– Пожалуйста, садитесь, – пригласил их к столу Саша. – Самовар заказать?
– У нас есть кое-что погорячее. – Бабосов выставил на стол две бутылки портвейна и с упреком глянул на Успенского: – Нехорошо, Митя, друзей обманывать. Договорились встретиться у тебя или у меня. А ты?
– Виноват! Невольник чести, так сказать. Вот видишь, привлекли меня как старого картежника на преферанс. За компанию страдаю.
– Так это-о, за компанию, говорят, даже монах женился и кто-то удавился. – Роман Вильгельмович вытянул губы трубочкой и, довольный собой, прыснул.
– Кто же? Неужели позабыли? – Ашихмин спрашивал Юхно, а сам глядел на Успенского.
– Нет охоты вспоминать, – ответил Успенский.
– Скажем проще – отбили у вас эту охоту.
– И то правда, охотников до кулака ноне много развелось.
– О! Это неплохой каламбур! – подхватил Юхно.
– Не каламбур, а политическая двусмысленность, – обрезал того Ашихмин и, с вызовом глядя на Успенского, спросил: – Вы что ж, против политики ликвидации кулачества как класса?
– Я политикой не занимаюсь, – уклонился тот. – Костя, твоя очередь сдавать.
Герасимов взял колоду карт.
– Да погодите вы с картами, – остановил его Бабосов. – Давайте выпьем сперва. Саша, инструмент! – и показал на пробки.
– Нет, сперва дело! – возразил Ашихмин. – Я завтра уезжаю. Надо поговорить.
– Вот за этой самой слабенькой и поговорим, – тряхнул бутылкой Бабосов. – А то сухо во рту и на душе кисло.
– Это потом! – остановил его жестом Ашихмин и обвел застолицу хмурым взглядом утомленного человека. – Мне очень не нравится ваша пассивность. Вы здесь, на селе, проводники линии партии. Но скажем прямо: всю хлебную кампанию вы отсиделись. А впереди еще более важная задача: сплошная коллективизация! Вы и впредь будете отсиживаться по углам, как тараканы? А? Что? Как вам это нравится?
– Допустим, агитацию мы проводили, – сказал Костя. – А что касается прямых актов конфискации, то нас никто не уполномочивал на это.
– Ффа! Вы ждете, когда к вам приедет секретарь ЦК да построит вас в две шеренги и поведет на конфискацию? Этого вы ждете? – Он сложил руки на груди и откинул голову, выпячивая острый кадык. – А где ваша большевистская сознательность? Где чувство долга перед революцией? Где инициатива? – При каждом вопросе он встряхивал головой, как петух, и поводил носом.
Но застолица все молчала, и, приняв это молчание как знак признания его правоты и авторитета, Ашихмин расслабился, положил локти на стол и перешел на доверительный тон задушевной беседы:
– Самим надо действовать, дорогие товарищи. Направление главного удара вам известно: коллективизация есть борьба со всем старым укладом жизни. Это штурм ненавистной крепости под названием «частная собственность». Подошло время тряхнуть как следует посконную Русь. Не то уж некоторые стали подумывать, на печке сидя, что революция выдохлась. Нет, революция зовет на новый приступ кондового мира. Скажу вам прямо, мы в Рязани чесаться не будем и в стороне отсиживаться не намерены. И вас призываем к этому. Правильно делают товарищи наверху, что предупреждают нас на этот счет. Вот что пишет Михаил Кольцов в «Правде». – Ашихмин вынул из бокового кармана газету и прочел: – «Пусть пропадет косопузая Рязань, за ней толстопятая Пенза, и Балашов, и Орел, и Тамбов, и Новохоперск, все эти старые помещичьи, мещанские крепости! Или все они переродятся в новые города с новой психологией и новыми людьми, в боевые ставки переустройства деревни. Или же – наступление социализма на село пойдет мимо этих городов, и они останутся в стороне унылыми матерними развалинами, скучными даже для историков старого, забытого социального уклада». А? Что? Как вам это нравится?
– Ну, знаете ли… – Роман Вильгельмович вытянул губы и вскинул кверху палец. – Так это-о, от вашего призыва устроить карачун Рязани да Пензы во имя новой психологии отдает старым головотяпством. – И залился тоненьким смешком.
– Почему? – сурово спросил его Ашихмин.
– Да потому, что Рязань и Пенза не помещичьи крепости, а русские города. И все, что построено в этих городах, построено и создано народом. Разрушать это – значит, разрушать народную культуру. Так это-о…
«И этот пучеглазый умник туда же лезет, в народность», – неприязненно подумал Ашихмин и ответил, как тупому школьнику:
– Не народную культуру, а дворянскую да поповскую, понимать надо.
– Ну-с, дворяне да попы ничего своими руками не строили, – ответил Юхно и опять хохотнул. – Культура – это вам, понимаете ли, не форма одежды, она не бывает ни помещичьей, ни чиновничьей, а только национальной. Это тоже понимать надо.
– Не национальной, а классовой! Дело не только в культуре… Я имею в виду уклад жизни, быт, традиции, наконец, – начал горячиться Ашихмин. – Все то, что осталось в наследство от старого мира и мешает нам жить по-новому. А? Что?
– Ну да, Рязань с Пензой помешали нам жить, – сказал угрюмо Герасимов, и застолица зашевелилась.
– Это ж надо такое сказать: пропади пропадом Рязань да Пенза! Да кто ж мы такие? Китайцы или монголы? – возмущенно спрашивал Саша, глядя попеременно на приятелей.
– Ты, Сашура, определенно самоед, потому что все свое семейство слопал, а имущество отдал дяде. Глуп и дремуч, – сказал Бабосов.
– Не вижу возражений по существу, – обернулся к Успенскому Ашихмин, теперь уж с вызовом глядел на него и кривил губы.
– Уклад жизни, быт и особенно традиции формируют национальный характер, – сказал Успенский и посмотрел на Ашихмина тем оценивающим взглядом, когда смотрят на противника, чтобы решиться, спорить или нет. – А национальный характер есть главная сила или, если хотите, центр тяжести нации. Без национального характера любая нация потеряет остойчивость и распадется как единое целое.
– Ах, вот как! – подхватил Ашихмин, весь оживляясь. – Вот вы и попались! Национальный характер – фикция, вымысел. Его выдумала буржуазия, чтобы одурачивать пролетариат. Удобнее эксплуатировать народ в эдаком трогательном единстве национальных интересов. Ах, мы русские! Мы одним миром мазаны. У нас одна задача, одна цель, одно отечество. Вы любите свое отечество, свой уклад, свою историю, свой язык, свои города и веси, а мы вас будем потихоньку околпачивать, заставлять вас работать не столько на себя, сколько на нас, блюстителей этого уклада, да языка, да любви к отечеству. А? Что?.. У пролетариата нет отечества! Его отечество – всемирная революция. Его цель – объединение всех языков в единую семью. А все эти косопузые Рязани да толстопятые Пензы мешают такому объединению своей приверженностью к домостроевщине, к мещанству, к патриархальной жизни. Вот почему надо разрушать эти затхлые миры и выходить на простор интернационального общения. А? Что? Как вам это нравится?
– Национальный характер вовсе не мешает интернациональному общению, – холодно возразил Успенский. – И при чем тут эксплуатация? Одно с другим не связано. Разве английская буржуазия, к примеру, эксплуатирует только англичан? И если вы считаете национальный характер фикцией, то скажите: разве англичанин ничем не отличается от немца или от француза?
– При чем здесь англичане и французы? – крикнул Ашихмин.
– Да все при том же, – повысил голос и Успенский. – И русская буржуазия не одних русских пролетариев эксплуатировала. И нечего в этом винить русский уклад жизни или русский национальный характер. И то и другое помогло Древней Руси окрепнуть и выстоять в тяжелой борьбе, объединиться в могучее государство. И все это потому, что Русь сумела раскрыть смысл национальной идеи во вселенском православии. Вся наша история, вся живая жизнь говорят об этом; наряду с подвижничеством святых иноков на Руси канонизировались подвиги князей и героев, то есть вождей народных. Святость веры стояла рядом со святыней национальной жизни. А вы пытаетесь призывом к интернациональной солидарности отрицать национальный идеал. И напрасно делаете. Немного сыщете вы доброхотов на такое дело среди толковых русских людей. Православие действовало умнее вас, тоньше. Не к смешению языков призывало Писание, а к расчленению их. И каждый язык, то есть каждая нация, с ее культурой, с ее духовным обликом, – бессмертна, ибо есть творение божье. А все вместе нации – суть хор ангелов, воспевающих хвалу богу. Вот как ставилась вселенская идея православия, без обид и притеснений отдельных наций. Да, да! И без привилегий какой-нибудь из них в отдельности. «В церкви христовой нет ни эллина, ни иудея». Все равны, не смешаны в безъязыкое стадо, а каждый свят в своем национальном облике.
– Вот вы и скатились к явной апологетике религии. Старо! Мы боремся за прочность государства, за обновление, а вы за возврат религии! – крикнул Ашихмин.
– Вы боретесь за прочность государства? Так как же можно стремиться к единству и прочности государства, выбрасывая краеугольный камень из фундамента его – национальный характер, национальный идеал?
– Браво, Дмитрий Иванович! – крикнул Юхно и зааплодировал. – Здесь есть логика, черт возьми!
– Ффа! – фыркнул на него Ашихмин. – Это не логика, а подтасовка понятий. Мы вовсе не отрицаем национальный идеал. Наоборот, мы поддерживаем национальное самосознание всех народностей, входящих в Советский Союз.
– Ну, а если русский человек гордится святыней национальной жизни, мы тотчас обвиняем его в шовинизме и требуем переделать среду, то есть разрушить памятники культуры, выразившие эту национальную идею все в тех же самых презрительно поименованных вами русских городах. Де, мол, все это матерний развалины, скучные даже для историков. Для каких историков? Для сочинителей сказки про пустопорожнюю голопятую Русь? Да, для таких сочинителей они скучны. Но для каждого русского, любящего свое отечество и его историю, они полны глубокого смысла и значения… – Успенский сцепил пальцы на колене и откинул голову.
– Так это-о прекрасно, – сказал Юхно тихо.
– Митя, ты попал мне в самую душу… Вот куда! – хлопнул себя по груди Саша. – Возьми ее и делай с ней что хочешь…
Даже Соня Макарова порозовела, во все глаза смотрела на Успенского и затаенно улыбалась.
– Митя, но ведь это же черт знает что! Выходит, что ты бахвалишься даже и не патриотизмом, а какой-то квасной исключительностью, – сказал Бабосов. – Как ты ни крути, а национализм – бяка, хотя бы по одному тому, что он любуется своим собственным пупком.
Ашихмин, нервно потирая ладонями, весь в пятнах, лихорадочно блестя глазами, говорил:
– Мы осуждаем русский национализм, называя его шовинизмом за то, что он подавлял самостоятельность других народов, входивших в русскую империю.
Успенский, устало прикрыв глаза, отвечал, будто самому себе:
– Если кто-то и подавлял и ограничивал самостоятельность иных народностей, так уж не русский национализм, а самодержавие, его бюрократическая система, в которую входили не только русские люди. А где, скажите нам, какая правящая бюрократия не ограничивала самостоятельность народов? Это особый вопрос, не станем его касаться, иначе уйдем в глубокие дебри. – Он открыл глаза, выпрямился и в упор посмотрел на Ашихмина. – Я же говорю о русской национальной идее, о культурном призвании. Русская идея культурного призвания всегда была не привилегией, а сущей обязанностью, не господством, а служением. Посмотрите хотя бы на историю освоения Сибири, приобщения к русской культуре ее народностей. Вы заметите всюду необыкновенную жертвенность русских учителей, докторов, миссионеров. Конечно же, национализм, замыкающийся в своей исключительности, как в ореховой скорлупе, скуден и ограничен. Но идея национальности, понимаемая как культурная миссия, благотворна по сравнению с бесплодным космополитизмом. Люби все народы, как свой собственный! Вот что я вам скажу в ответ на ваши призывы разрушать русскую старину, русский быт и культуру.
Успенский встал и прошелся по горнице.
– Но как же увязать вашу любовь с классовой борьбой, с тем, что называется – поживиться за счет ближнего своего? – спросил Ашихмин, едко усмехаясь.
– А это вам лучше знать, – сказал Успенский, останавливаясь. – Вы помогли тут позавчера поживиться койкому за счет одного ближнего.
– А ежели без намеков? – вспыхнул Ашихмин. – Вам не нравится политика конфискации? А? Что?
– Ну что вы? Я же вам сказал – политикой я не занимаюсь. – Успенский подсел к столу. – Я учу детей, говорю им, что нехорошо брать чужое, нельзя зариться на чужое, потому что чужим добром не проживешь.
– Знакомая песенка! И мне в детстве пели так же вот. Кажется, вы сын попа? Ваш батюшка каждый праздник по домам шастал за этим чужим. Или он брал свое? А? Что? Как вам это нравится? – Ашихмин громко засмеялся, оглядываясь на застолицу, словно приглашая каждого повеселиться за компанию. Но всеобщего смеха не получилось; Саша с тревогой поглядывал на сумрачного Успенского, Юхно весь напрягся, подобрался, как кот для прыжка, и только Бабосов, закинув голову, залился козлиным смешком.
– Брось дурачиться, – ткнул его в бок Костя.
– Поп брал, но не отбирал. Разница! – сказал Успенский и пристукнул по столу. – За работу брал подаяние, потому что епархия платила ему мало. Помните у Чехова? Двенадцать рублей всего лишь. Маловато за работу.
– Поп работал? Извините! – Ашихмин растопырил пальцы, как бы оттолкнул от себя и этого попа, и его работу. – Кадить во имя отца и сына и святого духа еще не значит работать на благо людей.
– А вы уверены, что благо творите, выселяя стариков и детей под открытое небо?
– В силу необходимости мы вынуждены расчищать дорогу для исторического прогресса. Не жалостью надо измерять наши дела, а величием поставленной цели.
– Никакой великой целью нельзя покрывать бессмысленную жестокость.
– Это вы классовую борьбу называете бессмысленной жестокостью? А? Что? – Ашихмин ярился, постоянно вскидывал голову, как бы с удивлением смотрел на застольщиков. «Отчего это они молчат?» – было написано на лице его.
– Оставьте вы эти громкие слова – «величие цели», «классовая борьба»… – сказал Успенский.
– Это не громкие слова, а назначение и смысл нашей жизни. Я приехал сюда не для того, чтобы кому-то мстить, а выполнять высокую обязанность. Обязанность моя, так же как и ваша, в данный момент заключается в том, чтобы сломить сопротивление кулачества в строительстве совершенного человеческого общества. Мы не сказки здесь рассказываем о загробном царстве, мы открываем глаза людям на грядущий мир всеобщего равенства и счастья, научно обоснованный. Построить такой мир – не огород загородить. Это надо понимать. В это верить надо! Великая цель не за углом. Путь к ней долог. Прогресс бесконечен. Во имя этого прогресса мы совершаем необходимую расчистку, убираем с дороги те препятствия, которые оставило нам классовое общество старого мира. И называть эту нашу, я бы сказал санитарную, работу бессмысленной жестокостью непозволительно и преступно! А? Что? Как вам это нравится?
– Верить в загробный мир – глупо, а верить в рай земной – умно; говорить о боге, о бессмертии – неуместно, а о прогрессе человечества – необходимо. А ведь, коли разобраться, в сущности, это один черт получается, как говорил Иван Карамазов. И в том, и в другом случае необходима одна и та же отправная точка – вера. Что понимать под прогрессом? Царство всеобщей сытости – это одно. Социальную справедливость и нравственное совершенство – совсем другое. В нравственное совершенство, как и в царствие небесное, верить надо. Опять нужна вера. Вера на слово, наобум, ежели не в бога, так в человечество, ежели не в царствие небесное, так в прогресс. Если цель – прогресс, а прогресс бесконечен, как вы говорите, то для кого мы работаем? Что мы скажем тем, кто истощил свои силы в работе? Что после их смерти на земле будет лучше? И заставим других встать на их место и тянуть ту же лямку? Не я задаю вам вопросы, это Герцен спрашивал еще в прошлом веке, и никто не ответил ему. По нашему-то глупому разумению, люди страдали и боролись не даром, – они получили от Советской власти землю, право на собственное хозяйствование. И слава богу! Пусть стараются. Исполать! Так вас это не устраивает, вам спокойствия не дает ваша великая цель: отчего это она все еще маячит в туманном отдалении? Дай-кать мы ее приблизим, да так, чтоб всем чертям стало тошно. А кого считать чертями, это, мол, мы укажем. Вот и тычете перстом, как слепой Вий. Вчера вы изволили выбросить из дому двух стариков и четверых детей, якобы помешавших вашему победному шествию к намеченной цели. И теперь вот пришли к нам за одобрением. Но аплодисментов не будет. Мы не воюем с детьми. Если ваш так называемый прогресс требует невинных слез хотя бы одного замученного ребенка, то возвращаем вам билетик обратно. В построении такого прогресса мы не участвуем. И это было доказано давно. Но вы рассчитываете на короткую память. Нет! Мы ничего не позабыли.
– Кто это – мы? Мы – Николай Второй! Не рано ли вы расписываетесь за других, гражданин Успенский? За этот прогресс люди на смерть шли. Не для того мы воевали за Советскую власть, чтобы позволить…
– Вы воевали? – перебил его Успенский с некоторым удивлением. – Где же, на каком фронте, позвольте узнать? Говорят, что репортером в губернской газете?
Ашихмин дернулся всем корпусом, как будто его током ударило, и тоже с некоторым удивлением посмотрел на Успенского, но ответил без тени смущения:
– Это не имеет значения. Мы с вами разговариваем, как люди, стоящие по разные стороны баррикад.
– Нет, все имеет значение! Когда мы сражались на этих баррикадах, мы не представляли, что от нашего имени будут выбрасывать из домов стариков и крестьянских детей во имя будущего прогресса.
– Это не крестьяне, а кулаки! Разница!
– Какая? Кто ее определил? Что Ленин говорил? Одно дело – дореволюционный кулак, совсем иное дело – послереволюционный. Земельные наделы по едокам нарезаны. Если все его богатство от собственного труда да от казенного надела, так что это за кулак?
– Вы не путайте тот период с нынешним! Обстановка обострилась, понятно? И нечего за Ленина прятаться…
– Я по существу говорю. Где, с какой коровы кончается крестьянин-середняк, а начинается кулак? С какого волоса начинается лысина? Где тот устав или хотя бы бумажная директива, которая определила бы размер кулацкого хозяйства? Раньше в России кулаком назывался барышник, ростовщик, перекупщик, а не хлебороб. Загляните хоть в словарь Даля.
– Ваш Даль – реакционер! И словарь его устарел, – кричал Ашихмин. – А кулак и богатей – один черт. Это и так всем понятно.
– Вам все едино, лишь бы в расход пустить. Но даже если он кулак и богатей… Надо доказать его вину! А за что мучаются дети?
– Он эксплуатировал других и наживался за счет народа!
– Кто, Лопатин? Тот, что выброшен вами из дому? Да он не только что других нанимать, лошадей и то подменять готов был своим горбом.
– Он хлебные излишки отказался сдавать!
– У него не было такого хлеба. Вы его не спрашивали, чем он заплатит, когда накладывали так называемые излишки.
– Не мы накладывали, а группа бедноты.
– Вот именно – группа! Да еще по вашей указке. А село спросили? На общем собрании голосовали, прежде чем выбрасывать Лопатина из дому? А ведь он равноправный член нашего общества. Его даже голоса не лишали. То, что вы совершили над этой семьей, называется беззаконием!
– Как вы смеете! С чьего голоса вы поете? – Ашихмин стукнул кулаком об стол, вскочил с табуретки, сделался весь красный, глаза его бешено метались с Успенского на всех остальных, как бы требуя броситься на этого человека, связать его, скрутить и выбросить вон.
Успенский тоже вскочил, так что табуретка отлетела от него, опрокинувшись с грохотом.
– Я голоса взаймы не беру и свой голос не продаю! Готов доказывать где угодно, что вы совершили беззаконие.
– Беззаконие? Я?!
– Да, вы…
Ашихмин, худой, маленький, с пылающим лицом, того и гляди – черные волосы его задымятся, приподнявшись на носках, потрясая сухими жилистыми кулачками, кричал:
– Да вы!.. Вы правый либерал, жалкий последыш Бухарина. Кулацкий адвокат! Да вы опаснее открытого врага. Вы подтачиваете, как черви, революционный порыв рабочего класса, отравляете волю масс своим ядовитым сомнением, неверием в наши темпы, задачи, конечные цели… Да вы…
– Я не последыш! – кричал и Успенский, перебивая задыхающегося от ярости Ашихмина. – У меня своя голова на плечах. Это вы потеряли головы. Вы, последыши Иудушки, кровопивца Троцкого. Сколько вас судили за перегибы? Но вам мало прежних голодовок? Новых захотелось! Лишь бы покомандовать! Лишь бы народ помордовать… Так запомните – даром это для вас не пройдет. Беззаконие – это слепой зверь; сегодня вы его спустили на крестьян, завтра он пожрет вас самих. И не размахивайте передо мной кулаками. Я вам не мерин, я – бывший командир. Могу и по физиономии съездить.
– Что вы сказали? Что вы сказали? Повторите! Люди, что он сказал? – Ашихмин снова метнул взгляд на сидящих, ища поддержки.
Все мужчины встали как по команде, и сделался шумный переполох, всякий говорил свое, не слушая других.
– Мужики, это, уж извините, не спор. Это на драку смахивает. А ради чего хватать друг друга за грудки? – кричал Костя Герасимов. – Мы же здесь все свои люди!
– Так это-о, побороться бы! Ха-ха-ха!
– Дмитрий Иванович! Митя! Ну какой он троцкист? – спрашивал Скобликов. – Он же член партии!
– А я ему что за бухаринец? Я терпеть не могу эти их ярлыки и групповые дележки.
– А я говорю – выпить надо. Выпить! – кричал свое Бабосов.
– Не надо шуметь, мужики. Помиритесь. Пожмите друг другу руки…
– Саша Скобликов! Тащи скорее стаканы! Перепьем это дело. Наум Османович, куда же вы? Погодите!
Бабосов поймал за подол френча уходящего Ашихмина: