Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове - Г. Мунблит на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

2

«Гудок»-пора нашей молодости. Ильф жил тогда вместе с Олешей в одной из комнат при редакции, в Чернышевском переулке, в комнате, кустарно приспособленной под жилье. Неуютная, бивуачная была жизнь. Видимо, не очень любил свое тогдашнее пристанище Ильф: по вечерам он всегда появлялся в «ночной редакции» при типографии, где дежурил кто-нибудь из редакционных работников и выпускающий готовил макеты верстки. Ильф пристраивался в укромном месте с рукописью или книгой. Интересующимся он охотно показывал занимавшие его книги; очень часто содержание их могло показаться неожиданным и интерес к ним-необъяснимым. Справочники, мемуары министров, старые иллюстрированные журналы времен англо-бурской войны или Севастопольской кампании-все представлялось ему интересным, всюду он умел находить крупицы полезных сведений. Если же кто-нибудь хотел проникнуть в тайну его собственных записей, он, конфузясь, мял и прятал исписанную бумагу; знакомый каждому автору стыд за несовершенство, слабость и непременную наивность первых опытов обдавал жаром и краской его щеки. Никому не известны его ранние работы. Только немногим его одесским товарищам привелось услышать в 19-м или 20-м году юношеские выступления Ильфа в литературном кафе, у входа в которое рукописная афиша обещала посетителям «один бокал оршада и много стихов». Худенький юноша в пенсне, волнуясь, декламировал там свои стихи в прозе, многозначительные, но непонятные, стихи возвышенного, декламационного строя, тронутые нарочитой таинственностью и даже мистикой. Кто мог думать тогда, что спустя несколько лет из молодого поэта выработается автор с такой точной, ясной и конкретной направленностью, сатирик, без промаха разящий смехом пошлость, глупость, невежество, чванство, бессердечие, лень, равнодушие? Может быть, «четвертая полоса»-многолетняя близость к рабочим письмам с их непременной конкретностью обличений-и послужила главным формирующим началом ильфовского мышления. В молодости ум гибок и легко поддается самым крутым поворотам, диктуемым честностью и разумом. Когда редакция «Гудка» перекочевала с Чернышевского переулка на Солянку, в колоссальный дом ВЦСПС, комната четвертой полосы, где работал И. С. Овчинников со своими мастерами коротких ударов, превратилась в своеобразный клуб. Сюда захаживали молодые литераторы и художники, чтобы обменяться новостями, поговорить о театре, о новых постановках, о новых картинах, о новых произведениях литературы. Сюда собирались в свободную минуту журналисты, работники своего же «Гудка», сотрудники других газет и журналов. Случалось нередко, сюда буквально затаскивали из длиннейших коридоров ВЦСПС, как сотами наполненных всевозможными ведомственными изданиями, бродячих невежественных халтурщиков, чтобы вдоволь поиздеваться над ними; не они ли послужили прообразами знаменитого автора «Гаврилиады» в романе «Двенадцать стульев»? И. С. Овчинников, завтракая излюбленной своей репой или морковью, напрасно пытался унять своих подопечных. Многие мысли и многие замечания, высказанные Ильфом в годы гудковского «обучения», получили потом превосходное и развернутое выражение в его книгах. Мы находим нередко отдельные слова, сравнения, эпитеты, метафоры, которые возникали у него в часы общения с друзьями; мы слышали их и находили потом в печатном выражении. Однажды, стоя у окна своей комнаты в Чернышевском переулке, Ильф долго провожал взглядом девушку в короткой, по тогдашней моде, юбке.

— Смотри, у нее ноги в шелковых чулках, твердые и блестящие, как кегли, — сказал он. В «Двенадцати стульях» мы находим эту фразу: «молоденькая девушка с ногами твердыми и блестящими, как кегли». «Гудок»-пора молодости, годы накопления опыта, наблюдений, мыслей, сюжетов, эпитетов, сравнений, метафор, годы созревания, развития сатирического мышления, конкретной творческой направленности и мастерства. Евгения Петрова еще с нами не было. Но мы знали о нем давно, еще с 1923 года, как об авторе очень смешного рассказа о следователе по уголовным делам (одна из юношеских профессий Е. Петрова) и как об авторе многих острых фельетонов и юмористических рассказов в журналах «Крокодил» и «Красный перец». Евгений Петров появился в «Гудке» с 1926 года, вернувшись из Красной Армии. У него был свой богатый опыт, свои обширные наблюдения. И вскоре от соединения двух сил, от органического слияния двух богатств, двух дарований, родилось счастливое и чудесное авторское содружество-Илья Ильф и Евгений Петров.

3

У Ильфа была маленькая комнатка, в которой он жил не один. Некий энтузиаст механик жил по соседству и, скупая на Сухаревом рынке всевозможный металлический лом, строил с великим громом у себя в комнате мотоциклетку. У Петрова вовсе не было комнаты, и он временно ночевал у брата. Столь неблагоприятные жилищные условия заставили обоих авторов писать свой первый роман в вечерние часы, в редакционном помещении, когда редакция пустела, замолкал гигантский дом на Солянке и в коридорах его, тускло освещенных слабыми лампочками, наступала тишина. Сюжет «Двенадцати стульев» сам по себе играет в романе только служебную роль. История двенадцати стульев-лишь скрепляющая нить, на которую нанизано ожерелье превосходных и, в сущности, вполне самостоятельных новелл. В романе мало выдуманных фигур, и лишь очень немногие главы его не являются гротескным отображением встреч и соприкосновений Ильфа и Петрова с их соседями или случайными спутниками. При всей подчеркнутой гротескности похождений Остапа Бендера почти все события и все лица в романе почерпнуты авторами из самой жизни, из самой действительности. Под их пером чудодейственно преображались эти события и лица. Серость и обыденность превращалась в презренную пошлость. Незаметные или, во всяком случае, незамечаемые люди, умело скрывающие свою истинную сущность под благополучной внешностью, становились вдруг вопиющими уродами. Многочисленные эпизодические действующие лица-и в «Двенадцати стульях» и в «Золотом теленке»-неизмеримо ярче и ценнее главного, ведущего сюжет персонажа-Остапа Бендера. Они сотворены из живой плоти, и живая кровь течет в их жилах. Обширная галерея типических фигур, выхваченных острым сатирическим пером из повседневности, действует на страницах обоих романов. Тут и Эллочка-людоедка, и бесстыдный халтурщик Ляпис-Трубецкой, и «кипучий лентяй» Полесов, и бюрократ Полыхаев с его набором резиновых резолюций, и старик Синицкий-незадачливый сочинитель ребусов и загадок с идеологическим содержанием, и великолепный Васисуалий Лоханкин, разговаривающий ямбом, и Авессалом Владимирович Изнуренков, остряк по профессии, безотказно действующий по заданиям юмористических журналов, и провинциальный фельетонист, «известный всему городу», некогда подписывавшийся «Принц Датский» и сообразно новым временам изменивший псевдоним на «Маховик», и герой профсоюзных «общественных нагрузок» Егор Скумбриевич, и многие, многие другие, щедро рассеянные по страницам обеих книг. Мы знали многих лиц, послуживших прообразами для этой пестрой галереи. Зарождение и развитие образа у Ильфа и Петрова всегда определялось так: начальная реакция-гнев, протест, возмущение; в бурлении и в пене этих чувств возникал сатирический или гротескный образ; конечная реакция — целеустремленность, боевая направленность, стремление сокрушить, убить, разгромить, рассеять, изменить все ненавистное, подлое, мелкое, пошлое в людях. Столь деловая, почти оперативная направленность творчества могла органически возникнуть лишь у художников, воспитанных советской газетой. И отсюда же, из этой оперативной целеустремленности художественного мышления, естественно установилась связь Ильфа и Петрова с «Правдой», родоначальницей большевистской печати. Если в романах оба художника не теряли своего публицистического первородства, то в фельетонах, публикуемых на страницах «Правды», и в публицистических очерках о своем последнем путешествии по Америке они сохраняли культуру высокого художественного мастерства.

4

— Под суд! Ильф часто произносил эти слова, отбрасывая только что прочитанный им новый роман или свежий номер журнала.

— Под суд! — восклицал он, поблескивая стеклами пенсне. — Написал фальшивую, лживую книгу? Под суд! Как ты смеешь писать о том, чего не знаешь? Морочить читателя? Издеваться над ним? Писать книги только затем, чтобы заполнить их одной только видимостью? Бредом сивой кобылы? Под суд! Выпустил плохую картину, без всяких признаков мысли, воодушевления, страсти? Под суд!.. Он не выносил чистеньких работ, добросовестных упражнений в чистописании, выдаваемых за творчество Роман одного из своих друзей, талантливого и кроткого человека, Ильф разнес беспощадно, уничтожающе, помянул свои излюбленные «под суд!» и «бред сивой кобылы», потому что роман был сплошь выдуман, в нем отчетливо сказывалась высокая писательская техника, но не было ни капли настоящей жизни; автор обманывал своего читателя видимостью литературного произведения и писал о том, чего не знает. Сам Ильф никогда не писал о незнакомых вещах. Чрезвычайно требовательный к себе, он много читал и много работал, много ездил по своей стране и зарубежным землям, многое наблюдал и изучал, прежде чем творчески открыться перед читателем. Он презирал литературу готовых фраз, штампованную литературу, в которой за привычными и обязательно-бесспорными словами тщательно бывают укрыты и вялость мысли, и безмятежность чувств.

— Видно, что человеку смерть как не хочется писать. Зачем же он пишет? Бросай перо, ступай работать в какой угодно другой области. Выбирай! Выбор велик. Работай, живи, радуйся. Но не ври, не насилуй себя, не паразитируй, не скучай, а не то… Под суд!!! — восклицал он, делая движение головой, будто собираясь бодаться. Замечательно полное, органическое, талантливое, честное, действенное, творческое содружество нарушила смерть. Ильф и Петров глубоко сроднились друг с другом, одинаково думали и чувствовали, выработали совершенно единый характер мышления, единый язык… Эти два человека жили одной жизнью.

В. БЕЛЯЕВ

ПИСЬМО

«Вашу повесть прочитали Ильф и Петров». Эти строчки, оброненные мимоходом в деловом письме, доставили мне большую радость. Разумеется, письмо было показано всем знакомым. Тем из них, кто знал слабо литературу, я добавлял с нескрываемой гордостью: «Это те самые Ильф и Петров, что написали «Двенадцать стульев». Повесть о гражданской войне на Украине-«Подростки», названная в отдельном издании «Старой крепостью», вышла в ленинградском Детиздате. Книга попала к читателю. Я стал подумывать о ее продолжении. Написал несколько новых глав, продолжающих историю героев «Старой крепости». В это самое время, наполненное радужными планами, состоялся очень невеселый разговор с директором издательства.

— Мы сделали большую политическую ошибку, выпустив вашу книгу! — сказал он. — Ее никто не хвалит. Никто о ней не пишет. А один авторитетный товарищ прямо заявил нам, что «Старая крепость»-чужая книга. Вполне возможно, что вас за эту книгу посадят, а у меня в лучшем случае отнимут партийный билет. Такие слова услышал я от директора издательства. Стоит ли говорить, с каким чувством они были восприняты? А может, директор и прав? Может, и в самом деле надо считать несостоявшимся первый литературный опыт? Может, следует немедленно перестраиваться и отставить задуманную вторую книгу, перечеркнуть мысленно дальнейший путь героев? Полный отчаяния, не зная, что же делать дальше, я вспомнил фразу из письма сотрудника редакции журнала «Молодая гвардия»: «Вашу повесть прочитали Ильф и Петров…» Из двух писателей оставался к этому времени в живых только Евгений Петров. Илья Ильф умер вскоре после возвращения из Америки. Перед самой его смертью мы читали отличную статью Ильфа и Петрова «Писатель должен писать!». Из содержания этой статьи, из любого фельетона Ильфа и Петрова вытекало, что оба они люди кровно заинтересованные в развитии нашей, советской литературы, желающие притока в нее свежих сил. Вот почему я опустил в почтовый ящик маленькое письмо, адресованное Евгению Петрову. Я спрашивал у него совета, как быть, и просил прощения, что тревожу его. Прошла неделя, вторая. Уже отчаявшись получить ответ, к исходу третьей недели я увидел дома конверт с размашистой подписью в левом нижнем углу его: «Евгений Петров». Многое в этом письме дополняет наше представление о светлом облике Евгения Петрова. Вот почему, опуская его оценку моей книги, я привожу все остальное почти целиком: «Ваше письмо от 14/II получил, примерно, неделю тому назад. Очевидно, некоторое время оно провалялось в редакции. Ответил я не сразу вот по каким причинам: я не читал Вашей повести «Подростки». Ее читал покойный Илья Ильф (очевидно, вам неправильно передали). Ильф говорил мне о вашей повести… Должен сказать, что Ильф был чрезвычайно строгий критик и тонкий ценитель литературы. С удовольствием сообщаю Вам его мнение. Получив Ваше письмо, я достал «Старую крепость» и, прежде чем ответить, прочел ее…Мне кажется, Вы слишком большое значение придаете таким вещам, как молчание критики или неприятный разговор с директором издательства (очевидно, не слишком умным человеком). Молчание критики-штука очень неприятная, ударяющая по самолюбию. Но помните одно-никакие ругательства критики не могли, не могут и никогда не смогут уничтожить действительно талантливое произведение; никакие похвалы критики не могли, не могут и никогда не смогут сохранить в литературе бездарное произведение. Если Писарев ничего не мог поделать с Пушкиным, то уж конечно, рапповская критика не могла задавить талант, скажем, Алексея Толстого. Всякая талантливая (это обязательное условие) книга найдет читателя и прославит автора. В то же время можете исписать сто газетных листов восторженными отзывами о плохой книге, и читатель не запомнит даже фамилии ее автора. Реклама достигает своей цели только в том случае, если рекламируемый товар хорош. Иначе-это выброшенные деньги. О нас с Ильфом почти ничего не писали в течение всей нашей десятилетней работы (первые пять лет-ни строчки). Мы были приняты читателем, так сказать, непосредственно. И, уверяю Вас, это принесло нам большую пользу, хотя и доставило несколько горьких минут. Мы всегда рассчитывали лишь на собственные силы и хорошо знали, что читатель не сделает нам никаких поблажек, что нужно писать в полную силу, нужно трудиться над каждым словом, нужно избегать штампов, нужно каждое утро просыпаться с мыслью, что ты ничего не сделал, что есть на свете Флобер и Толстой, Гоголь и Диккенс. Самое главное-это помнить о необычайно высоком уровне мировой литературы и не делать самому себе скидок на молодость, на плохое образование, на «славу». П. и на низкий литературный вкус большинства критиков. В нашей социалистической стране путь художника должен быть усеян розами. Я твердо верю в то, что это будет. Но покуда этого еще нет, хотя живется нашим писателям гораздо лучше, чем их коллегам на Западе. Например, Вашу первую книгу выпустили сразу же 25-тысячным тиражом. Это должно Вас радовать. И если на Вашем пути иногда вместо роз попадаются тернии, отнеситесь к этому со спокойствием истинного художника. Поверьте мне, — все будет превосходно…Вас, вероятно, зачислят в «детские» писатели и Вы будете немного страдать из-за этого. И совершенно напрасно. Не стремитесь к тому, чтобы Вас поскорее куда-нибудь зачислили. Все будет сделано само собою. И чем естественнее будет проходить этот процесс, тем лучше. Не растрачивайте Вашей энергии и молодости по пустякам. Вкладывайте всю свою силу, всю душу в Вашу писательскую профессию, в Ваш труд. А все остальное приложится…Вы спрашиваете, писать ли Вам о юности Ваших милых героев, о комсомоле, о первой любви и т. д. Разумеется. Пишите только то, к чему у Вас лежит сердце. И вы никогда не ошибетесь. Только идиот может обвинить Вас в том, что Вас якобы тянет писать «чуждые книги». Хороша чуждая книга о нашей молодежи!» В письме Евгения Петрова ко мне была фраза: «Надеюсь, мы как-нибудь увидимся и сможем более подробно поговорить обо всем». Это дало право в первый же приезд в Москву позвонить Евгению Петрову. Я услышал в трубке хрипловатый голос: «Вы где сейчас находитесь? А-а… Заезжайте». Дальше следовало обстоятельное, с мельчайшими подробностями пояснение, как удобнее всего доехать до Лаврушинского переулка. Он открывает дверь сам, высокий, живой, с испытующим взглядом темных, южных глаз. Легкой, уверенной походкой спортсмена он проводит меня в кабинет, показывая широким размахом руки дорогу. Солнечная комната с картинами Бурлюка. Светлый стол, низкие застекленные шкафы вдоль стен, тахта, несколько стульев. Все удобное, скромное. Ничего лишнего, безвкусного, мешающего работать. За стеклом шкафов поставлены рядышком книги, изданные почти на всех языках мира: «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», недавно вышедшие фельетоны «Как создавался Робинзон». Рядом, на шкафу, сделанный из папье-маше, позолоченный теленок — подарок читателей. Один из авторов этих книг, доставивших столько радости миллионам читателей и уже сожженных на кострах в гитлеровской Германии, — перед тобой. Он пронизывает тебя умными, наблюдательными глазами. Испытующий взгляд, быть может, даже немного осторожен. Он точно прощупать вас хочет — хватит ли у вас пороха на следующие книги? Не напрасно ли он написал вам такое обстоятельное и, быть может, даже слишком радушное письмо? Я рассказываю Евгению Петрову, как мы читали вслух «Двенадцать стульев» в часы отдыха на заводе «Большевик», спрашиваю, не думает ли он довести приключения Остапа Бендера до наших дней. Мы вспоминаем родную Украину, ведь лучшие годы своей жизни-детство и юность-мы провели на Украине. У нас находятся общие знакомые по временам гражданской войны, по Одессе. Потом Евгений Петров как бы невзначай спрашивает:

— А вы любите музыку? Послушайте, какая замечательная запись. Размашистыми шагами, стесненный размерами кабинета, он подходит к радиоле, меняет иглу и включает диск. Первые звуки «Шестой симфонии» Чайковского в исполнении оркестра под управлением Стоковского врываются в комнату. Петров слушает музыку, как знаток ее, следя за мелодией, изредка шевеля в такт своими длинными и тонкими пальцами, у него далекий, отсутствующий взгляд. Возможно, он вспоминает эту последнюю поездку по Америке с Ильей Ильфом? Болезненные складки морщин пробегают по его смуглому лбу южанина. Улавливая грусть в его взгляде, вы понимаете, что еще очень-очень близка боль от недавно пережитой утраты, когда погибли «писатели Илья Ильф и Евгений Петров», а остался только новый писатель-Евгений Петров, которому предстоит доказать свое право на место в литературе. Вы вспоминаете эту крылатую Фразу, привезенную кем-то из знакомых в Ленинград и принадлежащую, как говорят, Евгению Петрову. Вам становится стыдно, что вы надоедаете ему в такие ответственные, поворотные дни его жизни своими пустячными делами и, быть может, весьма наивными вопросами. Смолкает музыка.

— Хорошо, правда? — заглядывает вам в глаза Петров, всегда ищущий быстрого отклика у своих собеседников. И вам делается на редкость приятно с ним. Просто. Как в гостях у давнего знакомого. Но машинка с заложенным в нее листом рукописи подсказывает, что хозяину помешали работать. Порываюсь уйти.

— Да куда вы спешите! Обедать будем. Сегодня я работать уже не собираюсь. И вам окончательно легко становится жить и знать, что где-то в Москве есть Евгений Петров, к которому вы сможете позвонить запросто и в котором вы нашли старшего друга, советчика, человека, заинтересованного и в вашей работе.

Г. РЫКЛИН

ЭПИЗОДЫ РАЗНЫХ ЛЕТ

Никогда не думал, что мне придется писать воспоминания об Ильфе и Петрове. Казалось, что эти сердечные, всегда чем-то взволнованные, веселые, молодые люди надолго переживут нас, литераторов старшего поколения. Я работал с Ильфом и Петровым в «Правде» и в «Крокодиле». Но, разумеется, никогда я ничего не записывал. Вот и получается, что теперь приходится восстанавливать отдельные эпизоды, рассыпанные в памяти, без всякой последовательности и связи.

НА ДАЧЕ У ДЕМЬЯНА

Однажды вечером мы отправились в Мамонтовку, на дачу к Демьяну Бедному. Нас было пятеро-Михаил Кольцов, Ильф, Петров, Василий Регинин и я. Приехали мы по делу. Надо было обсудить вопрос о новом сатирическом журнале. Поговорили, поспорили, пошутили, посмеялись, попили чаю и наконец заговорили о журнале. Стали думать-как его назвать? Это ведь нелегко-найти подходящее имя для сатирического журнала. Наступило долгое молчание. Мы думали. Все вместе и каждый в отдельности. Только один Евгений Петрович не желал молчать. Это было не в его характере. Он шутил, хохотал, рассказывал смешные истории. Словом, мешал думать. Ильф посмотрел на него укоризненно и заметил:

— Слушайте, Женя, дайте же людям сосредоточиться. — И, обращаясь ко всем нам, добавил:-Чудак, совершенно не умеет молчать.

— Чудаки украшают жизнь! — шутливо заметил Кольцов, цитируя Горького. И тогда не помню уже который из нас воскликнул:

— Товарищи, а почему бы не назвать журнал «Чудак»? После небольшой дискуссии все согласились на это. И вскоре, под редакцией Михаила Кольцова, начал выходить в Москве сатирический журнал «Чудак».

«МОНАХ» и «ЧУДАК»

Конец 1929 года. Скоро должен выйти в свет в издательстве «Огонек» первый номер «Чудака». На специальном совещании, созванном в «Огоньке», Ильф и Петров предложили организовать «небывалую рекламу» новому журналу-«не в лоб, а исподтишка», так, чтобы читатель и не заметил, как его произвели в подписчики… В то время в газетах стали появляться заметки о неопубликованной поэме А. С. Пушкина «Монах». Было решено напечатать в «Огоньке» вроде как бы отрывок из этой поэмы. Текст отрывка поручили написать Михаилу Пустынину, а комментарий-Ильфу и Петрову. Спустя день, стихотворный текст и прозаический комментарий были готовы, и в очередном номере «Огонька» появилась полоса, состоявшая из «отрывка неизданной поэмы» и «пушкиноведческих» комментариев к ней, где недвусмысленно рекламировался новый журнал.

«ПУШКИНИСТЫ, ПУШКИНОВЕДЫ И ПУШКИНИАНЦЫ О ВПЕРВЫЕ ОПУБЛИКОВАННОМ ОТРЫВКЕ ИЗ ПОЭМЫ А. С. ПУШКИНА «МОНАХ»

П. Е. Щегольков. Пушкин любил играть рифмами. Нетопырь и не топырь, по калачу и поколочу чрезвычайно напоминают по своей конструкции соответствующее место из опубликованного отрывка: «Он хмур, а на уме у тех очарование утех». Что же касается встречающегося в контексте слова «чудак», озадачившего некоторых критиков, то я считаю это простым совпадением. Слово «чудак», несомненно, было известно Пушкину, в эпиграммах которого это слово встречается дважды. Профессор П. H. Косулин. Среди пушкинистов, я знаю, уже есть такие, которые склонны считать опубликованный отрывок из поэмы «Монах» шуткой издательства «Огонек», рекламирующего выпускаемый им новый сатирический журнал «Чудак». Но мы должны бороться с этим течением. Ни на одну минуту в нашей среде-среде каменных пушкиноведов-не должно быть сомнения в подлинности опубликованного отрывка. «Монах»-это шутка Пушкина, а не «Огонька». В этой поэме повторяются мотивы из «Графа Нулина», «Домика в Коломне» и особенно-из «Гавриилиады». Лично я настаиваю на принадлежности опубликованного отрывка перу Пушкина. В стихотворениях Пушкина слово «нетопырь» встречается трижды. Н. О. Вернер. Не может быть и двух мнений относительно подлинности впервые опубликованного отрывка. Пушкин любил вольные темы с оттенком антирелигиозности, попутно популяризирующие новые журналы. Если стих не везде гладок и безупречен, то нельзя забывать о том, что «Монах» написан молодым Пушкиным, еще не поднявшимся до классических строф «Онегина». Мы, пушкинианцы, утверждаем, что опубликованный отрывок из поэмы «Монах» — факт, а не реклама, в противовес группе сотрудников нового журнала «Чудак», — кстати сказать, весьма интересного и назидательного журнала, — утверждающих, что означенный отрывок-не факт, а реклама. Всех сомневающихся в подлинности впервые опубликованного отрывка мы отсылаем к «Монаху», где молодой, лицейского периода, Пушкин выявлен во весь свой доогоньковский и дочудаковский рост…»

МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

— Послушайте, какая у меня приключилась история с ударником. То есть, с тем самым музыкантом в оркестре, который играет на турецком барабане и металлических тарелках, — сказал мне однажды Евгений Петров. — Сижу я как-то в опере, в ложе над оркестром. Сижу и по привычке внимательно наблюдаю за тем, что происходит подо мной, в оркестровой яме. И вот вижу — ударник, этакий бравый мужчина в больших очках, играет в шашки с свободным от работы оркестрантом. Играет-ну и пусть, думаю, играет. Но вот наступает момент, когда, как мне известно, через минуту или две обязательно надо ударить в тарелки. Я точно помню, что именно здесь полагается звенеть тарелками. А он увлекся шашками. Проходит минута. Я обливаюсь холодным потом. Он непременно пропустит момент, обязательно пропустит из-за этих глупых шашек, черт бы их побрал! Я выхожу из себя. Я вскакиваю с места. Я уже собирался крикнуть ударнику, чтобы он… Но в эту секунду он спокойно приподнимается со своего места, ударяет два раза в тарелки и опять садится за шашки. Смешная история, правда? Но самое смешное-то, что история эта стоила мне много здоровья…

КАК СОЗДАВАЛАСЬ «ЛИТЕРАТУРНАЯ ОТМЫЧКА»

В 1932 году «Крокодилу» исполнилось десять лет. Утверждать, что страна бурно отмечала эту дату, было бы явным преувеличением. И мне хочется напрячь все свои силы, чтобы избегнуть этого. Поэтому признаюсь, что страна отнеслась к юбилею с завидным спокойствием. Но в редакции журнала засуетились-решили считать дату знаменательной и отметить ее. Стали готовить специальный юбилейный номер журнала. В номере, кроме всего прочего, предполагалось напечатать фельетон Ф. Толстоевского. Напомним молодому читателю, что И. Ильф и Е. Петров очень часто в ту пору печатались под этим псевдонимом. И вот в назначенный день явились в редакцию Ильф и Петров с пустыми руками. Добрейший и милейший Михаил Захарович Мануильский, тогдашний редактор, был вне себя, но сердиться он не умел, и его выговоры нерадивым авторам не отличались высокой квалификацией.

— Товарищи! — сказал он Ильфу и Петрову. — Нехорошо… Ей-богу, нехорошо… Поймите-нехорошо…

— Завтра будет хорошо, — сказал Ильф.

— Завтра рано утром мы принесем, — добавил Петров.

— Всю ночь будем работать как проклятые, — сказал Ильф.

— Не будем ни спать, ни есть, — добавил Петров. Но редактор был неумолим. В его голосе появился металл.

— Садитесь вот за этот стол и работайте, — сказал он. — Вы не уйдете отсюда, пока не напишете фельетон. Понятно?

— Ничего не попишешь-придется писать! Не помню, кому именно принадлежало это восклицание, но друзья осуществили свое намерение. Они сели в углу комнаты за маленький столик и приступили к работе, не обращая ни малейшего внимания на всех прочих, находящихся здесь же, — на сидящих, курящих, говорящих, шумящих. Садясь к столу, Ильф торжественно произнес:

— Первая фраза фельетона должна быть такая-«Позвольте омрачить праздник». А минут через десять мы услышали, как Евгений Петрович читал Ильфу черновой набросок тех строк, в которых намечалась тема вещи!

— «О читателе нужно заботиться не меньше, чем о пассажире. Его нужно предостеречь. Именно с этой целью здесь дается литературная фотография («Анфас и в профиль!» — добавил Ильф) поставщика юмористической трухи и сатирического мусора».

— «Работа у него несложная, — добавил Ильф. — У него есть верный станок-автомат, который бесперебойно выбрасывает фельетоны, стихи и мелочишки, все одной формы и одного качества». Так они сидели и работали, спорили, смеялись. Иронизировал Ильф, горячился Петров. И все явственнее возникал в этих спорах острый фельетон против халтурщиков на сатирическом фронте. В фельетоне были пародии на шаблонный международный фельетон, на такой же фельетон на внутреннюю тему, но особенно, по-моему, удалась пародия на эпиграф («Из газет») к стихотворному фельетону. Вот этот эпиграф:

«Сплошь и рядом наблюдается, что в единичных случаях отдельные заведующие кооплавками, невзирая на указания районных планирующих организаций и неоднократные выступления общественности и лавочных комиссий, частенько делают попытки плохого обращения с отдельными потребителями, что выражается в недовывешивании прейскурантов розничных цен на видном месте и нанесении ряда ударов метрическими гирями по голове единичных членов-пайщиков, внесших полностью до срока новый дифпай. Пора ударить по таким настроениям, имеющим место среди отдельных коопголовотяпов.

После этого маловразумительного эпиграфа следовал фельетон, состоявший из четырех стихотворных строчек: Нет места в кооперативном мире Головотяпским сим делам. Не для того создали гири, Чтоб ими бить по головам… Редактор торжествовал. Фельетон получился, и очень неплохой фельетон! Они много работали. Они любили работать. Они страстно любили свой жанр, но при этом не чурались никакой черновой работы в журнале. Они были уже почитаемыми и читаемыми писателями, но если нужно было отредактировать читательское письмо, они это охотно делали. Написать десятистрочную заметку? Пожалуйста! Шутливый диалог из двух строк? С удовольствием! Смешную подпись под карикатурой? Давайте сюда! Они никогда не играли в маститых. В этом, вероятно, и состоял один из «секретов» их популярности у читателей и любви, с какой мы все неизменно к ним относились.

ИГОРЬ ИЛЬИНСКИЙ

«ОДНАЖДЫ ЛЕТОМ»

Сценарий И. Ильфа и Е. Петрова «Однажды летом!», написанный ими в конце 20-х годов, после выхода «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», представлял собой для актера нечто весьма заманчивое. А мне еще предстояло быть занятым в будущем фильме не только в качестве актера, но и принять участие в режиссерской работе. Предполагалось, что картина будет сниматься в Киеве, в «Украинфильме». Вот в связи со всем этим я и оказался в Нащокинском переулке, в тихом Пречистенском районе Москвы. Чем-то уютным и родным повеяло на меня от этого тихого переулка а от дома, куда мне предстояло войти, — может быть оттого, что находился он неподалеку от места, где я провел свои детские и гимназические годы. Скромная писательская надстройка на старом московском доме была по тому времени высшей радостью, о какой могли мечтать многие наши писатели. И, главное, — маленькие, только что полученные квартирки Ильфа и Петрова были «отдельными». В крохотных своих кабинетиках писатели чувствовали, судя по всему, прилив творческих сил, их наконец посетило чувство устроенности и душевного уюта. Книжные полки в квартире Петрова были завалены «Двенадцатью стульями» и «Золотыми теленками» чуть ли не на всех языках мира. Меня поразило тогда, как быстро приобрели наши молодые писатели мировую известность. Помню, что это было для меня неожиданно. Пришел я в тот день именно в квартиру Петрова, и это было не случайно, потому что Евгений Петрович-человек живой и деятельный-как мне показалось, являл собою деловое и представительное начало содружества «Ильф и Петров». С Евгением Петровичем и началась деловая беседа, касавшаяся организационной стороны нашего дела. А когда пришел Илья Арнольдович, мы занялись обсуждением и исправлением некоторых эпизодов сценария. Поначалу мне почудилась в Ильфе какая-то сдержанность. Казалось, Петров захватил творческую инициативу, первенствовал в выдумке, смелее фантазировал, предлагая все новые и новые варианты. Ильф не проявлял такой активности. Но то ли в дальнейших встречах, то ли уже в конце первой, я понял, что писатели составляют одно нераздельное целое. Ильф неизменно направлял неуемную фантазию Петрова в нужное русло, отсекая все второстепенное и менее важное, а та необыкновенная тонкость, которую он привносил в их работу, и те мелочи, которые добавлял от себя, озаряли и обогащали необычайным светом задуманную сцену. Петров со своей стороны безоговорочно принимал великолепные поправки и добавления Ильфа и сам вдохновлялся этими находками в новых порывах своей фантазии. Мне нравилось, что работа шла непринужденно и быстро: целые сцены и очень существенные поправки в придуманных прежде сочинялись здесь же, при мне и режиссере, иногда приходившем со мной. А когда нам случалось с чем-то не согласиться, в добрых глазах Петрова появлялось выражение задумчивости, и, видимо осознав фальшь или искусственность сцены, он бросал взгляд на Ильфа. Чаще всего тот добродушно кивал головой, подтверждая справедливость критических наших замечаний, и тогда оба они дружно отказывались от своего предложения и с новым увлечением отдавались поискам нового варианта. Оба они отличались совершенно особой чуткостью. Очень скоро им уже просто не нужно стало спрашивать о моем мнении или о мнении моего товарища. По нашим глазам и даже по характеру нашего молчания они точно угадывали — увлечены мы или равнодушны к их мыслям и предложениям. Иной раз нам казалось необходимым для поддержания творческого настроения похвалить то, что не особенно нравилось. Но их было трудно обмануть. Через несколько минут они сами возвращались к такой сцене и чаще всего исправляли ее. Вот, кажется, единственный раз и довелось мне соприкоснуться с Ильфом и Петровым в рабочей, дружеской обстановке. Несколько встреч в единственной совместной творческой работе-и… все. Встречались мы, правда, и после этого, но это были мимолетные встречи в театрах, в общественных местах или на курортах, когда мы ограничивались приветливыми и ласковыми знаками внимания, выражавшими любовь, какую мы питали друг к другу издалека. Думается мне, что дружба этих писателей была примером творческой верности. Да и только ли творческой?.. В творческих встречах, о которых я упоминал, мне стало ясно, что Ильф и Петров не терпят трескотни, помпезности и шумихи вокруг своих произведений. Помню, как они были огорчены, когда в фильме «Цирк» талантливый режиссер Г. В. Александров сделал в их сценарии целый ряд добавлений и украшений. Богатая «постановочность» картины испугала наших авторов. Они явно хотели, чтобы режиссер держался ближе к их замыслу. По их мнению, Г. В. Александров сделал не тот фильм, о котором они мечтали, — видимо, им казалось, что все в фильме должно быть проще, сдержаннее и скромнее. Фильм Г. В. Александрова, как и игра Л. П. Орловой имели огромный успех и признание, но авторы и тут, сознавая победу Александрова, упорно отстаивали свою точку зрения, хотя не могли, конечно, не радоваться успеху. Вот и с нами Ильф и Петров не жалели доводов, чтобы убедить нас делать фильм поскромнее. В то время в кино многие режиссеры, так сказать, «смотрели в будущее». Студенты жили в их фильмах в «шикарных», общежитиях с мраморными бассейнами и белыми роялями, одеты были в ослепительно нарядные костюмы. Скромные рабочие клубы изображались в виде великолепных дворцов с изысканной мебелью. Действительно, через десяток лет кое-что из этого стало реальностью, но в те времена такие фильмы были больше чем «лакировкой действительности». По ходу действия нашего фильма должна была строиться декорация железнодорожного рабочего клуба. В киностудии очень хотели, чтобы мы построили рабочий Дворец культуры нового и даже «будущего» типа, но Ильф и Петров категорически настаивали на том, чтобы это был захудалый, летний железнодорожный клуб, обнесенный ветхим забором. И правильно настаивали. Потому что жульнические махинации заезжего фокусника, шарлатана Сен-Вербуза, были бы совсем неуместны в новом Дворце культуры. Такие типы, как Сен-Вербуз, могли орудовать только в отсталых плохоньких клубиках. Словом, авторы склонны были скорее снисходительно относиться к режиссерской «бедности», чем к претенциозным, помпезным постановочным излишествам. Верность авторскому замыслу, достоверность в изображении и игре, даже в самых гротескных моментах сценария, были для них дороже всего. Увы, фильм наш прошел незаметно, не получил признания, и, может быть, поэтому дальнейшая наша творческая связь оборвалась. Жизнь неслась быстро, события, самые невероятные, мелькали, обрушивались на нас, заполняли полностью нашу жизнь и делали ее все более стремительной и быстротекущей. И вот в этом мелькании событий-горестное известие: после поездки по Америке Ильф тяжело заболел. Сообщив мне об этом, Петров заметил, как мне тогда показалось, успокаивая себя самого:

— Он устал, поездка была тяжелая, шутка сказать-через всю страну в автомобиле. Отдохнет, отойдет… Я вспомнил Ильфа, его крепкую фигуру, румяные щеки, и проникся довернем к словам Петрова. Конечно же пустяки. Но промчалось еще несколько месяцев-и снова тревожная весть: Ильф серьезно болен. Тяжело это было услышать, но и тут, признаюсь, я не испытал большого беспокойства. И вдруг совсем скоро: Ильфа не стало. И еще через несколько времени-вечер памяти Ильфа. Зал студенческого клуба МГУ, переполненный сверх всякой меры. Студенты, профессора, журналисты, рабочие, писатели, артисты. Сцена заполнена друзьями, близкими. Читаются произведения Ильфа и Петрова. Я не исполнял тогда, к величайшему моему сожалению, ни их великолепных фельетонов, ни отрывков из других произведений. Как было показать мою любовь и преклонение перед ушедшим писателем? И взялся читать по книге. Читал плохо… Читал и чувствовал, с какой любовью, с каким благоговейным вниманием впитывает зал каждое слово любимых своих писателей. И долго потом я не мог отделаться от мысли: Петров осиротел… Как же он теперь будет работать? И вот вторая мировая война… И неожиданно в вихре событий мы услышали голос Петрова. В его фронтовых корреспонденциях меня восхитили замечательные, умные строки о том, что в этой войне побеждает и победит не тупой и точный гитлеровский план войны, а план и порядок, составленный с учетом хаоса и неожиданностей беспорядка в военных событиях. Мне послышались здесь развитые и обобщенные толстовские мысли об Аустерлицком сражении и об абсурдности точного учета событий на поле боя… И мне стало ясно, что Петров и без Ильфа остается большим и умным писателем, который долго еще будет радовать нас своим творчеством. И почти тут же-новое известие: Евгений Петров погиб в прифронтовой полосе во время авиационной катастрофы. Случайно, нелепо, трагически… Когда-то, в дни юности, Маяковский был для меня примером и образцом нового человека, самым ярким и увлекательным, наиболее полно и цельно отразившим нашу эпоху. Он был солдатом Революции, и перо было его оружием. Вспоминаешь Ильфа и Петрова, видишь добрые глаза Евгения Петровича, проницательный, немного иронический взгляд умных и таких же добрых глаз Ильфа, и становится ясно: оба они были «газетчиками» в лучшем и высшем смысле этого слова, такими же непримиримыми, как Маяковский. И их тоже следовало бы назвать солдатами Революции. Отличительной чертой их творчества была интеллигентность в самом высоком ее понимании и глубокая гуманность. Все силы своего сердца они отдавали борьбе с грязью и пошлостью жизни, не брезгуя самыми «мелкими» поводами для своих фельетонов. И они умели находить в «героях» этих фельетонов то типическое, ту злую силу, которая делала их живучими и помогла всем этим «веселящимся единицам» и «безмятежным тумбам» дожить до нашего времени. Нынче нам приходится иногда сталкиваться с фельетонами, где вместо обобщенных типических персонажей фигурируют реально существующие лица, действующие под истинными своими именами. Когда такой «герой» пытается опровергнуть некоторые преувеличения, содержащиеся в фельетоне, ему говорят: вы имеете дело с художественным произведением, и здесь необходима фантазия. Между тем, такая «фантазия» иногда граничит с клеветой и может привести к очень печальным последствиям. Как далеки были Ильф и Петров от подобных «творческих методов»! Человек и человеческое достоинство были для Ильфа и Петрова прежде всего и превыше всего. И именно это побуждало их быть гневными, страстными бойцами и беспощадно расправляться с пошлыми, жестокими и тупыми воплощениями чуждого нам мира. Мне, как актеру, тоже довелось в меру моих сил повоевать с этой нечистью на сцене и на экране, и мне особенно близка и мила эта сторона творчества замечательных наших сатириков.

БОР. ЕФИМОВ

МОСКВА, ПАРИЖ, КРАТЕР ВЕЗУВИЯ…

Первую вещь Ильфа и Петрова, с которой мне довелось познакомиться, я не прочел, а услышал: ее с большим оживлением и явным удовольствием прочитал мне вслух мой брат, Михаил Кольцов. Это был «Рассказ о гусаре-схимнике».

— Что? Правда, здорово? — спросил он. — Талантливые ребята! Я хочу напечатать это в «Огоньке». Мне тоже очень понравилась история о графе Алексее Буланове, причем я решил, что это самостоятельная сатирическая новелла, тонко и остроумно пародирующая некий литературный жанр. Подзаголовок «Отрывок из романа «Двенадцать стульев» я не принял всерьез. «Двенадцать стульев»? Роман? Как может роман называться «Двенадцать стульев»? «Рассказ о гусаре-схимнике» действительно появился в «Огоньке», если не ошибаюсь, с моими иллюстрациями, и после этого Илья Ильф и Евгений Петров начали систематически печататься в «Огоньке», «Крокодиле», «Чудаке» и «За рубежом»-журналах, которые редактировал в те годы Кольцов. Он очень симпатизировал молодым соавторам и дружески поддерживал на трудных этапах в начале их литературного пути. Я сам слышал, как он с увлечением рассказывал А. М. Горькому о романе «Двенадцать стульев»:

— Это умная сатира, Алексей Максимович, очень смешная и смелая. И, может быть, поэтому встречает весьма кислое и недоброжелательное отношение некоторых чрезмерно нахмуренных критиков.

— Не читал, уважаемый Михаил Ефимович, не читал. И посему лишен возможности высказать свое отношение, — басил Горький.

— Обязательно прочтите, Алексей Максимович, — горячо говорил Кольцов, — найдите время. Ей-богу, не пожалеете! С трибуны Первого Всесоюзного съезда писателей, выступая против неправильных, ханжеских попыток «отменить» советскую сатиру, Кольцов говорил: «…Одному почтенному московскому редактору принесли сатирический рассказ. Он просмотрел и сказал: «Это нам не подходит. Пролетариату смеяться еще рано, пускай смеются наши классовые враги». Это, товарищи, вам кажется диким. И мне тоже. Но я вспоминаю, и не только я, а многие здесь вспомнят, как на одном из последних заседаний покойной РАПП, чуть ли не за месяц до ее ликвидации, мне пришлось при весьма неодобрительных возгласах доказывать право на существование в советской литературе писателей такого рода, как Ильф и Петров…» В моей памяти почему-то не сохранились обстоятельства, при которых я впервые увидел Илью Ильфа. Но первую встречу с Евгением Петровым помню хорошо. Это было летом 1928 года в «утомленных солнцем» Гаграх.

— Знакомься, — сказал мне брат, — это Остап Бендер. Высокий черноволосый молодой человек весело посмотрел на меня узкими, чуть раскосыми глазами.

— Михаил Ефимович шутит, — степенно сказал он, протягивая руку. — Петров моя фамилия. Я ничего не понял. Романа «Двенадцать стульев» я еще не читал и не знал (сегодня это звучит странно), кто такой Остап Бендер… Всех встреч с Петровым, а затем и с Ильфом не упомнить. Много их было: и в редакции «Чудака», и в «Крокодиле», и на квартире у Кольцова, и в его кабинете в Журнально-газетном объединении на Страстном бульваре, и на Клязьме, где впоследствии поселились Евгений Петров, Борис Левин и Константин Ротов. Мне незачем здесь рассказывать, как творчество Ильфа и Петрова в короткое время завоевало всеобщее признание и любовь, как уверенно и полноправно вошли они в «обойму» талантливейших сатириков нашей страны. Незачем говорить, что и я принадлежал к числу усерднейших их читателей и по многу раз перечитывал (делаю это и по сей день) наиболее полюбившиеся страницы из их фельетонов и романов. Как писатели Ильф и Петров сливались в моем восприятии воедино, но личное отношение к каждому из них не было, конечно, одинаковым. С обоими связывали меня хорошие дружеские отношения, но легче и свободнее я чувствовал себя, откровенно говоря, с Петровым. В нем было меньше той едкой, беспощадной иронии, которой природа щедро одарила Ильфа. С Ильей Арнольдовичем надо было держать ухо востро: его остроумие, уверенные и меткие суждения, веселые колкости, на которые он был великий мастер, не только восхищали и смешили, но и вызывали некоторую опаску. Многие просто побаивались его языка, его умения одной фразой, словом, интонацией пригвоздить штампованную мысль, трафаретную остроту, малейшее проявление безвкусицы и мещанства. Петров был человеком экспансивным и увлекающимся, способным легко зажигаться и зажигать других. Ильф был другого склада-сдержанный, немного замкнутый, по-чеховски застенчивый. Впрочем, и он был способен на резкие вспышки, когда его выводили из себя пошлость, неправда, равнодушие, хамство. И тогда во всю силу своего бурного темперамента его поддерживал Петров. Их содружество было на редкость цельным и органичным. Оно радовало не только своим литературным блеском, но и благородным моральным обликом, — это был чудесный союз двух чистых, неподкупно честных, глубоко принципиальных людей. Из множества воспоминаний об Ильфе и Петрове мне хочется привести здесь наиболее, так сказать, «живописные»-совместное наше участие в заграничном плавании Черноморского флота. Это было осенью 1933 года. В ожидании отплытия мы прожили несколько дней в скромной севастопольской гостинице, иного гуляли, шутили, веселились, посещали исторические места прославленного города. Ильф, который всегда был худым, в этот период немного пополнел, что его почему-то очень забавляло. Помню, как он время от времени подходил к стенному зеркалу в коридоре гостиницы и, оглядывая с деланным самодовольством свое отражение, вопрошал:

— Кто этот толстенький господинчик в пенсне? После естественных волнений, связанных с распределением группы писателей и художников по кораблям эскадры, наступил наконец час выхода в море. Ильф, Петров и я попали на флагманское судно, голубой красавец крейсер. На этом прекрасном боевом корабле, оснащенном по последнему слову техники, все было так подтянуто и прибрано, так гармонично пригнано одно к другому, что наши сугубо штатские фигуры в шляпах и помятых демисезонных пальто бессовестно нарушали (мы это сами чувствовали и сознавали) безукоризненную и величественную симметрию крейсера, резали глаз настоящим морякам. Особенно портилось настроение у старпома. Лицо этого красивого и стройного офицера с идеальной морской выправкой выражало подлинное страдание, едва мы появлялись на верхней палубе.

— Всем с левого борта-a! — кричал он звучным голосом, глядя куда-то в сторону, хотя в этот момент на левом борту, кроме нас, не было ни единого человека. Внизу, за обеденным столом, он становился несколько добрее и благодушно пересказывал другим офицерам отдельные эпизоды из похождений Остапа Бендера, которого, однако, упорно именовал «Остап Бандас». При этом Петров смотрел на теня, я-на Ильфа, гот обращал задумчивый взор на старпома, но поправить никто почему-то не решался. Погожим октябрьским утром эскадра вошла в Босфор и бросила якоря у стен Стамбула. Три дня без устали бродили мы по извилистым улицам этого старого, причудливого, много видевшего на своем веку города. Первым делом мы кинулись, конечно, к Айя-Софии и Голубой мечети, бродили по пустым и мрачным султанским покоям в Большом серале, посетили знаменитый Семибашенный замок, побывали на древней площади Ипподрома, глазели на Розовый обелиск и Змеиную колонну, косились в сторону выходящей на эту же площадь зловещей средневековой, но исправно функционирующей и в наши дни тюрьмы. Удивляясь, шагали мы по Галатской лестнице-отлого спускающейся к Золотому Рогу живописной ступенчатой улице с бесчисленными пестрыми магазинчиками, лавочками, кофейнями и харчевнями, окутанными острыми, пряными запахами. В прилегающих к «лестнице» кривых и запутанных переулках, куда мы не отваживались углубляться, можно было наблюдать мрачноватую «экзотику» всемирно известных портовых притонов. Турецкие власти и общественность оказали советским морякам любезную встречу. В честь гостей состоялись приемы и банкеты на берегу, одновременно поток заинтересованных и любопытствующих устремился на корабли. Приходили депутаты меджлиса, редакторы крупнейших газет, многочисленные журналисты, особый интерес которых привлекала, между прочим, походная типография флагманского крейсера, печатавшая газету «Красный черноморец». Обилие взаимных приветственных речей и неизбежных в этих случаях словесных штампов не осталось незамеченным, и долго еще Женя Петров до слез смешил нас импровизацией застольного спича, составленного из нескольких повторяющихся слов:

— Гас-пада! Узы дружбы, являющиеся теми дружественными узами, которые дружески связывают нас тесными узами дружбы, представляют собой подлинные дружеские узы. И эти узы дружбы, будучи тесными дружескими узами, дороги нам именно, как те узы, которые дружески связывают… И, хотя Ильф и я неоднократно слышали уже в исполнении Петрова этот спич, мы неудержимо начинали хохотать, как только Женя, свирепо выпучив глаза и забавно выпятив нижнюю губу, с пафосом начинал:

— Гаспада! У-узы дружбы… Центральным и самым волнующим моментом пребывания советской эскадры в Стамбуле была эффектная и внушительная церемония возложения венка к памятнику Независимости. Стояла прекрасная погода. В парадном строю, четко печатая шаг, оглашая залитые солнцем улицы Стамбула громом и звоном краснофлотского оркестра, советские моряки с командованием во главе прошли по городу к площади Таксим. Командующий эскадрой контр-адмирал Ралль и командиры кораблей подняли огромный красный венок и прислонили его к подножию мраморного шатра, под которым верхом на коне стоял бронзовый Кемаль. Поплыли торжественные звуки «Интернационала». Стоя в гуще многотысячной толпы, мы с Ильфом и Петровым горделиво посматривали на окружающих, как будто они могли знать, что мы имеем какое-то отношение к этой красивой и могучей силе под краснозвездным знаменем. Двадцать пять лет спустя мне снова довелось побывать на площади Таксим, и я вспомнил своих милых, веселых спутников, стоя у памятника Независимости. Теперь это название звучало двусмысленно: это действительно был памятник независимости, так как самой независимости Турции, увы, не было и следа, о чем красноречиво свидетельствовали болтающиеся повсюду звездно-полосатые флаги и развязные фигуры фланирующих с хозяйским видом «союзников» Турции по НАТО-американских солдат и офицеров…На другой день эскадра снялась с якоря. Мы пошли Дарданеллами вдоль зловещей панорамы разрушенных укреплений, валяющихся на Галлиполийском берегу ржавых орудий, проволочных заграждений и заброшенных кладбищ — мрачных свидетелей империалистической войны, печально знаменитой «Дарданелльской операции» Черчилля. Корабли вошли в Эгейское море и взяли курс через архипелаг-на Пирей. Помню, как Женя Петров снимал пальцем нежную рыжеватую пыльцу, покрывшую поручни и снасти крейсера, и, поднося ее к моему носу, торжественно спрашивал:

— Боря! Вы понимаете, что это такое? Это-песок пустыни, принесенный ветром из Африки! Здорово?! Песок пустыни! В Средиземном море!!! Волновали его и перелетные птицы, садившиеся отдохнуть на могучих башнях и орудиях военного корабля. Женя осторожно брал птичек в руки, заботливо согревал в ладонях и снова выпускал на морской простор. Прибытие в греческий порт Фалерон ознаменовалось прежде всего тем, что в матросском кубрике, где я спал сладким сном, ранним утром меня энергично растолкал Женя Петров.

— Как вам не стыдно спать, ленивец вы этакий! — восклицал он с характерными для него певучими интонациями. — Ей-богу, Боря, я просто вам удивляюсь! Мы в Греции, понимаете вы? В Элладе! Фемистокл! Перикл! Наконец, тот же Гераклит! «Все течет, все меняется»… Вы знаете, что в этом изречении заложена, по существу, самая настоящая диалектика! Между прочим, Морозов[3] просил написать для газеты маленькую популярную статейку о Греции. Давайте возьмемся, а? Я думаю прямо с Гераклита и начать. «Все течет, все меняется…» Это же просто замечательно! В Афинах мы отдали дань восхищения Парфенону, Эрехтейону и другим классическим красотам. На Акрополе Петров несколько раз хватал меня за руку и возбужденно говорил:

— Вы понимаете, что, может быть, на этом самом камне сидел старик Гераклит и писал свое «Все течет, все меняется»! Потрясающе, правда? У меня сохранилось фото, снятое на вершине Акрополя. На мраморной глыбе под могучими колоннами Парфенона сидят Ильф, Ротов, Левин и я. Над нами высится тонкая фигура Петрова. А сбоку стоит еще один наш спутник — загадочный персонаж, которого мы между собой называли «сын лейтенанта Шмидта». Дело в том, что среди моряков распространился слух, что этот молодой человек-путешествующий инкогнито сын одного весьма влиятельного товарища. Слух этот впоследствии не подтвердился, но тогда доставил нам немало пищи для веселья. Не в меньшей степени, чем античное искусство, нас интересовал быт, нравы, уличная жизнь современных Афин. Петров был неутомим в отыскивании всяческих занятных и колоритных уголков города, рынков, трактирчиков. Он общительно вступал в разговоры с прохожими, официантами и даже детьми, пуская в ход фантастическую смесь русских, английских и греческих слов, подкрепляя энергичными жестами. Очень забавным было одно случайное (а может быть, и не случайное) уличное знакомство. Заслышав русскую речь, к нам привязался расторопный и бойкий молодой человек, отрекомендовавшийся Леонидом Леонидисом. Не успевали мы показаться на улице, как он вырастал перед нами, как из-под земли. Проявляя необычайную классовую сознательность, он с огромным жаром разоблачал язвы капиталистического строя в Греции и предрекал ему неминуемую и скорую гибель, конечно, при активной поддержке советских товарищей. Он шумно доказывал, что налицо все признаки близкого краха греческой буржуазии и было бы просто грешно не использовать столь благоприятную ситуацию.

— Скорей! — кричал на всю улицу Леонид Леонидис, указывая куда-то рукой. — Здесь недалеко только что обанкротился один крупный владелец магазина. Пойдем посмеемся над этим эксплуататором! Все это было забавно и детски наивно, но от ретивого борца с капитализмом здорово попахивало примитивной полицейской провокацией, и, почти не стесняясь его присутствия, Женя Петров говорил вполголоса, наклонившись к моему уху:

— Сейчас он скажет: «Идемте, я знаю местечко, где можно достать чудные бомбы, чтобы взорвать королевский дворец…» В своих путевых очерках Ильф и Петров вспоминают этот эпизод, описывая привязавшегося к нам типа под именем Павла Павлидиса. Переход эскадры из Греции в Италию проходил при плохой погоде. Прославленной средиземноморской лазури не было и в помине. Сильный ветер вздымал свинцовые злые волны. Наш крейсер шел твердо и был устойчив, как скала, но следовавшие за ним миноносцы так зарывались носом в воду, что просто страшно было смотреть. И мы с Ильфом и Петровым искренне болели душой за находившихся там наших товарищей-писателя Бориса Левина и художника Константина Ротова, которые отнюдь не были презирающими качку старыми, просмоленными морскими волками… Вечером мы вошли в Мессинский залив и увидели изумительное зрелище: бесчисленные огни городов Реджио и Мессины, огни на горах и дорогах Сицилии и подсвечивающее этот ночной пейзаж багровое зловещее пламя действующего вулкана Стромболи. А утром перед нами открылась неправдоподобно красивая, идиллическая панорама Неаполитанского залива. Итальянские власти встретили советских гостей весьма радушно. По всем правилам международного этикета, стороны обменялись салютами, гимнами, приветствиями, визитами, обедами и тостами. Экипажам кораблей была предложена традиционная туристическая программа. Огромные красные автобусы развозили моряков по всем достопримечательным местам Неаполя. В образовавшейся на берегу суматохе я потерял своих спутников и, сев в первый подвернувшийся автобус, очутился в экскурсии на Везувий. Надо сказать, что знаменитый вулкан, уже много лет не подававший признаков деятельности, как раз в этом году стал весьма активен. Днем тяжелое облако дыма, вечером грозное, кроваво-красное зарево висело над Везувием. Мы поднялись к вершине вулкана в ступенчатых вагончиках фуникулера и из ясного дня сразу попали в холодный туман и неприятный, моросящий дождик. Экскурсантам роздали обшитые красной каймой черные шерстяные плащи с капюшонами, в которых мы сразу стали похожи на монахов или разбойников из оперы «Фра-Дьяволо». Потом нас повели гуськом по обрывистому, скалистому краю. Туман настолько сгустился, что я видел только ближайших соседей по цепочке. Еще несколько минут-и мы подошли к страшному провалу, окутанному желтоватыми клубами густого дыма. Это был вновь открывшийся кратер вулкана. В глубь его вела отлогая, спиральная и, казалось, бесконечная каменистая тропинка. Мы шли в удушливых серных испарениях, задыхаясь и кашляя, держась за веревки, натянутые на железные колья. Наконец спуск закончился, дым несколько рассеялся, и глазам представилось совершенно фантасмагорическое, я сказал бы, адское зрелище. Громоздясь причудливыми пластами и завитками, кругом шевелилась и пузырилась раскаленная лава. Местами уже остывшая, пепельно-серая, она лежала неподвижно, похожая на туго свернутые кольца чудовищных канатов, а тут же рядом, огненно-жаркая, просвечивающая изнутри багровым пламенем, она медленно наползала, словно раскаленная паста, неведомо кем выдавливаемая из огромного тюбика. Откуда-то снизу доносился страшный урчащий гул. Старик итальянец в потертом пиджаке брал у туристов мелкие монеты, отрывал железным крючком клочок полуостывшей лавы, «запекал» монету в еще теплом каменном тесте и бойко торговал этими, тут же фабрикуемыми, сувенирами. Я тоже полез в карман за монетой, но в этот момент чья-то рука схватила меня за плечо. Я обернулся и очутился нос к носу с одетым в черный разбойничий плащ Женей Петровым. Глаза его возбужденно сверкали. Он был в полном восторге.

— Вот это встреча, Боря! А? — кричал он. — Подумайте! Мы будем вспоминать ее всю жизнь! Мы будем говорить так: «Что-то мне ваше лицо знакомо, где это мы с вами встречались? В «Огоньке»? Нет. В Доме писателя? Нет, не в Доме писателя. На Клязьме? Нет, и не там… А, вспомнил, вспомнил! В кратере Везувия!» Выбравшись наружу и спустившись на фуникулере, мы снова попали в теплый, солнечный день. После похожей на кошмар фантастики подземных недр было особенно приятно и уютно очутиться в комфортабельном ресторане на склоне Везувия, на банкете, который итальянский адмирал Новарро давал в честь командного состава флотилии и прибывшего из Рима полпреда СССР. На другой день советские корабли отплыли в Севастополь. Мы распрощались с нашими товарищами по морскому походу: полпред Владимир Петрович Потемкин пригласил Ильфа, Петрова и меня погостить у него несколько дней в Риме. Так друзья-соавторы впервые, а я вторично попали в Вечный город. Нас поселили в одном из многочисленных апартаментов старинного особняка на Виа Гаэта, где и сейчас находится советское посольство. Каждое утро мы Владимиром Петровичем и его женой Марией Исаевной приглашались к завтраку. Мы очень любили эти утренние встречи-они всегда сопровождались интереснейшими, яркими, полными юмора и метких наблюдений рассказами Владимира Петровича. Как говорится, затаив дыхание слушали мы и об эпизодах гражданской войны (Потемкин был в ту пору начальником Политотдела Южного фронта), и о любопытных чертах Мустафы Кемаля, с которым Владимир Петрович общался, будучи на дипломатической работе в Анкаре, и об архитектурных сокровищах эпохи Возрождения, и о зловещих тайнах двора Медичи во Флоренции XV века, и о его нынешнем, как он выражался, «дипломатическом партнере» Муссолини, и о простоватом короле-нумизмате Викторе-Эммануиле, и о разных занятных происшествиях посольской практики. Незачем говорить, что мы обошли все знаменитые места Рима. Не повезло нам только с Сикстинской капеллой-она почему-то была закрыта. Ильф никак не мог успокоиться.

— Новое дело, — ворчал он, — Сикстина закрыта на учет… Ресторан закрыт на обед… Ватикан закрыт, так как папа дал обет… Его очень смешил коммерчески-деловитый стиль папского государства. Ильф называл его банковским, тем более что Ватикан и в самом деле имеет свой самый настоящий банк под соответственно благочестивым названием: Банк Святого Духа. Заходили мы и в сравнительно мало известную, но довольно любопытную церковь Святой лестницы (Санта-Скала). Здесь установлена очень высокая и крутая каменная лестница, привезенная из Иерусалима. По авторитетным сведениям папских археологов, именно по этой лестнице Христа водили на допрос к Понтию Пилату. И естественно, что набожные католики считают весьма полезным с точки зрения замаливания своих грехов раз или два в год совершить восхождение по Святой лестнице. Однако не просто ногами, как по всякой другой, нормальной лестнице, а на коленях, с попутным чтением установленных на сей предмет молитв. При этом, между прочим, строго охраняется общественная нравственность, о чем свидетельствует плакат с четкой надписью: «Запрещается восхождение по Святой лестнице дамам и девицам в коротких платьях». Святая лестница заинтересовала меня с чисто спортивной точки зрения и мне взбрело в голову испробовать такое упражнение. Осыпаемый насмешками Ильфа и Петрова, я тем не менее, занял исходную позицию и довольно тяжело полез вверх. Однако уже на третьей или четвертой ступени я понял легкомыслие своего поступка: зверски заныли колени, и к тому же, откровенно говоря, стало очень жалко новых брюк. Воровато оглядевшись (за мною, к счастью, никто не поднимался), я «задним ходом» быстро сполз обратно. Соавторы торжествовали… Незаметно пролетели римские дни. Поблагодарив Владимира Петровича и Марию Исаевну за гостеприимство, мы покинули Вечный город. Ильф и Петров по каким-то своим литературным делам поехали в Вену, а я направил свои стопы в Париж, где мы недели через две снова встретились. Помню, как рано утром, прямо с вокзала, Ильф и Петров заявились в отель «Ванно», где их приветливо встретил Кольцов. Он жил тогда в Париже как специальный корреспондент «Правды», принимая активнейшее участие в битве с фашизмом, которая завязалась вокруг исторического Лейпцигского процесса, Ильф и Петров оживленно рассказывали о своих венских и путевых впечатлениях, а я беспокойно ерзал на стуле-мне не терпелось поскорее показать им Париж. Ведь что может быть приятнее, чем выступить в роли чичероне для людей, впервые попавших в прославленный город! Наконец прямо из отеля «Ванно» мы двинулись в путь. Мне очень хорошо запомнилось, как, смакуя звучные названия улиц и бульваров, выкладывая свои познания о Париже скороговоркой опытного гида, я повел друзей по Рю де Гренель, мимо советского полпредства, потом через бульвары Распайль и Сен-Жермен к набережной Анатоля Франса (…вот знаменитые букинистические лотки, где любил рыться господин Бержере), оттуда-к Бурбонскому дворцу (…здесь заседает Палата депутатов, или, на диалекте русских эмигрантов, «Шамбр, где депюте») и дальше через Пляс де ля Конкорд (тут были дружно процитированы стихи Маяковского) к Большим Бульварам. Соавторы слушали меня с интересом, но не могли удержаться от ехидных замечаний.

— Ну, Боря, вы совершенно подавили нас эрудицией, — говорил Петров.

— Рассказывает урок, как первый ученик, — добавлял Ильф. — Но не спешите так. Дайте усвоить пройденное. Париж очень понравился друзьям. Они называли его лаконично, с неподражаемой южной интонацией:

— Тот город! Вечером я проводил их в знаменитую «Ротонду», где их принял под свою эгиду Илья Эренбург. Все же первое время мы неизменно обедали втроем в одном симпатичном и недорогом ресторанчике на Монпарнасе. Женя Петров с подлинно мальчишеским азартом увлекся непривычными блюдами французской кухни, подстрекая и нас с Ильфом отведывать всевозможные виды устриц под острым соусом, жареных на сковородке улиток, суп из морских ракушек, морских ежей и прочие диковины. Особенный успех имел рекомендованный Женей марсельский «буйябес»-острейший суп типа селянки, густо сдобренный кусочками различных экзотических моллюсков, не исключая и щупалец маленьких осьминогов. Но Ильф вскоре взбунтовался.

— Надоели гады! — кричал он. — Хватит питаться брюхоногими, иглокожими и кишечнополостными! К черту! Притом имейте в виду, что несвежая устрица убивает человека наповал, как пуля. Я хочу обыкновенный антрекот или свиную отбивную! Дайте мне простой московский бифштекс по-гамбургски! Слушая эти стенания, мы с Петровым, не сговариваясь, начинали хором цитировать катаевскую «Квадратуру круга»:

— «Я не хочу больше Карла Бюхнера. Я хочу большой кусок хлеба и не менее большой кусок мяса!.. Я хочу сала, хочу огурцов!..» Побушевав, Ильф смирялся.

— Ладно, — говорил он. — Давайте сегодня еще разок возьмем устриц. Все-таки это Париж… Соавторы быстро акклиматизировались в Париже, окунулись в его кипучую жизнь, обросли знакомствами в литературно-художественных кругах. Помню, как Петров рассказывал начало сценария, который они с Ильфом задумали для одной французской кинофирмы. Сюжет был связан с только что организованной во Франции большой лотереей, главным выигрышем которой была ошеломляющая по тем временам сумма-пять миллионов франков. Возможность выиграть такой куш вызвала в стране подлинную лотерейную лихорадку. Фильм начинался так: некий скромный парижский служащий просыпается утром. Он смотрит на календарь и морщится-тринадцатое число. Подымаясь с постели, он замечает, что встал с левой ноги. В коридоре, когда он идет мыться, ему пересекает дорогу черная кошка. Бреясь, он разбивает зеркало, а садясь завтракать, опрокидывает солонку. Короче, на него обрушиваются все дурные приметы. И после этого, развернув газету, он видит, что его единственный лотерейный билет выиграл пять миллионов. Как-то Кольцов обратился к Петрову:

— Слушайте, Женя, я был два дня назад у Анатолия Васильевича Луначарского. Он здесь, лежит в клинике. Он серьезно болен, скучает и очень доволен, когда к нему приходят. Возьмите Борю, Ильфа и сходите навестить старика. Это будет доброе дело. Не помню уже почему, Ильф не смог пойти, и мы с Петровым отправились вдвоем…Холодный декабрьский вечер. Рю Лиотэ-коротенький тупик тихого парижского квартала Пасси. Небольшая, ярко освещенная комната. Анатолий Васильевич один. Он лежит в постели, по одну сторону которой невысокая полка с множеством книг, по другую-телефон.

— Здравствуйте, здравствуйте. Вам немножко не повезло: вы застаете меня в постели. Еще вчера я чувствовал себя совсем молодцом, сидел в кресле одетым, собирался даже выходить. Да вдруг какую-то каверзу подстроил желудок, и… вот, видите сами. Анатолий Васильевич говорит с трудом, часто переводит дыхание. Я внимательно вглядываюсь в исхудалое, бескровное лицо. По привычке стараюсь запомнить четкую линию профиля. Заострившийся костистый нос и длинный седой клинышек бороды придают Луначарскому сходство с портретами Дон-Кихота.

— Меня здесь очень тормошат, — продолжает Анатолий Васильевич, — но я очень рад, когда приходят наши. Откуда вы сейчас? Что видели? Присаживайтесь, рассказывайте. Мы садимся в кресла по обе стороны кровати. Завязывается беседа. Хотя, строго говоря, трудно назвать беседой наш разговор с Луначарским: постепенно увлекаясь и загораясь, он перенимает инициативу, как всегда, «овладевает аудиторией» и, с трудом поворачивая на подушке голову от одного из нас к другому, произносит блестящий полуторачасовой монолог. Это, по существу, обширный литературно-общественно-политический обзор. Сколько тем, сколько вопросов! Анатолий Васильевич говорит о настроениях западной интеллигенции, о растерянности и пессимизме, овладевших многими европейскими деятелями культуры, об их страхе перед фашизмом и непонимании коммунистических идей. Он рассказывает о своих творческих планах в Испании-стране, чрезвычайно интересующей его своей древней культурой, в которой причудливо сочетались европейские и арабские влияния. О сходстве Испании и Италии, о художественных сокровищах Флоренции и Милана, о своем милом друге Владимире Петровиче Потемкине, о французской литературе и критике, о Марселе Прусте и Достоевском… О многом и многом, увлекая нас и сам увлекаясь многообразием острых проблем современной культуры и политики, говорит этот больной, усталый и вместе с тем неутомимый, воинствующий человек, писатель, философ, коммунист. Целиком во власти огромного впечатления, которое произвели на нас сила духа и блеск ума тяжело больного Луначарского, шли мы с Петровым обратно, взволнованно вспоминая подробности этого свидания.

— Нет, Боря, — говорил Евгений Петрович, возбужденно размахивая длинными руками, — я вижу, вы просто не отдаете себе отчета в том, что произошло! Хорошенько подумайте над тем, что мы видели. Слушайте! Мы с вами, два молодых здоровых парня, пришли проведать, то есть приободрить и отвлечь от мрачных мыслей старого, больного, я вам прямо скажу-умирающего человека. И что же случилось? Боря! Не мы на него, а он на нас благотворно подействовал своей бодростью, молодостью духа, оптимизмом, жаждой деятельности… Я вам честно говорю, он вдохнул в меня, да, наверное, и в вас тоже, новые силы, интерес к жизни… Какой человек! Ах, какой человек! Увлеченные разговором, перебивая друг друга, мы незаметно проделали пешком длиннейший путь от Пасси до гостиницы. А на другой день с еще неостывшим волнением Петров рассказывал о нашем посещении Луначарского в номере отеля «Ванно» Кольцову, Ильфу и немецкой писательнице-антифашистке Марии Остен. Много и горячо все мы говорили о Луначарском, о его необычайной эрудиции, литературном таланте, выдающемся ораторском даровании. Высказывали опасение, что дни Анатолия Васильевича сочтены, что вряд ли придется ему увидеть Мадрид, куда он должен поехать в качестве полпреда Советского Союза. Говорили о том, как тяжело и горько, что такой незаурядный человек обречен уйти из жизни в расцвете лет, знаний и творческих сил, в разгаре больших литературных замыслов. Так оно, увы, и произошло. Но никто из нас не знал и не мог знать, что такая же участь суждена была почти всем присутствующим. Мог ли я думать в тот момент, глядя на своих собеседников, что всех их, молодых, полных энергии и творческих планов талантливых людей, ждет безвременная трагическая гибель? Евгению Петровичу тогда оставалось жить всего девять лет, Марии Остен — восемь, Михаилу Кольцову-шесть, Ильфу-четыре года. Зимой 1936 года я провел две недели в подмосковном доме отдыха «Остафьево». Там я встретился с Ильфом. Илья Арнольдович уже был тяжело, неизлечимо болен, но разговоров о своей болезни не любил и не поддерживал, был, как всегда, спокоен, остроумен и ироничен. В его «Записных книжках» сохранились короткие, отрывочные записи этого периода, и среди них, между прочим, такая: «Мы возвращаемся назад и видим идущего с прогулки Борю в коротком пальто с воротником из гималайской рыси. Он торопится к себе на второй этаж, рисовать сапоги…» В этих, не совсем понятных для непосвященного читателя строчках, речь идет обо мне. Дело в том, что я работал тогда в «Остафьеве» над большим сборником карикатур «Фашизм-враг народов» и поставил себе, ввиду напряженных издательских сроков, ежедневный «урок»-не менее пяти рисунков. А так как почти в каждой карикатуре антифашистского альбома неизбежно фигурировали штурмовики или эсэсовцы в соответствующем обмундировании, то на протяжении рабочего дня мне приходилось рисовать не менее десяти-пятнадцати пар сапог. Ильф был в курсе дела и каждое утро за завтраком не забывал вежливо спросить:

— Сколько пар сапог выдано вчера на-гора? После «Остафьева» мне только один раз довелось увидеть Ильфа-на перроне Белорусского вокзала, когда газетчики и писатели пришли встречать приехавшего из Испании специального корреспондента «Правды» Кольцова. А буквально через несколько дней брат и я пришли в Дом писателя отдать Илье Арнольдовичу последний долг… Евгения Петрова в последующие годы я встречал довольно редко. В 1940 году он стал редактором журнала, в котором впервые был напечатан «Рассказ о гусаре-схимнике». За два года до этого был репрессирован и погиб Кольцов, и когда я разговаривал с Петровым, в его добрых глазах я читал глубокое, молчаливое сочувствие. Последний раз я видел Женю незадолго до его гибели. Мы столкнулись в коридоре гостиницы «Москва», которая в первые годы Великой Отечественной войны перестала быть гостиницей в обычном понимании этого слова и превратилась в огромное общежитие, где месяцами жили писатели, журналисты, художники, общественные деятели, оставившие свои опустевшие, нетопленные квартиры. На одном этаже с Петровым жил и я. Евгений Петрович зазвал меня к себе в номер. Здесь он извинился, лег на диван и прикрылся пледом.

— Что с вами, Женя? — спросил я. — Вы нездоровы?

— Ломит немного, — неохотно ответил он. — А послезавтра вылетать в Севастополь.

— Севастополь… Севастополь… А помните, Женя, голубой крейсер, старпома…

— Всем с левого борта! — засмеялся Петров. Через полчаса я встал и начал прощаться.

— Ну, Женя, — сказал я, — счастливо!

И мы обменялись крепким рукопожатием.

ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ

ИЗ КНИГИ[4]

С И. А. Ильфом и Е. П. Петровым я познакомился в Москве в 1932 году, но подружился с ними год спустя, когда они приехали в Париж. В те времена заграничные поездки наших писателей изобиловали непредвиденными приключениями. До Италии Ильф и Петров добрались на советском военном корабле, собирались на нем же вернуться, но вместо этого поехали в Вену, надеясь получить там гонорар за перевод «Двенадцати стульев». С трудом они вырвали у переводчика немного денег и отправились в Париж. У меня была знакомая дама, по происхождению русская, работавшая в эфемерной кинофирме, женщина очень добрая; я ее убедил, что никто не может написать лучший сценарий кинокомедии, нежели Ильф и Петров, и они получили аванс. Разумеется, я их тотчас посвятил в историю угольщика и булочника, выигравших в лотерее. Они каждый день спрашивали: «Ну, что нового в газетах о наших миллионерах?» И когда дошло дело до сценария, Петров сказал: «Начало есть-бедный человек выигрывает пять миллионов»… Они сидели в гостинице и прилежно писали, а вечером приходили в «Куполь». Там мы придумывали различные комические ситуации; кроме двух авторов сценария в поисках, «гагов» участвовали Савич, художник Альтман, Польский архитектор Сеньор и я. Кинодрама погорела: как Ильф и Петров ни старались, сценарий не свидетельствовал об отменном знании французской жизни. Но цель была достигнута: они пожили в Париже. Да и я на этом выиграл; узнал двух чудесных людей. В воспоминаниях сливаются два имени: был «Ильфпетров». А они не походили друг на друга. Илья Арнольдович был застенчивым, молчаливым, шутил редко, но зло, и как многие писатели, смешившие миллионы людей-от Гоголя до Зощенко, — был скорее печальным. В Париже он разыскал своего брата, художника, давно уехавшего из Одессы, тот старался посвятить Ильфа в странности современного искусства, Ильфу нравились душевный беспорядок, разор. А Петров любил уют; он легко сходился с разными людьми; на собраниях выступал и за себя и за Ильфа; мог часами смешить людей и сам при этом смеялся. Это был на редкость добрый человек; ему хотелось, чтобы люди жили лучше, он подмечал все, что может облегчить или украсить их жизнь. Он был, кажется, самым оптимистическим человеком из всех, кого я в жизни встретил: ему очень хотелось чтобы все было лучше, чем на самом деле. Он говорил об одном заведомом подлеце: «Да, может, это и не так? Мало ли что рассказывают…» За полгода до того, как гитлеровцы напали на нас, Петрова послали в Германию. Вернувшись, он говорил: «Немцам осточертела война»… Нет, Ильф и Петров не были сиамскими близнецами, но они писали вместе, вместе бродили по свету, жили душа в душу, они как бы дополняли один другого — едкая Сатира Ильфа была хорошей приправой к юмору Петрова. Ильф, несмотря на то что он предпочтительно молчал, как-то заслонял Петрова, и Евгения Петровича я узнал по-настоящему много позднее-во время войны. Я думаю о судьбе советских сатириков-Зощенко, Кольцова, Эрдмана. Ильфу и Петрову неизменно везло. Читатели их полюбили сразу после первого романа. Врагов у них было мало. Да и «прорабатывали» их редко. Они побывали за границей, изъездили Америку, написали о своей поездке веселую и вместе с тем умную книгу, — умели видеть. Об Америке они писали в 1936 году, и это тоже было удачей: те нравы, которые мы именуем «культом личности», мало благоприятствовали сатире. Оба умерли рано. Ильф заболел в Америке туберкулезом и скончался весной 1937 года, в возрасте тридцати девяти лет. Петрову было тридцать восемь лет, когда он погиб в прифронтовой полосе при авиационной катастрофе. Ильф не раз говорил еще до поездки в Америку: «Репертуар исчерпан» или: «Ягода сходит». А прочитав его записные книжки, видишь, что как писатель он только-только выходил на путь. Он умер в чине Чехонте, а он как-то мне сказал: «Вот хорошо бы написать рассказ вроде «Крыжовника» или «Душечки»… Он был не только сатириком, но и поэтом (в ранней молодости он писал стихи, но не в этом дело-его записи в дневнике перенасыщены подлинной поэзией, лаконичной и сдержанной).

— Как теперь нам писать? — сказал мне Ильф во время последнего пребывания в Париже. — «Великие комбинаторы» изъяты из обращения. В газетных фельетонах можно показывать самодуров-бюрократов, воров, подлецов. Если есть фамилия и адрес-это «уродливое явление». А напишешь рассказ — сразу загалдят: «Обобщаете, нетипическое явление, клевета…» Как-то в Париже Ильф и Петров обсуждали, о чем написать третий роман. Ильф вдруг помрачнел:

— А стоит ли вообще писать роман? Женя, вы, как всегда, хотите доказать, что Всеволод Иванов ошибался и что в Сибири растут пальмы… Все же Ильф оставил среди множества записей план фантастического романа. В приволжском городе неизвестно почему решили построить киногород «в древнегреческом стиле со всеми усовершенствованиями американской техники. Решили послать сразу две экспедиции: одну-в Афины, другую-в Голливуд, а потом, так сказать, сочетать опыт и воздвигнуть». Люди, поехавшие в Голливуд, получили страховую премию после гибели одного из членов экспедиции и спились: «Они бродили по колено в воде Тихого океана, и великолепный закат освещал их лучезарно-пьяные хари. Ловили их молокане, по поручению представителя Амкино мистера Эйберсона». В Афинах командированным пришлось плохо: драхмы быстро иссякли. Две экспедиции встречаются в Париже в публичном доме «Сфинкс» и в ужасе возвращаются домой, боясь расплаты. Но о них все забыли, да и никто не собирается строить киногород… Романа они не написали. Ильф знал, что он умирает. Он записал в книжке: «Такой грозный ледяной весенний вечер, что холодно и страшно делается на душе. Ужасно, как мне не повезло». Евгений Петрович писал после смерти Ильфа: «На мой взгляд, его последние записки (они напечатаны сразу на машинке, густо, через одну строчку) — выдающееся литературное произведение. Оно поэтично и грустно». Мне тоже кажется, что записные книжки Ильфа не только замечательный документ, но и прекрасная проза. Он сумел выразить ненависть к пошлости, ужас перед ней: «Как я люблю разговоры служащих. Спокойный, торжественный разговор курьерш, неторопливый обмен мнений канцелярских сотрудников: «А на третье был компот из вишен». «Мы молча сидели под остафьевскими колоннами и грелись на солнце. Тишина длилась два часа. Вдруг на дороге показалась отдыхающая с никелированным чайником в руках. Он ослепительно сверкал на солнце. Все необыкновенно оживились: «Где вы его купили? Сколько он стоит?» «Зеленый с золотом, карандаш назывался «Копир-учет». «Ух, как скучно!» «Открылся новый магазин. Колбаса для малокровных, паштеты для неврастеников». «Край непуганых идиотов…» «Это были гордые дети маленьких ответственных работников». «Бога нет! — А сыр есть? — грустно спросил учитель». Он писал о среде, которую хорошо знал: «Композиторы ничего не делали, только писали друг на друга доносы на нотной бумаге». «Это было в то счастливое время, когда поэт Сельвинский в целях наибольшего приближения к индустриальному пролетариату занимался автогенной сваркой. Адуев тоже сваривал что-то. Ничего они не наварили. Покойной ночи, как писал Александр Блок, давая понять, что разговор кончен». «В каждом журнале ругают Жарова. Раньше десять лет хвалили, теперь десять лет будут ругать. Ругать будут за — то, что раньше хвалили. Тяжело и нудно среди непуганых идиотов». Записные книжки Ильфа чем-то напоминают записные книжки Чехова. Но «Душечки» или «Крыжовника» Ильф так и не написал: не успел или, по скромности, не решился. Евгений Петрович тяжело переживал потерю: он не только горевал о самом близком друге, он понимал, что автор, которого звали Ильфпетров, умер. Когда мы с ним встретились в 1940 году после долгой разлуки, с необычайной для него тоской он сказал: «Я должен все начинать сначала»… Что он написал бы? Трудно гадать. У него был большой талант, был свой душевный облик. Он не успел себя показать-началась война. Он выполнял неблагодарную работу. Во главе Совинформбюро, которое занималось распространением информации за границей, стоял С. А. Лозовский. Положение наше было тяжелым, многие союзники нас отпевали. Нужно было рассказать американцам правду. Лозовский знал, что мало кто из наших писателей или журналистов понимает психологию американцев, может для них написать без цитат и без штампов. Так Петров стал военным корреспондентом большого газетного агентства НАНА (того самого, которое посылало Хемингуэя в Испанию). Евгений Петрович мужественно и терпеливо выполнял эту работу. Мы жили в гостинице «Москва»; была первая военная зима. Однажды погас свет, остановились лифты. Как раз в ту ночь привезли из-под Малоярославца Евгения Петровича, контуженного воздушной волной. Он скрыл от попутчиков свое состояние, едва дополз по лестнице до десятого этажа и свалился. Я пришел к нему на второй день; он с трудом говорил. Вызвали врача. А только ему полегчало, как он сразу начал писать про бои за Малоярославец. Летом 1942 года, в очень скверное время, мы сидели в той же гостинице, в номере К. А. Уманского. Пришел адмирал И. С. Исаков. Петров начал просить помочь ему пробраться в осажденный Севастополь. Иван Степанович его отговаривал. Петров настаивал. Несколько дней спустя он пробрался в Севастополь. Там он попал под отчаянную бомбежку. Он возвращался на эсминце «Ташкент», и немецкая бомба попала в судно, было много жертв. Петров добрался до Новороссийска. Там он ехал в машине; произошла авария, и снова Евгений Петрович остался невредимым. Он начал писать очерк о Севастополе, торопился в Москву. Самолет летел низко, как летали тогда в прифронтовой полосе, и ударился о верхушку холма. Смерть долго гонялась за Петровым, наконец его настигла. (Вскоре после этого был тяжело ранен И. С. Исаков, а потом, при авиационной катастрофе в Мексике, погиб К. А. Уманский.) В литературной среде Ильф и Петров выделялись: были они хорошими людьми, не заносились, не играли в классиков, не старались пробить себе дорогу правдами и неправдами. Они брались за любую работу, даже самую черную, иного сил положили на газетные фельетоны; это их красит: им хотелось побороть равнодушье, грубость, чванство. Хорошие люди-лучше не скажешь. Хорошие писатели, — в очень трудное время люди улыбались, читая их книги. Милый плут Остап Бендер веселил, да и продолжает веселить миллионы читателей. А я, не будучи избалован дружбой моих товарищей по ремеслу, добавлю об Илье Арнольдовиче и Евгении Петровиче-хорошие были друзья.

В. АРДОВ

ЧУДОДЕИ

Еще до войны мне пришлось в редакции «Крокодила» беседовать с начинающим писателем; я рассказал ему об одном литературном приеме, которым пользовался Ильф. Молодой человек почтительно, но с некоторым недоверием, спросил:

— Вы знали Ильфа?.. Со дня смерти Ильи Арнольдовича Ильфа в то время прошло не более трех лет, но он уже стал легендарной личностью. Он умер в 1937 году. Евгений Петрович Петров погиб в 1942. А чудесный и всеми любимый советский писатель, носивший двойное имя-Ильф и Петров, уже сделался достоянием истории литературы. Ни война, ни время, прошедшее после их ухода из жизни, не охладили симпатий народа к Ильфу и Петрову. Судьба подарила меня близким знакомством с ними. И мне очень хотелось бы, чтобы строки, которые я пишу теперь, хоть немного помогли читателю постигнуть облик безвременно погибших писателей. Летом 1923 года В. П. Катаев, с которым я был знаком с год, — очень, впрочем, отдаленно, — сказал мне однажды при уличной встрече:

— Познакомьтесь, это мой брат… Рядом с Катаевым стоял несколько похожий на него молодой-очень молодой-человек. Евгению Петровичу тогда было двадцать лет. Он казался неуверенным в себе, что было естественно для провинциала, недавно прибывшего в столицу. Раскосые блестяще-черные большие глаза с некоторым недоверием глядели на меня. Петров был юношески худ и, по сравнению со столичным братом, бедно одет. Очевидно, после этого были и еще встречи с Евгением Петровичем, но память их не сохранила. Я вспоминаю теперь Петрова только секретарем редакции журнала «Красный перец» в 25-м году, где долгое время работал и Валентин Петрович Катаев. В «Красном перце» Петров уже не производил впечатления растерявшегося провинциала. Наоборот, необыкновенно быстро он стал отличным организатором. И техникой общения с типографией, и редакционной правкой, и вообще всем обиходом журнальной жизни он овладел очень быстро (впоследствии все это пригодилось ему, когда он стал ответственным редактором журнала «Огонек»). Писать фельетоны, давать темы для карикатур Петров начал тоже очень скоро. Подписывал он свои вещи либо «гоголевским» псевдонимом «Иностранец Федоров», либо фамилией, в которую он обратил свое отчество, — «Петров». Евгений Петрович писал тогда весело, с огромной комической фантазией, которая со временем так расцвела в его знаменитых романах. Помню, раз я случайно присутствовал при том, как Евгений Петрович сочинял очередной фельетон, сидя за своим столом секретаря редакции. Сочинял он его не один, соавтором его был, если мне не изменяет память, писатель А. Козачинский — друг и сослуживец Петрова по Одессе и Тирасполю, автор повести «Зеленый фургон», где выведен в качестве персонажа сам Е. П. Петров (тогда работник уголовного розыска). Но соавтор больше смеялся и кивал головой, а придумывал почти все один Петров. Эта сцена так и стоит у меня перед глазами: молодой, веселый, черноволосый Петров характерным для него движением правой руки, согнутой в локте, с поставленной ребром кистью и далеко отставленным большим пальцем, в ритм фразам ударяет по столу, говорит и смеется, смеется… А соавтор его, хохоча еще громче, повторяет:

— Так и пиши!.. Давай так!.. Пиши!.. И Петров записывает придуманное, на минуту сдвигая черные брови, резко идущие кверху от переносицы. В 1928 году журнал «Смехач», издававшийся до того времени в Ленинграде, был переведен в Москву. Редактором назначили M. E. Кольцова. И вот на одном из совещаний обновленной редакции (на квартире журналиста В. А. Регинина, который стал тогда заведующим редакцией) среди прочих сотрудников журнала я увидел рядом с Е. П. Петровым на диване неизвестного мне молодого человека с курчавыми волосами, с необыкновенно чистым розовым цветом лица, на котором легко возникал румянец-у слегка выдававшихся скул; в пенсне, сильно уменьшавшем его большие и выпуклые глаза; с крупным ртом и тяжелым, несколько асимметричным подбородком. С Петровым этот молодой человек говорил как-то особенно интимно, и часто они шепотом обменивались между собой замечаниями, словно забыв о присутствии посторонних. Очень скоро, с бесцеремонностью, принятой на таких редакционных сборищах, я спросил у человека в пенсне:

— А вы кто такой? Молодой человек мгновенно покраснел с застенчивостью, которая так и осталась у него на всю жизнь, а ответил за него Е. П. Петров:

— Это-Ильф. Разве вы незнакомы? С начала 29-года стал выходить сатирический журнал «Чудак». В этом журнале возникло нечто вроде неофициальной рабочей коллегии: писатель Борис Левин, погибший в финскую войну, в 40-м году, стал ответственным секретарем журнала и заведующим литературной частью; на мою долю выпал отдел искусств, который носил озорное название-«Деньги обратно!»; Евгений Петров заведовал мелким материалом-анекдотами, темами для рисунков, эпиграммами и прочим таким, без чего сатирический еженедельник существовать не может, — это было очень трудоемкое дело, и Евгений Петрович проявил тут все свое трудолюбие, усидчивость, умение организовывать и обрабатывать рукописи. Ильф вел отдел литературных рецензий и часто писал острые смешные заметки о всяческих курьезах и ляпсусах. Вообще говоря, обработка смешных или подлежащих осмеянию фактов, поступающих в редакцию сатирических журналов, полагается работою второго, что ли, сорта и чаще всего ее поручают второстепенным сотрудникам. Но у Ильфа дело было иначе. Он вкладывал в крохотные заметки весь свой талант, острое ощущение действительности, всю изобретательность зрелого мастера. И воистину же отклики на печатные нелепости или происшествия, что выходили из-под пера Ильи Арнольдовича, были на редкость удачны. В комментариях Ильфа вырастало и значение описываемого факта, и самый текст заметки поражал богатством фантазии и глубоким проникновением в суть дела. И разумеется, всегда была на высоте сатирическая сторона заметки. В «Чудаке» родился псевдоним Ильфа и Петрова-Ф. Толстоевский. Эта подпись стояла под превосходным циклом сатирических новелл из жизни придуманного Ильфом и Петровым анекдотического города Колоколамска. К новеллам был приложен на редкость смешной план города Колоколамска, исполненный художником К. П. Ротовым. Этот план-рисунок изображал улицы и площади нелепого города. Текст к плану и самое изображение вызывали гомерический смех у читателя. То был точный удар по идиотизму провинциальной жизни в конце нэпа. (Впоследствии, когда несколько вещей из «Чудака» перекочевали в томик рассказов Ильфа и Петрова, в «Литературную газету» поступило письмо некоего сердитого читателя; он обвинял соавторов в краже произведений писателя Толстоевского, известного ему по «Чудаку».) Были в «Чудаке» еще и сказки некоей советизированной Шехерезады, написанные тем же Толстоевским, были отличные театральные и кинорецензии Ильфа и Петрова, — под рецензиями они подписывались «Дон Бузилио»… Вспоминаются частые заседания в «Чудаке» под председательством Кольцова, где мы очень добросовестно обсуждали весь материал, идущий в очередной номер. Горячился и добродушно смеялся Петров. Ильф был скупее, особенно на одобрение так называемого «приемлемого», т. е. средненького, материала. А если, увлекаемые смешливым настроением, мы принимались острить уже для себя, а не для «пользы дела», Илья Арнольдович хмурился и говорил сердито (вот так и слышу эту его фразу):

— Кончится когда-нибудь этот «пир остроумия»?.. И мы умолкали, понимая, что Ильф прав: не затем мы здесь собрались, чтобы веселить друг друга. Совместная работа в «Чудаке» очень сблизила меня с обоими друзьями. Часто я заходил к Е. П. Петрову в его комнатки в Кропоткинском переулке (эта квартира довольно точно описана в «Золотом теленке» под названием «Вороньей слободки»). Такое название Евгений Петрович сперва дал своему реальному жилищу, а потом уже перенес его в роман вместе с похожим описанием обстановки и обитателей этой квартиры. Была в действительной «Вороньей слободке» в Кропоткинском и «ничья бабушка», и «трудящийся Востока-бывший грузинский князь», и многие другие персонажи, описанные в «Теленке». Навещал я и комнату в Соймоновском проезде, на шестом этаже, где жил Ильф. Неоднократно я заставал соавторов во время совместной работы. Сперва это был «Золотой теленок», потом-фельетоны для «Правды», сценарии и другие работы. Могу засвидетельствовать-наши друзья писали всегда вдвоем и самым трудоемким способом. Технически процесс писания осуществлял Петров. Обычно он сидел за столом и красивым, ровным почерком исписывал лист за листом. Ильф в это время либо сидел в глубоком мягком кресле, либо ходил по комнате, покручивая двумя пальцами жесткий свой хохолок надо лбом… Каждый из соавторов имел неограниченное право вето: ни одно слово, ни одна фраза (не говоря уже о сюжетном ходе или об именах и характерах персонажей) не могли быть написаны, пока оба не согласятся с этим куском текста, с этой фразой, с этим словом. Часто такие разногласия вызывали яростные ссоры и крики (особенно со стороны пылкого Евгения Петровича), но зато уж то, что было написано, получалось словно литая деталь металлического узора-до такой степени все было отделано и закончено. Щепетильная добросовестность Ильфа и Петрова сказывалась и на отборе материала, который включали они в свои книги. Однажды Евгений Петрович сказал мне полушутя:

— В наши два романа мы вогнали столько наблюдений, мыслей и выдумки, что хватило бы еще на десять книг. Такие уж мы неэкономные… Войдешь, бывало, в комнату, где они пишут, — Ильф первым повернет голову в твою сторону, затем положит вставочку Петров, улыбаясь своей удивительной ласковой улыбкой.

— Женя, прочитайте последний кусок этому смешливому человеку, — скажет Ильф (они до самой смерти Ильфа были на «вы»). А Петров и сам уже рад проверить свежесочиненные строки на дружелюбном слушателе. И вот он читает, а Ильф беззвучно шепчет, несколько забегая вперед, слова отрывка. (Такое знание собственного текста-вещь очень редкая у прозаиков; оно свидетельствует о том, что пишется сочинение медленно и с любовью.) В подобном авторском исполнении слышал я многие «свежие» еще куски «Золотого теленка» задолго до его окончания. Попадались среди них варианты, не вошедшие в окончательный текст романа. Помню, например, иное начало книги. В нем описывалась огромная лужа на вокзальной площади в городе Арбатове, куда прибывает Остап Бен-дер. Через эту лужу приезжих переносит профессиональный рикша при луже. Бендер садится к нему на спину и сходит на землю со словами:

— За неимением передней площадки, схожу с задней!.. Потом было написано другое начало о пешеходах. Сочинили его Ильф и Петров потому, что сочли банальным писать о лужах в провинциальном городишке. Но могу засвидетельствовать, что первый вариант вступления был очень смешной и отлично написан. Артист И. В. Ильинский, после того как ему довелось поработать с Ильфом и Петровым над сценарием «Однажды летом», очень забавно и похоже изображал наших друзей в минуты совместного творчества. Ильинский, точно воспроизводя жест Петрова, стучащего ладонью по столу, запальчиво повторял с южнорусским акцентом Евгения Петровича (мягкое «ж»):

— По-моему-ужье можьно писать… И тут же, перевоплощаясь в Ильфа, теребил волосы надо лбом, повторяя с капризной интонацией:

— Это же неправда! Так не бывает!.. И снова от имени Петрова:-А я говорю-можьно! Ужье можьно!.. Вероятно, первая творческая встреча Ильфа и Петрова произошла не случайно. Правда, было это в молодости, когда люди легко вступают в дружбу. Но должны же были существовать какие-то нити взаимной симпатии и единомыслия, чтобы люди, познакомившись на работе, в редакции, сели писать не фельетон на трех страничках, а роман в сорок печатных листов[5]

С годами это содружество обратилось в беспримерную близость. Шутя, Ильф и Петров сравнивали себя с Гонкурами. А я утверждаю, что такое сопоставление можно сделать со всей серьезностью. У обоих к середине 30-х годов развился метод мышления, который можно назвать «мышлением близнецов» — ведь они проводили вместе по десять-двенадцать часов. Петров говорил мне:- Утром я стараюсь как можно скорее увидеть Илю, чтобы пересказать ему то, что пришло мне в голову вечером и ночью. Несомненно, Ильф испытывал то же чувство. И соавторы ежедневно соединялись для бесконечной беседы не только о своих литературных замыслах и делах, но и решительно обо всем на свете. Кстати, как у всех настоящих писателей, творческие замыслы Ильфа и Петрова были прямым следствием их истинного отношения к текущим событиям. Перед глазами у меня и сейчас стоят две фигуры: Ильф сидит где-нибудь на редакционном совещании или в театре, откинувшись на спинку стула и подняв голову, а общительный Петров шепчет ему на ухо что-то пришедшее ему в голову сию минуту. Ильф слушает серьезно, даже критически, закатив глаза к потолку, но постепенно на лице его возникает улыбка. Очень часто Ильф с Петровым ходили гулять, чтобы думать и разговаривать, медленно отмеривая шаги. Сперва любителем таких прогулок был только Ильф, но потом он приучил к этому «творческому моциону» и своего друга. Много раз я видел их идущими по Гоголевскому бульвару, будто бездельничающими, а на деле-занятыми самой серьезной работой. Когда Ильф умер, Евгений Петрович часто заходил по утрам к некоторым из своих друзей. Раза два появлялся он и у меня (в то время оба мы жили в доме писателей в Лаврушинском переулке) и говорил с шутливой сварливостью:

— Нечего, нечего, ленивец! Надо гулять. Гулять надо! Гулять! Пачиму вы не гуляете? Пачиму?! Это было его любимое слово-«пачиму», и произносил его Евгений Петрович с неожиданным восточным акцентом. Мы отправлялись по Лаврушинскому переулку и Каменному мосту на Кремлевскую набережную. Москва-река, тогда уже принявшая в себя волжские воды и потому всегда полноводная, по-весеннему сверкала совсем близко к серому каменному парапету новой набережной. С елей на бульварчике, тянущемся вдоль Кремлевской стены, еще не сняли проволочных оттяжек, укрепленных при посадке, но видно было, что елочки хорошо принялись. По новому гудрону набережной неслись машины. Беленький катерок тарахтел на реке, вынырнув из-под Каменного моста. По только что отстроенным, новым высоким мостам-Большому Каменному и Москворецкому-двигались трамваи и автобусы, в обе стороны сновали машины и шли бесчисленные пешеходы. Петров непременно останавливался несколько раз, с одобрением рассматривал пейзаж столицы и повторял, указывая концом бамбукового костылика, вывезенного им из Европы, на детали пейзажа:



Поделиться книгой:

На главную
Назад