Как я разговариваю с эстрады[4]
Мне сейчас кажется, что, когда я избрал для себя дорогу эстрадного сатирика, я поступил по молодости лет весьма легкомысленно.
Если бы можно было «переиграть» все сначала, мне кажется, что я непременно пошел бы в композиторы. Удивительно это тихое и приятное занятие. Музыка облагораживает. В особенности, по-моему, чужая, выдаваемая за свою.
Процент абсолютно понимающих в музыке невелик. При любом споре можно сделать загадочное лицо, недоумевающе поднять плечи и махнуть рукой на любого критика: дескать, ну что вы мне говорите о музыке?!
Сочувствие окружающих всегда будет на вашей стороне. Я присутствовал однажды при том, как один сравнительно соображающий в музыке человек, присев к роялю, попытался на практике показать, что такая-то «новая песня» похожа мелодией на довольно пожилого русского «Ухаря-купца», а такая-то, тоже «новая и последняя», – на старинный романс «Хризантемы». Кругом все пожимали плечами, говорили «да, да, действительно», но тут же спешили отойти от рояля, потому что мелькающие имена Вагнера, Чайковского, Бетховена влекли к разговору, требующему знаний или хотя бы умственного напряжения.
Ужас моей профессии, то есть профессии человека, который выходит на эстраду и позволяет себе вслух высказывать собственные слова и мысли, – ужас этой профессии в том, что в ней понимают и разбираются абсолютно все.
Я не встречал человека, который бы, подойдя ко мне с разговором о моем фельетоне, начал бы этот разговор так:
«Простите, товарищ Сокольский, я, конечно, не профессионал и понимаю в этом деле меньше, чем вы, но…» Нет, нет еще такого человека на путях дней моих. Наоборот. На лице каждого пожелавшего по какой-либо причине высказаться о моем фельетоне я заранее видел: «Я, конечно, умею разговаривать не хуже вас и понимаю не меньше – дело ведь это нехитрое, – а потому…» – и так далее.
Повторяю, виновата в этом сущность моей профессии. Технически она выражается всего-навсего только в том, что я дома подготовляю свою речь на бумаге, потом выучиваю ее наизусть и, выйдя на эстраду, достаточно внятно произношу ее вслух. Всё!
Любой рядовой докладчик из самых средних и малоталантливых людей технически проделывает то же самое. Абсолютно никакой разницы. Вероятно, он серьезнее и «подкованнее» меня во многих вопросах.
Так кажется подавляющему большинству моих критиков, так кажется многим людям, слушающим меня из зрительного зала. Последним обстоятельством я крайне доволен. Больше того, я добиваюсь именно этого впечатления. Пусть слушающим кажется, что это именно очень легко и необычайно просто.
Присмотритесь к людям, которые разговаривают с эстрады. Одни из них актерски надменны. Они «выше толпы», они «жрецы», и все их внимание обращено на бархатные переливы собственного голоса. Слушая их, никому не покажется, что это просто и что это может сделать каждый. И можете мне поверить, что они никогда не донесут до сердца слушателя даже самых задушевных слов поэта, которые они произносят в такой манере. Самые надрывные строки златокудрого рязанского паренька Сергея Есенина звучат в их устах, как холодные и размеренные стихи Валерия Брюсова.
Другие выходят, наоборот, в майке «своего в доску». У этих и скандированные стихи Валерия Брюсова звучат, как рассказ Зощенко об инвалиде Гаврилыче.
Обе эти маски непригодны для советской эстрады. Советский зритель не любит ни «жрецов», ни «своих в доску». Он в равной степени не терпит и когда выходят его «поучать» и когда собираются «щекотать под мышками».
Мне надо было для своих выступлений найти какой-то иной образ, выбрать манеру или маску такого человека, которому бы советский зритель мог поверить, что он вышел не для поучений и щекотаний, а вышел просто поговорить по душам, сообщить что-то новое, свое, на злободневную, всех интересующую сейчас тему.
Это должен быть обыкновенный человек – вот так, просто, из третьего или четвертого ряда того же зрительного зала, в котором вы сейчас сидите. Ну конечно, по профессии он не бухгалтер и не кассир. На нем бархатная тужурка, белый бант вместо галстука-самовяза. Вероятно, он имеет какое-то отношение к искусству, – может быть, рядовой литератор, газетчик, может быть, отнюдь не знаменитый поэт. Но это не «учитель жизни», которого надо слушать без возражений.
Он не «свой в доску», но абсолютно свой как человек. Что-то мы о нем даже слышали. У него, говорят, неплохо «подвязан язык», и порой он говорит неглупые вещи. Ну-ка, послушаем… И вот просто, абсолютно просто, начав с самых обыкновенных и живых слов, если цитируя, то цитируя только хорошо всем известных писателей и поэтов и вовсе при этом не убивая эрудицией обыкновенного рядового слушателя, человек начинает говорить о том, что именно он думает вот по такому-то поводу.
Это вовсе не сухой доклад на заданную тему. И разговор может быть о том же самом, о чем сообщалось в газете, но совсем не так, как об этом там написано. Материал освещается им с какой-то Другой, неожиданной стороны. Вы, может быть, с ним и не согласны. Но вы начинаете понимать, что для того, чтобы возразить, вам надо самому как-то подумать об этом. Ему не крикнешь – не так, неверно! Этот человек на эстраде – не болтун. Им собраны какие-то доказательства, которые он может пустить в ход. У вас возникает контакт с разговаривающим с эстрады человеком. Это уже не «гастроль артиста». Это беседа, беседа советских людей на тему, волнующую обоих. Это спор. Это разговор равных.
И вы вдруг забываете, что это происходит в эстрадном концерте, где, собственно, многие поднятые этим человеком вопросы час назад вам показались бы неуместными. Нет, нет, это вовсе не важно, что до него на эстраде пели какие-то романсы, а после его беседы с вами опять будут песни и пляски. У него, у этого человека, очевидно, особый жанр. Он имеет на это право.
Из всего вышесказанного вовсе не значит, что именно мне вот так и удалось найти такой образ и работать именно так, как я вам рассказываю. Но это тот план и те предпосылки, с которыми я строю свои фельетоны и которые определяют форму их актерского исполнения с эстрады.
Несколько лет назад писатель Всеволод Вишневский написал в статье о моей работе: «Большевистская… тема, которую берет Смирнов-Сокольский, должна захватить сегодня полк красноармейцев, завтра – галошниц «Красного треугольника», послезавтра – конференцию инженеров».
На самом деле вопрос обстоит даже сложнее. Передо мною сегодня сразу в зрительном зале сидят и красноармейцы, и галошницы, и инженеры. Они разны и по степени образования, и по пониманию, и по вкусам. И с каждым из них – единовременно – я должен найти общий язык. И каждого захватить своей большевистской темой.
Насколько и в какой мере это мне удается, судить, уж конечно, не мне…
Мишка, верти!
Поверьте, дорогие товарищи, что, если бы любому из вас предоставить возможность выйти вот сюда, на эстраду, посмотреть на публику, окинуть взором зрительный зал, вы могли бы убедиться лично, какая, в общем, грустная и совершенно безотрадная картина расстилается у меня перед глазами.
Лица у вас у всех злые, сосредоточенно скучные, на лбу надпись: «Пришел к занятому человеку – уходи».
И черт его знает, русского человека! Вот на службе, дома – весел, жизнерадостен. В театр пришел – каюк. На лице – мировая скорбь, нос прямо вместе с пальто у гардеробщика вешает, и тут ему хоть на пупе вертись – все равно скажет: «Не то все это, не то… Надо то, а не это…»
Из артистов вообще меньше Шаляпина, Федора Иваныча, решительно никого признавать не желают.
У нас недавно в цирке, например, слоны дрессированные выступали, так публика прямо наперед заявляла: «Конечно, говорит, слоны, может, и замечательные, но до Шаляпина, Федора Иваныча, им никогда не допрыгнуть… Не то все это, не то…»
Но что говорить, трудная наша работа!..
Верьте слову, я сам недавно в «Вечерке» рецензию о звуковой кинокартине читал, так там прямо написано. Засняли, говорят, в колхозе тарахтенье трактора, шорох косы, хрюканье свиньи, мычанье коровы и ряд других звуков, не имеющих никакого значения. Понимаете, товарищи? Корова у них мычит – позор, не могли корову что-нибудь дельное мычать заставить, срамота.
Стареем, наверное, братцы, стареем. Фыркать начали. Прежде вас и рассмешить легче было. Помню, например, у Аркадия Аверченко был такой рассказ о том, как однажды в кинематографе пьяный механик Мишка пустил ленту «Жизнь человеческая» наоборот, с конца. И вот, понимаете, на экране показалось сначала кладбище. Приходят могильщики, пятясь задом, как раки. Вырывают из могилы гроб, несут его на квартиру, ставят на стол; вынимают из гроба покойника, кладут на кровать. Покойник оживает, начинает быстро поправляться. К нему по временам, тоже задом, приходит доктор, садится около кровати и с сожалением отдает ему обратно то пятерку, то десятку, – очевидно, деньги за лечение. Покойник выздоравливает, садится к столу и начинает изо рта таскать куски цыпленка, который на тарелке превращается в целого и оживает. Человек постепенно молодеет, развенчивается с женой, становится гимназистом, мальчиком, наконец грудным младенцем, который уже под конец где-то в родильном приюте проделывает свой последний решительный трюк, рассказывать о котором не совсем уместно.
Вот, собственно, и все. Жизнь человеческая промелькнула перед нами наоборот, с конца…
Жизнь наша, к счастью, не похожа на прежнюю. Лента гигантского кинематографа, называемого советским бытием, двигается необычно быстро и только вперед. Миллионы советских Мишек, трезвых и бодрых, – ударная бригада мирового пролетариата – крутят ручку этого кинематографа. Кто же тут может мечтать о прошлом?
Разве только действительно какие-нибудь эмигрантские Аверченки или местные недодавленные ужи, о которых все время напоминает Горький.
Впрочем, а что если… А давайте правда помечтаем. Был же на днях в Москве такой случай – в «Вечерке» написано – входит гражданин в вагон трамвая, подает кондуктору червонец: «Будьте любезны, говорит, сдачи…» А кондуктор, то ли человек нервный, то ли ему червонец не понравился, развертывается к этому пассажиру и по морде – хряп… И сидит теперь этот пассажир, может быть, дома и, как человек культурный, мечтает: «Ах, хорошо бы повернуть все обратно… Хорошо бы не он меня, а я ему по сопатке – раз…» Культура же, товарищи!.. Или в Иваново-Вознесенске молодой рабочий – у него еще зубной порошок на губах не обсох – работать не желает. «Надоели, говорит, вы мне с вашей Советской властью!..» Его старый рабочий стыдит: «Сукин ты, говорит, сын, – в девятнадцатом году вошь тебя не кусала!» – «А откуда, говорит, я про вашу вошь знаю…»
А ну давайте, товарищи, тогда позовем старого механика Мишку. Ну-ка, Мишка, закрути ты нам ленту советской жизни назад, а ну посмотрим, что с этого будет…
Внимание, картина начинается прямо с последней части, На экране конец 1931 года, четырнадцатого года Советской власти.
Знакомая сводка побед-достижений.
Готовые результаты ударничества – человеческих и нечеловеческих напряжений.
Но вдруг – что это?… Смотрите, смотрите: с дома Центрального телеграфа на Тверской рабочие снимают крышу, разбирают верхний этаж, нижний, следующий…
На окраинах рабочие лихорадочно переезжают из новых прекрасных домов в какие-то жалкие подвалы и лачуги. Они ломают эти новые дома, вырывают фундамент – сравнивают его с землей.
Строительство на обратном ходу…
Ломают фабрики, заводы, университеты…
Строят только десяток церквей. Красные ворота да памятник Минину и Пожарскому задом наперед волокут на старое место.
Все двигается обратно вообще… С заводов, фабрик вывозят станки, машины, везут в порт, грузят на иностранные пароходы и отправляют обратно за границу. Трактора и комбайны убирают с колхозных полей. Темпы стихают. Тележка социализма едет назад. На замедленном ходу в нее вскакивают на поворотах оппортунисты, нытики, маловеры…
Откуда-то из-за угла, пятясь задом, вылезают на свет божий обезличка, уравниловка, безработица, множество других грозных, но изжитых ныне вещей.
И вот – ничего не было. Турксиба не было. Днепростроя не было. Кузбасса не было…
Дальше, Мишка, дальше!
Все двигается обратно. Этого стремительного движения не заметно только на репертуаре московского Большого театра, который, как известно, не двигается ни вперед, ни назад. Да кроме того, совершенно незаметно, чтобы японские войска собирались уходить обратно из захваченного ими Китая…
Дом Союзов. Процесс вредителей Промпартии на обратном ходу. Смотрите, как слова раскаяния лезут в рот профессору Осадчему, слезы обратно вкатываются в орбиты его старческих глаз. Для интервенции назначены сроки, планы, розданы портфели министрам.
Крути, Мишка, крути дальше, голубчик! Через какие страшные этапы шагала наша республика! Это ведь было так недавно, и кажется, что так давно!..
Шуршит лента, развертывается обратным ходом. Вот нэп. Его сопровождает жирное, пьяное чудовище обывательского благополучия. На магазины вскакивают вывески с фамилиями каких-то частных людей. Впрочем, фамилий немного. Больше всего было таких таинственных названий: «Свой труд», «Семейное дело», «Артель ювелиров», «Трудовые брильянты».
С севера приходят целые эшелоны с какими-то странными людьми. Эшелоны двигаются задом. Из них задом вылезают люди, одетые в арестантские халаты. Но что это – они переодеваются? Сбрасывают с себя арестантские халаты и надевают новенькие костюмчики? Полнеют, обрастают жирком… Что это за люди ходят меж ними и раздают им деньги? Боже мой, фининспекторы. Наши фининспекторы! Они ходят и раздают им обратно налоги.
Мишка, Мишка, этого не может быть! Не может быть даже на экране, даже в мечтах. Ты не знаешь нашего фининспектора. Даже тогда, когда кажется нам, что он отдает обратно, это значит: он все равно берет.
А о чем это читает Сокольский в Мюзик-холле? Зайдем послушаем.
– Захожу я, братишки, в одну квартиру, смотрю – квартира готова. Кухня готова. Плита готова. Ванная готова, убор… самого необходимого-то и нет. Как же так, спрашиваю. «А тут, говорят, зачем? Квартира же строилась для нэпмана?» – Ну, я говорю, для нэпмана. – «А нэпман кто? Не трудящийся?» – Ну, я говорю, не трудящийся. – «Ну, а не трудящийся да не ест, а раз не ест, о чем вы тут разговариваете, я не понимаю…»
Анекдот? И, смотрите, рецензенты ругают Сокольского за этот анекдот. Но это была сущая правда. В Баку действительно выстроен дом, в котором о канализации и водопроводе забыли. В конце концов, я делал то, чем сейчас совершенно правильно занимается «Вечерняя Москва». Она одна в то время, когда поэт Жаров бил себя кулаками в грудь, доказывая, что в Москве будет Венеция, с каналами, гондолами, серенадами, – она одна напоминает: а в домах у вас грязь – в любой московской квартире, если заснуть покрепче, клопы ногу откусят начисто; а в столовых иногда суп такой, что ежели им на пол капнуть, полы сгниют…
А кто эти вот люди, которые, по мере того как разматывается лента, становятся все более и более знаменитыми? Писатели. Малышкин, Пантелеймон Романов, Фридлянд. Их слава растет только на обратном ходу. И вот рабочие берут их книги, кладут их обратно в машины, буквы сами соскакивают с бумаги, лезут обратно в ящики, и чистые, неиспорченные листы бумаги растут штабелями около магазинов Госиздата.
Мишка, Мишка… Вот, наконец, производство, которое на обратном ходу гораздо полезнее, чем тогда, когда лента двигается нормально.
Сколько дорог было пройдено! Борьба с бюрократизмом, расхлябанностью, растратами…
А борьба за качество продукции? Еще до сих пор в такой простой вещи, как выпечка хлеба, на вашу жалобу: «Что это? Смотрите, в хлебе тряпка запечена», – вам совершенно спокойно отвечают: «А вам что, за такую цену в хлеб костюм английского шевиота запечь, что ли?…»
Качество, Мишка, качество! Учиться надо. Не только на иностранных специалистов надеяться, самим специалистами стать… У писателя Лескова мужик блоху подковал. Так вот, запомните: блоху подковать легко, вот лошадь подковать – этому учиться нужно.
Шуршит лента, разматываясь обратным ходом. На экране воскресают героические годы военного коммунизма. Республика в кольце. Из Черного моря задом вылезают полчища Деникина и задом стремительно подлетают к Орлу. Красная Армия тает как воск. Это на обратном ходу, Мишка. На самом деле она росла стихийно, а белогвардейцы драпали от Орла так стремительно, что пули, выпущенные из винтовок, не успевали догонять «доблестных» защитников собственности господина Рябушинского.
Призрачною жизнью жили тогда обыватели республики. Все были миллионерами. Коробка спичек стоила полтора миллиарда, нищему подавали миллион. Смотрите, вот, например, печка-«буржуйка», самый прожорливый спутник этого времени. Около нее сидит сумрачный, завернутый в драную шубу обыватель и на обратном ходу ленты уже не кладет в печку, а вынимает из нее топливо. Но какое топливо, Мишка! Он вынимает из жерла толстые фолианты классиков, мебель красного дерева вылезает из печки, а по всем комнатам протянулись черные трубы, и на сгибах у них висят ведерочки, в которые капают слезы этих гадов. А что ели, что ели! Помните – пирожки из селедочных головок, шоколад из подсолнухов?… Не было такой вещи, которой не смог бы съесть гражданин в те годы: слона – слона, верблюда – верблюда. В одном доме пропускали через мясорубку обыкновенные венские стулья, делали котлеты и ели. И голодные, вшивые шли на фронт и голыми руками били генералов!
Мы были молоды, Мишка! Ах, как мы были молоды! Поезда тогда опаздывали не на час, не на два, как теперь, и еще по этому поводу столько шума… Я помню – от Воронежа до Москвы поезд опоздал на восемь месяцев, и на нем ехало столько народу, сколько теперь не уместится в Доме правительства. А на остановках спрашивали: «Почему поезд остановился?» – «Паровоз меняют». – «А на что меняют, на муку?»
Мы были молоды! На Украину задом пробирается Нестор Иванович Махно. Замелькали украинские «перевороты». Люди брильянты прятали в животе, за ними часовой ходил и ждал, пока брильянты на свет появятся! Золотые часы во рту носили! Идет, бывало, такой человек, в носу у него брильянты торчат, во рту часы тикают, в животе золотые десятки позванивают. Банк государственный, а не человек! Разговорчики были: «Товарищи, триста лет помои на голову лили, – пора и рот открыть», «Отдай шубу, сука, поносила недельку, дай другому поносить».
Мелькают события в обратном порядке. Большевики уходят в подполье. На шею рабочего вскакивает господин фабрикант, на шею крестьянина – помещик. ГПУ – верный страж революции – открылось 6 февраля 1922 года, и с того времени не закрывалось даже на обеденные перерывы. Вот и его нет. Дом страхового общества «Россия» – на Лубянке – свободен. Задом наперед влетает на минуточку в Зимний дворец А. Эф. Керенский. Временное правительство. Дантисты, изображающие Дантонов. И вот Ленин – великий Ленин уезжает из России…
Довольно, Мишка! Останови проклятую машину! Мы знаем, что было дальше.
Вперед! Колесо революции не имеет, к счастью, обратного хода. Назад его можно повернуть только в фельетоне, и не бесполезно. Нашей большевистской Родине – не стыдно оглянуться. У нас великое прошлое, светлое будущее и замечательное настоящее!
Нас ли смущает то, что у нас и теперь иногда не хватает того, другого, не заладилось третье… Нам, шагнувшим через разруху девятнадцатого года, через голод Поволжья! Мы знаем – и теперь, – что в аптеках, например, продаются сложные химические составы от насекомых, изобретены невероятно гениальные порошки против них, а вот простейшего и вернейшего средства от насекомых – мыла – в них нет. Мы знаем, почему нет!.. К концу пятилетки новые заводы возвратят миллиарды, затраченные на их постройку, гиганты вернут вложенный в них капитал, и капитал этот будет – мыло, керосин, лампы, машины, продукты…
Это не рай в небесах, не поповские сказки о загробном блаженстве – это будет через год, через два – это наше завтра… Вперед, Мишка, – всегда вперед!
И мое глупое сердце старого балаганщика бьется одинаково с твоим, ибо мы не только верим в это, мы ЗНАЕМ!
Товарищи! Фельетон кончен. По старой театральной традиции именно здесь, в этом месте, должны зазвучать ваши аплодисменты исполнителю. Ваши аплодисменты – это самое дорогое, что есть у артиста. Ради ваших аплодисментов сюда, по эту сторону рампы, он приносит лучшее, что имеет, – огонь своего сердца. Но сегодняшние ваши аплодисменты я хотел бы отдать тем, кто заслужил громчайшее одобрение всей страны. Я говорю о лучших из лучших. О героях, награжденных орденами Ленина и Красного Знамени. Об ударниках, об энтузиастах строительства, имена которых должна знать страна. Рабочий, инженер – им отдадим сегодня ваши аплодисменты! Именно ИМ – сегодня, завтра, всегда – наше настоящее, громкое браво![5]
Доклад Керенского об СССР
Киностенограмма
Одна провинциальная газета окончательно укрепила мое неверие в чудеса. Рассказывают, что редакция ее долгое время уверяла своих читателей, что в Северном Ледовитом океане появилась якобы такая рыба-пила. Причем эта рыба-пила была настолько грандиозных размеров, что когда в нее с парохода бросили гарпун с канатом, так эта рыба-пила якобы таскала за собой пароход по всему белому свету. Такая это была большая рыба-пила… Ну а когда дело выяснилось, оказалось, что чуда-то в этом вовсе никакого и не было. Оказалось, что это вовсе не рыба-пила, а… пила вся редакция этой газеты в полном составе две недели беспробудно, прежде чем это сообщение напечатала.
Однако кое-какие чудеса у нас все-таки существуют. В Тамбове, например, в начале революции появился такой человек, который вдруг начал кричать окунем. Конечно, по тому времени тамбовские власти его тут же арестовали. Но чудо, во всяком случае, было уже налицо.
Но самым большим чудом, самой большой чудасией было, по-моему, то, что у нас некий Александр Федорович Керенский какое-то время кем-то считался народным героем, пока не разобрались, что герой-то этот всего-навсего только окунем кричать и умел.
Не стоило бы о нем вспоминать вообще, если бы не так давно на социалистической фракции французского парламента в Париже этот самый человек-окунь, вместе с Пал Николаевичем Милюковым, не вздумал бы прочитать целый доклад о нашей Советской Республике.
Вот именно этот доклад я и попробую передать вам. Как вы сами, вероятно, поймете, лично у меня не хватило бы ни таких слов, ни таких выражений, которые были у «незабвенного» Александра Федоровича Керенского. Вот почему я, не справившись единолично с этой задачей, призвал на помощь кино и, значит, вместе с этим «великим немым» попробую передать речь этого «великого разговорника»…
Картина, которую я покажу вам, конечно, значительно слабее тех картин, которые вам показывали наши режиссеры, – это вполне понятно: я, вероятно, в миллион раз менее талантлив, чем они, но меня утешает, что и обошлась она государству примерно во столько же раз дешевле… Дайте мне экран, свет, картину…[6]
Вначале идет надпись, как во всякой уважающей себя картине. Обычно это лучшее, что удается нашим кинорежиссерам вообще.
Говорил, конечно, сам Александр Федорович Керенский – бывший верховный главнокомандующий, бывший председатель совета министров и вообще, к сожалению, бывший у нас…
До сих пор за границей он считается крупным политическим оратором.
Мы сами помним, как он замечательно умел говорить.
Парламентская речь его была полна содержания.
Пал Николаевич Милюков, полный горячей любви к дорогой матери-России, ему только поддакивал.
– Все сведения, которые я сообщаю вам, – говорил Александр Федорович, – нами собраны из самых достоверных источников.
В нашем распоряжении имеется ряд подлинных документов, дискредитирующих деятельность большевистского Коминтерна за границей.