— Увидим, увидим, — согласно закивала она.
— А вы вообще-то тоже, — сказал я. — Вы вообще-то тоже кофе больше не пейте, бабушка. Ладно? А то в гробу вы будете лежать со скрещенными руками через свое кофе. Честное слово.
Однако бабушка не поверила, что она может лечь в гроб от кофе.
— Как-нибудь не ляжем, — заворчала она, беря краем передника горячий кофейник и уплывая с ним из кухни. — Как-нибудь протянем… твоими молитвами.
Поговорив с живой самохинской бабушкой, я подумал, что с предсказаниями нужно, наверное, поосторожней. Народ вокруг вон какой. Им говоришь сущую правду, стараешься помочь, а они… Мама с раннего утра затрещину влепила, Нина Бочкарева надулась, бабушка Самохина вроде — тоже. Оказалось, люди не очень любят, когда им предсказывают. Особенно — когда предсказывают правду.
Поэтому когда, грохоча вниз по лестнице, я догнал Галю Вострикову, я ей ничего не предсказал. Только крикнул:
— Красавицам — мое почтение!
Крикнул и сам удивился — откуда у меня взялось это «красавицам»?
— Дурак и уши холодные, — обиделась Галя.
Но я ей все равно ничего не предсказал. Хотя мне было что ей предсказать. Чего она зазря, например, переводит время на кружок пения? Певицы из нее так и так не получится. Сама же потом будет стесняться петь и ни на одной вечеринке рта не раскроет. Один раз ей всего и пригодится ее пение. И то над океаном да в такой момент, когда людям не до песенок. Мечтает стать певицей, а сама попадет в стюардессы. На международные линии. Воздушные трассы на Париж, Нью-Йорк, Лондон. В Америку полетят, и над океаном откажет один из двигателей. Вот она и запоет пассажирам разные песенки, чтобы не получилось паники. Стоит ли из-за нескольких песенок столько лет в кружок бегать?
— А у тебя горячие уши! — крикнул я. — Думаешь, из горячих ушей певицы получаются? Из горячих ушей…
Однако я сдержался и не сказал, что получается из горячих ушей. Все-таки как-никак Галя Вострикова мне нравилась. И теперь даже еще больше, чем раньше. Стюардесса — это не певица. Я стану летчиком, а она стюардессой. На этот раз я ни на секунду не сомневался, что попаду в летчики. Я твердо знал, что для этого нужно.
Улица Желябова чавкала коричневым месивом снега. На бульваре под заснеженными деревьями гуляли нахохлившиеся голуби с красными, точно отмороженными лапами. Над бульваром между домами натягивали повторяющуюся из года в год иллюминацию — контуры огромной елки из лампочек и бородатого деда-мороза с мешком. Тоже из лампочек.
До школы я обычно бежал через улицу и проходной двор. Под аркой проходного двора валялся разбитый ящик из-под апельсинов. Я поддал ногой дощечку с торчащими из нее гвоздями и выскочил к баскетбольной площадке.
Через двор, согнувшись под тяжестью пузатого портфеля, понуро волочил ноги Димка Соловьев. Он всегда приходил к первому уроку хмурый и тихий, потому что долго просыпался. Димка Соловьев более или менее просыпался лишь ко второму уроку.
— Принес? — сипло спросил Димка, зябко поеживаясь.
— Чего принес? — не понял я.
— Ну, Карпуха, — пробурчал Димка. — Друг называется. Обещал же вчера. Я чего тебе обещаю, всегда приношу.
— Хы-хы-хы-ы! — обрадовался я. — У меня твое «вчера» знаешь когда было? Десять лет назад. Могу я за десять лет забыть какую-то чепуховину или не могу?
Димка Соловьев ничего не ответил. Он горестно вздохнул, сонно поморгал и потопал дальше к школе. И тут я вспомнил, как однажды встретил Димку Соловьева уже взрослым. Димка ехал в автобусе на завод и тоже спал. Стоял, зажатый в толчее, и клевал носом. На заводе Димка работал по отцовской специальности, формовщиком в литейном цехе. А по вечерам бегал на занятия в Политехнический институт. Они вместе с отцом ехали тогда на завод. И я сделал вид, что не узнал Димку. Не хотел, чтобы тот лез со своими расспросами.
— Да чего я тебе обещал-то? — толкнул я Димку плечом. — Очнись ты, соня. Послушай, Дим, — неожиданно стукнуло мне, — а кем ты хочешь стать, когда вырастешь? А? Кем?
— Отвяжись ты, — пробурчал Димка.
— Нет, правда, кем?
— Ну, формовщиком буду, — хмуро сказал Димка. — Как папа.
— Во! — удивился я. — Ты как пророк все равно, на десять лет вперед видишь. А мне, случайно, не скажешь, кем я стану?
— Откуда я знаю — кем, — надулся Димка. — Кем захочешь, тем и станешь. Так ты принес или не принес?
— Да ты скажи чего.
— Ленту, — сказал Димка. — Ведь обещал принести клейкую ленту обмотать клюшку.
— Точно! — обрадовался я. — Обещал! Правильно! Она, наверное, в портфеле у меня.
Суматошно расстегнув портфель, я запустил руку между учебниками. В портфеле действительно оказалось пластмассовое прозрачное колечко с высокими бортами. Между бортами была туго намотана ярко-зеленая клейкая лента. И, достав колесико, я с неожиданной отчетливостью вспомнил все, что произошло дальше. Все до мельчайших подробностей. Колесико будто высветило в моей памяти самые дальние закутки.
— Какой у нас первый урок-то? — спросил я, протягивая Димке ленту.
— Геометрия, — сказал он.
— Точно, геометрия! — обрадовался я. — И вот посмотришь, Софья Владимировна, как пить дать, спросит у меня тетрадку с домашним заданием. А если я скажу, что забыл дома, она-то, конечно, поверит, но Зарубин… Ему же, этому великому математику, всегда больше всех нужно. Прямо…
Я махнул рукой. Но тут же захохотал и боднул Димку в спину.
— Не робей, Димыч! Сегодня все будет иначе! Говорят, кабы знал, где упал, то соломки подостлал. Теперь я знаю, где ее подстилать. Теперь я этому великому математику Андрюшке Зарубину так просто в руки не дамся. Теперь он у меня сам попрыгает.
Прошлый раз, в то утро, когда я, как и сейчас, принес Димке зеленую клейкую ленту, в классе перед началом уроков появился плакат: «Позор Гремиславу Карпухину, который тянет назад весь класс!» Плакат висел налево от входа, над стенгазетой «Голос 8-го «б» и листом ватмана с наклеенными на нем видами родного города.
— Ты придумал?! — закричал я, указывая пальцем на Андрея Зарубина. — Я сразу догадался, что ты. Твоих рук дело!
На что Андрей Зарубин нахально ответил, что это как раз не его рук дело, а моих. Потому что, дескать, это не он, а я тяну назад весь класс. Тогда я вскочил на парту и сорвал глупый плакат, написанный на обратной стороне куска обоев. А Зарубин со своим дружком Витькой Соломинцевым бросились на меня. Наверное, Соломинцев как раз и писал этот плакат. На мою защиту, естественно, кинулся еще не проснувшийся Димка. И завязалась потасовка.
Прозвенел звонок, пришла Софья Владимировна и сказала:
— Мне думается, ты не совсем прав, Андрей Зарубин. Ты и все, кто это затеяли. Нужно более терпимо относиться к своим товарищам. Повесить ярлык на своего товарища — это самое распоследнее дело.
— Ясно, распоследнее! — закричал я, чуть не плача от обиды. — Да разве он понимает? Я бы тоже на него мог понавесить! Я же не вешаю!
— Вдруг я сейчас вызову Карпухина, — мягко продолжала Софья Владимировна, обращаясь к одному Зарубину, — и окажется, что он отлично подготовился к уроку. Как тогда будет выглядеть ваша афиша? И как сейчас чувствует себя Слава, если он просидел вчера весь вечер за столом и прозанимался? Об этом ты подумал?
— Он вообще никогда ни о чем не думает, — дрожащим от обиды голосом вставил я. У меня от слов Софьи Владимировны появилась к себе такая жалость, что даже задергался подбородок.
Не подумал, — подтвердила Софья Владимировна. — А мне теперь из-за тебя даже неудобно вызывать Славу. Я, правда, не собиралась его сегодня вызывать. Но, чтобы тебе, Андрей, стало стыдно…
Она не закончила, медленно повернула лицо ко мне, подумала и спросила:
— Слава, ты сделал заданные на дом задачи? Дай мне, пожалуйста, твою тетрадку, Слава.
Подбородок у меня от таких добрых слов задергался еще сильнее. Я поднялся и, опустив голову, просопел, что задачки я, конечно, сделал, но из-за мамы забыл тетрадку дома.
— Мама завалила, понимаете, весь мой письменный стол, вот я и не заметил, что оставил тетрадку.
— Ну, ничего, — тихо сказала Софья Владимировна. — Ничего. С каждым может случиться. Главное, что ты сделал задачи. А тетрадку принеси, пожалуйста, завтра. Не забудь, не подведи меня. Пожалуйста.
Она была очень мягкая и добрая, преподавательница математики Софья Владимировна Приютина. И я бы, разумеется, не подвел ее, принес бы назавтра тетрадку. Списал бы у Димки эти дурацкие задачки и принес. Но Андрей Зарубин был секретарем комсомольской организации класса. И он, видите ли, решил показать свою выдающуюся принципиальность. После уроков Зарубин встал перед дверью, раскинул руки и заявил, что никто домой не уйдет, потому что нужно разобраться.
— Я даже готов извиниться перед ним, — сказал Зарубин, не называя меня по имени. — Сейчас все вместе идем к нему и смотрим тетрадку. Если он задачи действительно сделал, то я готов извиниться. Ну что это за манера вечно перекладывать с больной головы на здоровую? Разве не в этом его главная беда? Даже тетрадку забыл — и то ему мама виновата. Но ведь врет он нахально. Ничего он не забывал. Просто не выполнил задания. И хоть бы один раз признался, что сам виноват. Не по-комсомольски это. Не верю я ему.
Однако многие ребята закричали, что очень даже глупо идти всем классом смотреть одну-разъединственную тетрадку. И вообще, закричали ребята, нужно доверять людям. Софья же Владимировна доверяет. Орали, наверное, целый час. И мы с Димкой, разумеется, громче всех.
Культпоход за тетрадкой у Зарубина сорвался. Но я все равно так разозлился на Зарубина, что решил его в конце концов как следует проучить. Чтобы не лез не в свое дело. После школы я сбегал в гастроном к Казанскому собору и разыскал Сипатого. Сипатым звали длинноволосого парня Веню, который работал в гастрономе грузчиком.
— Вень, — попросил я его, — тут нужно одному очень умному типчику чайник почистить.
Веня Сипатый болезненно не терпел умных. Его прямо трясло, когда он встречал умных людей, которых величал «академиками». За десятку, сказал Веня, он с радостью до блеска начистит чайник любому умнику.
Десять рублей за такое пустячное дело было, конечно, сумасшедшей ценой. Но я так разозлился на Зарубина, что все равно согласился. И еще я согласился потому, что Сипатый делал свое дело аккуратно, а деньги брал в рассрочку. Сразу десять рублей я, естественно, достать бы не смог. А за две недели можно было и не десятку достать.
Деньги, между прочим, я добывал абсолютно честным образом.
— Мамуль, — приласкивался я к маме, когда отца не было дома, — дай мне, если можешь, два рубля, мамуль. Мне страшно нужно. Я у папы просил, а он, жмот, не дает.
— У твоего папочки допросишься, — говорила обычно мама, которая совершенно таяла, слыша «мамулю». — Зачем тебе два рубля, моя ласточка? На тебе рубль. И пожалуйста, если ты меня любишь, никогда не проси денег у отца, не унижайся перед ним.
Больше рубля мама за один раз, как правило, не давала. Папа давал больше, до пятерки.
— Пап, а пап, — говорил я ему, — дай, если у тебя есть, три рубля. Я у мамы просил, а она, жмотиха, не дает.
На папу сильнее всего действовала «жмотиха». Он безропотно доставал три рубля и, протягивая их мне, обычно тоже произносил небольшую речь.
— Три? — голосом миллионера Рокфеллера произносил папа. — Держи. Ты ведь отлично знаешь, что у твоей мамочки зимой снега не выпросишь. Сколько раз я тебе объяснял.
Они вообще-то были нежадными, мои родители.
Веня Сипатый подкараулил Зарубина поздно вечером в Шведском переулке. Но Зарубин неожиданно стал брыкаться и, как потом заявил Веня следователю, начал «качать права». В запале Сипатый не рассчитал удара. Он попал Андрею Зарубину по очкам. Кусочек стекла впился в роговицу, и Зарубин чуть не остался без глаза.
К счастью, глаз Зарубину в конце концов спасли. Какие-то там знаменитые окулисты сделали операцию и спасли. А меня мама спасти не сумела, хотя сделала все возможное. Мама обегала и районо, и гороно, и всякие другие организации, но весной, после окончания восьмого класса, решением педагогического совета меня из школы отчислили.
Так получилось в прошлый раз.
— Не робей, Димыч — повторил я, подталкивая в спину своего сонного друга. — Не робей! Сегодня все будет иначе. Чайники мы на этот раз чистить не станем. Мы сделаем хитрее.
Но Димка, разумеется, не знал, как было в прошлый раз, и не слышал ни о каких чайниках. Для Димки прошлого раза не существовало.
Глава шестая
А все из-за Димки
По утрам, перед началом уроков, старинное здание школы казалось несколько угрюмым, чересчур просторным и неуютным. Школа, словно Димка Соловьев, еще дремала и, как и он, просыпалась лишь ко второму уроку.
Мы с Димкой поднялись по широкой гулкой лестнице, пролеты которой были затянуты металлической сеткой, и остановились у класса.
— Ну, начинаем новую жизнь! — торжественно возвестил я. — На первом этапе главное сдержаться и ничего не сорвать со стены.
— Чего — ничего? — сонно спросил Димка, зевая в кулак и вытирая навернувшиеся от зевка слезы.
— Сейчас увидишь, — сказал я и взялся за ручку двери.
В проходах между партами, сбившись в привычные кучки, негромко гомонили ребята. Мальчишки больше отдельно, девчонки отдельно. Кто-то торопливо переписывал у соседа домашнее задание, кто-то листал учебник. Лампы с белыми обручами, похожими на кольца-спутники Сатурна, лили с потолка холодный свет. А налево от двери, над стенгазетой «Голос 8-го «б» и листом ватмана с видами родного города, висел плакат: «Позор Гремиславу Карпухину, который тянет назад весь класс!»
— Хы-хы-хы-ы! — бодро засмеялся я, ткнув пальцем в плакат. — Это, разумеется, ты, Андрей Зарубин? Молодец, Андрюша! Позор мне! Правильно. Так меня и нужно, чтобы я не тянул назад. Теперь я сразу все пойму и перестану тянуть.
— Чего это ты? — удивился такой неожиданной реакции Зарубин.
— Как чего? — сказал я. — Признаю свои ошибки. Публично и самокритично сам себя осуждаю. Никто мне, дорогие товарищи, не виноват. Один я, дорогие товарищи, во всем виноват. И мне глубокий позор. Все, что я когда-либо переложил на ваши честные здоровые головы, я забираю обратно на свою больную и грешную.
— Зубоскалишь? — угрюмо поинтересовался Зарубин, поблескивая стеклами очков. — Неужели на тебя и это не действует?
— Чего — зубоскалишь?! — возмутился я. — Действует! Еще как действует. До самых печенок. Я по-серьезному. Осознал я. Честное слово, ребята, осознал. Должен же я когда-то осознать!
В классе притихли. Вера Ильина надула щеки и, ткнувшись носом в парту, громко фыркнула. Петя Петухов со значением присвистнул. А Леня Васильев меланхолично проговорил, что в сухумском обезьяньем питомнике живет один очень остроумный орангутанг. Леня Васильев по любому поводу вспоминал про сухумский обезьяний питомник. И про орангутангов.
— Шут гороховый! — подступив ко мне, гневно проговорил Андрей Зарубин. — Ты же комсомольский билет носишь! Где твоя совесть?
— Да он что, тронулся, ребята? — растерянно улыбнулся я. — Заявляю совершенно официально и категорически: правильно, мне позор. Чего же еще-то?
— Макнуть бы тебя сейчас как следует, — поморщился зарубинский подпевала Витя Соломинцев, — вот чего. Чтобы не балаганил зазря.
— И этот тронулся! — захохотал я. — Я, значит, тяну, мне позор, а они трогаются. Чего вы привязались-то? Какую вам еще нужно особую совесть? Чтобы я на коленки перед вами встал, хотите?
— Остаемся сегодня всем классом после уроков и поговорим, — решительно заявил Зарубин. — Хватит, нужно кончать с этим делом.
— Опять после уроков! — пискнула Вера Ильина. — Сколько же можно после уроков? Я сегодня не могу.
— А в сухумском обезьяньем питомнике, — мрачно прогудел Леня Васильев, — каждый день остаются после уроков.
Прозвенел звонок, и в класс с журналом под мышкой вошла Софья Владимировна Она вошла и тихо сказала:
— Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.
Положила журнал на стол, оглядела класс и попросила:
— Витя Соломинцев, ты выше других, сними, пожалуйста, то, что висит над стенной газетой. Мне это будет мешать вести урок. И вообще я считаю, что подобные лозунги м-м… даже вредны.
— А я, Софья Владимировна, считаю наоборот, — встал Андрей Зарубин. — Я считаю, что они полезны. Нужно же как-то воздействовать на человека. Иначе он вообще не знаю до чего докатится.
Софья Владимировна внимательно посмотрела на Зарубина, отвернулась и подошла к окну, за которым густо синел поздний рассвет. Она стояла у подоконника боком к классу и ждала, когда утихнет шум. У нее была такая привычка — молча дожидаться тишины.
Снаружи окна, на поперечинах рамы, тонким бордюрчиком лежал синий снег.