивами преступления?
Так кажется (большей частью) самому Раскольникову. Но эта кажимость выражает лишь поверхностный уровень его самосознания и грозит, если поверить ему на слово, оставить и наши представления о нем на его же уровне.
На самом же деле в душе Раскольникова происходит борьба мотивов
На самом деле в душе Раскольникова идет жестокая, непримиримая борьба правых и неправых
Очень много проясняют слова Разумихина: «Полтора года я Родиона знаю: угрюм, мрачен, надменен и горд; в последнее время (а может, гораздо прежде) мнителен и ипохондрик. Великодушен и добр… Иногда, впрочем, вовсе не ипохондрик, а просто холоден и бесчувствен до бесчеловечия, право, точно в нем два противоположные характера поочередно сменяются».
И от себя Достоевский пишет: «…уже в следующую минуту это становился не тот человек, что был в предыдущую».
Буквально каждому факту со знаком «минус» в жизни в сознании, в чувствах Раскольникова противостоит факт другой, со знаком «плюс», и наоборот. Эта сшибка противоположных характеров, целей – с первой страницы и до последней. Эта сшибка – все время, во всем. Она – в уме и сердце, в словах и делах, в сознании и подсознании, наяву и во сне. Даже сны его – тоже разные, противоположные. Есть сон – предостережение от убийства. И другой сон – повторение убийства. Есть, в сущности, два финала романа. У Раскольникова «проклятая мечта», «мрачный восторг», «кровь по совести». Каждое слово его расколото, диалогизировано, в каждом, по выражению М. Бахтина, – «внутриатомный контрапункт».[19] Это и предопределяется борьбой «двух характеров».
Вот сценка этой борьбы. Раскольников только что прочел письмо матери (о Свидригайлове, о предстоящей свадьбе сестры, о скором их приезде в Петербург). Идет на бульвар. В голове –
Вмешивается городовой. Раскольников умоляет его спасти девочку, сует ему последние двадцать копеек, а тот – сетует: «Ах, как разврат-то ноне пошел!..»
«В эту минуту как будто что-то ужалило Раскольникова; в один миг его как будто перевернуло.
– Послушайте, эй! – закричал он вслед усачу.
– Оставьте! Чего вам! Бросьте! Пусть его позабавится. <…> Вам-то чего?» Городовой, конечно, не в состоянии понять этакую «диалектику», а Раскольников смеется ему в глаза. «Э-эх! – проговорил служивый, махнул рукой и пошел вслед за франтом и за девочкой, вероятно приняв Раскольникова или за помешанного, или за что-нибудь еще хуже». Раскольников же злобно говорит себе: «Двадцать копеек мои унес. Ну пусть и с того тоже возьмет, да и отпустит с ним девочку, тем и кончится. <…> Да пусть их переглотают друг друга живьем – мне-то чего?»
Но через мгновение: «Бедная девочка!»
А как же с «двумя разрядами»? Девочка-то ведь «вошь» – по «теории». Как? Вот как – через секунду:
«Тьфу! А пусть! Это, говорят, так и следует. Такой процент, говорят, должен уходить каждый год куда-то… к черту, должно быть, чтобы остальных освежать и им не мешать».
Снова мгновенное превращение. Но не последнее:
«Процент! Славные, право, у них эти словечки, они такие успокоительные, научные. Сказано: процент, стало быть, и тревожиться нечего. Вот если бы другое слово, ну тогда… было бы, может быть, беспокойнее. А что, коль и Дунечка как-нибудь в процент попадет!.. Не в тот, так в другой?»
Перед нами – два абсолютно разных человека. «Право, точно в нем два противоположные характера поочередно сменяются», но сменяются здесь уже не по минутам, а по секундам.
Сценка эта – шедевр психологической точности и художественной тонкости.
Что его «ужалило», что «перевернуло»? «Трихина», «мечта проклятая»!
Отношение Раскольникова к девочке на бульваре абсолютно точно предвосхищает отношение его к Соне: и потом, с Соней, его все время будет что-то «жалить» и «перевертывать», даже и на каторге…
Раскольников должен, во имя своей теории, отступаться от тех, за кого страдает. Должен презирать, ненавидеть, убивать тех, кого любит. Он не может этого вынести.
Раскольников должен любить тех, кого ненавидит. Должен быть союзником своих врагов. Вынести этого он тоже не может.
«Оставь меня, а их… не оставь»
В коридоре было темно; они стояли возле лампы. С минуту они смотрели друг на друга молча. Разумихин всю жизнь помнил эту минуту.
Вот еще сцена раскола, сцена «двух характеров» Раскольникова.
Только что выставили Лужина. «Все радовались, через пять минут даже смеялись…» Энтузиазм, планы новой жизни…
Вдруг Раскольников встает, чтобы выйти:
«– А ведь кто знает, может, и последний раз видимся…»
Прочитаем, прослушаем эту сцену.
«– Я хотел сказать… идя сюда… я хотел сказать вам, маменька… и тебе, Дуня, что нам лучше бы на некоторое время разойтись. Я себя нехорошо чувствую, я не спокоен… я после приду, сам приду, когда… можно будет. Я вас помню и люблю… Оставьте меня! Оставьте меня одного! Я так решил еще прежде… Я это наверно решил… Что бы со мною ни было, погибну я или нет, я хочу быть один. Забудьте меня совсем. Это лучше… Не справляйтесь обо мне. Когда надо, я сам приду или… вас позову. Может быть, все воскреснет!.. А теперь, когда любите меня, откажитесь… Иначе я вас возненавижу, я чувствую… Прощайте!»
Все в страшном испуге. Он выходит. Разумихин – следом.
«Раскольников поджидал его в конце коридора.
– Я так и знал, что ты выбежишь, – сказал он. – Воротись к ним и будь с ними… Будь и завтра у них… и всегда. Я… может, приду… если можно.
Прощай!
И не протягивая руки, он пошел от него.
– Да куда ты? Что ты? Да что с тобой? Да разве можно так! – бормотал совсем потерявшийся Разумихин. Раскольников остановился еще раз.
– Раз навсегда: никогда ни о чем меня не спрашивай. Нечего мне тебе отвечать… Не приходи ко мне. Может, я и приду сюда… Оставь меня, а их…
В коридоре было темно; они стояли возле лампы. С минуту они смотрели друг на друга молча. Разумихин всю жизнь помнил эту минуту. Горевший и пристальный взгляд Раскольникова как будто усиливался с каждым мгновением, проницал в его душу, в сознание. Вдруг Разумихин вздрогнул. Что-то странное как будто прошло между ними… Какая-то идея проскользнула, как будто намек; что-то ужасное, безобразное и вдруг понятое с обеих сторон… Разумихин побледнел как мертвец.
– Понимаешь теперь?.. – сказал вдруг Раскольников с болезненно искривившимся лицом. – Воротись, ступай к ним, – прибавил он вдруг и, быстро повернувшись, пошел из дому…»
Пошел он – к Соне.
Расставаясь с родными, он сказал «нечаянно»:
«– А ведь кто знает, может, и последний раз видимся».
Придя к Соне (придя впервые), вдруг говорит тоже как бы «нечаянно»:
«– Я к вам в последний (!) раз пришел… я, может быть, вас не увижу больше…»
Потом:
«– Я сегодня родных бросил, мать и сестру. Я не пойду к ним теперь. Я там всё разорвал… У меня теперь одна ты. Пойдем вместе…»
И, наконец, уходя:
«– Если же приду завтра, то скажу тебе, кто убил Лизавету. Прощай!.. Прощай. Руки не давай. Завтра!..»
Раскол, раскол, опять раскол. Все время, везде, во всем раскол, раздвоение. В каждой сцене, в каждой реплике, даже в каждом жесте и слове и, уж конечно, – между ними. Расколота вся речь, интонация, звук каждый – и тот расколот. Раскольникова не только и не столько видеть надо, но прежде всего – слушать, слышать. «Корчащееся слово» – надтреснутый звук, срывающийся голос, прерывистое, лихорадочное дыхание.
Снова и снова уподобим роман опере или симфонии – как будет исполнять ее дирижер? как будет вестись «партия» Раскольникова? А еще: как будет сочинена эта «партия» в музыке – композитором, который найдет, откроет, создаст наконец адекватный «перевод» романа?
«Любите вы уличное пение?..»
– Не знаю-с… Извините… – пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы.
Одна сила – отталкивает, отрезает Раскольникова от людей, другая – неодолимо притягивает, сращивает – хочет срастить – его с ними. И тут: «…право, точно в нем два противоположные характера поочередно сменяются».
Вот он, уже после убийства, едва очнувшись от трехдневного беспамятства, выходит на улицу.
«Было часов восемь, солнце заходило. Духота стояла прежняя; но с жадностью дохнул он этого вонючего, пыльного, зараженного городом воздуха. Голова его слегка было начала кружиться; какая-то дикая энергия заблистала вдруг в его воспаленных глазах и в его исхудалом бледно-желтом лице. Он не знал, да и не думал о том, куда идти; он знал одно: “что все это надо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не хочет так жить”. Как кончить? Чем кончить? Об этом он не имел и понятия, да и думать не хотел. Он отгонял мысль: мысль терзала его. Он только чувствовал и знал, что надо, чтобы все переменилось, так или этак, “хоть как бы то ни было”, повторял он с отчаянною, неподвижною самоуверенностью и решимостью.
По старой привычке, обыкновенным путем своих прежних прогулок, он прямо отправился на Сенную…»
Возле Сенной он долго слушает девушку, поющую под шарманку…
Но припомним сначала его прежнее видение на Николаевском мосту, тоже после убийства (на следующий день). Он пошел туда тоже «по старой привычке», тоже «обыкновенным путем своих прежних прогулок», пошел на то место, где случалось ему останавливаться, «может быть, раз сто». Припомним, как «плотно хлестнул» его по спине кучер и как пожилая купчиха с дочерью сунули ему монету: «Прими, батюшка, ради Христа»… Он стоит на мосту:
«В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему теперь все это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и все, все… Казалось, он yлетал куда-то вверх, и все исчезало в глазах его… Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально посмотрел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту».
Он и монету «ради Христа» не может взять теперь. Он и права
А право –
Теперь, возле Сенной, он будто и хочет срастить отрезанное.
Он долго слушает девушку и – дает ей монету… дает милостыню!..
Как изумительно точно, естественно, незаметно введен, повторен, разработан этот мотив – мотив монеты-милостыни.
Но вчитаемся, вглядимся, вслушаемся.
Шарманщик и девушка поплелись дальше…
«– Любите вы уличное пение? – обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера. Тот дико посмотрел и удивился. – Я люблю, – продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, – я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
– Не знаю-с… Извините… – пробормотал господин, испуганный и вопросом и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы».
Пронзительная сцена. (Почему-то из всего романа я люблю ее больше всех.) Если бы даже мы ничего и не знали о том, что было прежде и что будет потом, не знали даже, кто такой Раскольников, – все равно она пробивает сердце, и пробивает тем сильнее, тем больнее, что все это – знаешь.
Здесь чувство и мысль, здесь проза, поэзия, музыка даже (контрапункт) – слиты совершенно. Здесь и звук создает образ.
Всего несколько строчек, абзац-два, полстранички – не больше… Но постараемся увидеть, услышать их еще и в контексте всего романа (а может быть, их надо слышать и в контексте всего Достоевского).
Летом, в жару, – о холодном сыром осеннем вечере, о бледно-зеленых лицах… «или, еще лучше (!!!), когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…» (тема II части «Записок из подполья» – «По поводу мокрого снега»).
Сколько же раз это было увидено, услышано, впущено в душу, так что – вросло в нее, вросло еще в то старое, далекое-далекое, прежнее время, которое казалось тогда таким беспросветным, а оказалось теперь вдруг – таким невозвратно счастливым. Почему?
Потому что все это было –
А эта братская, даже какая-то детская доверчивость: «знаете?..»
Всплеск истинно человеческого. Голос «человека в человеке».
О таких моментах и говорил Разумихин: «Вот за это-то я его и люблю!.. Есть у него эти движения!»
И мать (про себя): «И как это у него все хорошо выходит, какие у него благородные порывы…»
С такой доверчивостью, с такими «движениями» и князь Мышкин заговаривает с людьми – любыми людьми. И Смешной человек (после сна своего)…
И не этот ли пронзительный мотив слышится в маленьком – в четыре строки – стихотворении Уитмена «Тебе»:
Конечно, вовсе не об уличном пении речь. Тут мечта о братстве и вырвалась наконец – проговорилась. Тут мармеладовское «некуда идти!» звучит. Тут и собственно достоевское: «Когда же пресечется рознь, и соберется ли когда человек вместе, и что мешает тому?» (23; 63). Тут и из судьбы его личной – Достоевского, – наверное, что-то откликнулось.
И тут извечная реакция наша – на человеческий порыв, на искренний голос другого: дикое удивление и страшный испуг…
«Любите вы уличное пение?..»
Невозможно забыть этот голос, мотив, звук.
Впечатление такое, будто сыграна маленькая-маленькая трагедия (по Моцарту и Пушкину), в которой – дыхание трагедии великой, всечеловеческой.
«Я люблю, как поют под шарманку…»
Впечатление такое, будто играет-сочиняет эту сценку сам Моцарт (судя по рассказам о его непревзойденных экспромтах).
Или – сам Пушкин:
«…знаете?..»
Какой ребенок таится в человеке. Какого ребенка он убивает в себе.
И вот-вот струна опять порвется и Раскольников, словно проснувшись в страшную явь, закричит: «Только бы жить, жить и жить! Как бы ни жить, – только жить!.. Экая правда! Господи, какая правда! Подлец человек! И подлец тот, кто его за это подлецом называет!..»
Непостижимая глубина проникновения в душу человеческую.
И непостижимое мастерство, приоткрывающее нам эту глубину.