Ингрид вытеснила из его жизни дамочек и шлюшек, но ему и в голову не приходило поинтересоваться ее жизнью. Освеженный сеансом нежности, он переключался на другие сюжеты – выставки, торги, теннис. Мало ли интересного в жизни? А она, как наркоманка, подсела на его пальцы, на его запах, и начинала умолять о новой дозе через час после расставания.
И они встречались назавтра или через день – и из кафе снова ехали к нему, но он никогда не предлагал ей остаться. Чашка кофе – и доброжелательная, но вполне прозрачная пауза.
И она понимала: пора. Они спускались в гараж, и он отвозил ее на проклятый угол с лампами, и она выходила из машины. Это были ужасные минуты – когда он вез ее назад, уже не разговаривая, а едва поддерживая разговор; когда притормаживал на пристрелянном месте и прикладывался губами к щеке; когда уезжал, а она должна была идти в мертвое жилище к чужому мужчине.
В эти минуты Ингрид не понимала, кто она.
Май уже прогрел полукружья каналов, и открыла летний сезон одинокая женщина, сидевшая по целым дням с книжкой на подоконнике – в распахнутом окне на втором этаже, в доме напротив. Марко выносил на крыльцо красный складной стул, и они обменивались приветственными взмахами рук. Минуло полтора месяца с той поездки с Ингрид в Моникендам, когда он, уже успевший привыкнуть к ее затопляющей нежности, начал обнаруживать перемену погоды.
Она перестала писать нежные эсэмэски, похожие на повести, и хотя раньше они смущали его и даже раздражали, их исчезновение зацепило самолюбие… При встречах Ингрид курила, глядя куда-то вбок, а то вдруг жадно и пристально заглядывала ему в глаза, словно пытаясь там что-то рассмотреть.
– Что случилось? – спросил он однажды. И она покачала головой:
– Ничего.
– Муж? – глупо спросил он.
– Не муж, – ответила она.
С Йоханом все давно обрело каменную ясность. Когда их траектории в квартире пересекались, они проходили друг мимо друга парой призраков. Несколько раз Ингрид показалось, что в воздухе сгущается электричество, зреет разговор. – но история с банком, кажется, отрезала все пути для него самого.
Развод Йохан не предлагал – он всегда умел избежать лишних хлопот. Марко их тоже не хотел, и Ингрид ехала к нему, не понимая: кто она? Но его руки по-прежнему делали ее женщиной – она умирала и воскресала в его постели, и ей было страшно подумать, что это может исчезнуть из ее жизни.
Так прошли май и июнь, а потом что-то сломалось. Не сразу, а – вот как дает знать о себе лишний звук в машине – задолго до того, как полетит карбюратор.
Марко был в отличном настроении в тот день. Чутье и удача не покидали его, дела шли в гору. Никому не известный югослав, чьи картинки он скупал когда-то чуть ли не на вес и подсадил на контракт, стал полноценным «селебрити»; его имя гремело, и картинки шли теперь очень хорошо.
Марко как раз прикидывал, сколько принесет выставка этого Пешича, когда пришла ее эсэмэска. «Прости, я не приду».
Несколько секунд он смотрел в телефон, пытаясь понять размеры этого «не приду». Потом набрал номер. Номер был отключен.
Весь день он звонил, отвлекался на всякую всячину и снова набирал номер… Утром проснулся в тревожном раздражении и первым делом нашарил трубку. Номер был мертв.
Два дня он провел в общении с механическим голосом – с неизменной вежливостью тот сообщал о временной недоступности абонента. Марко поглядывал на телефон и все время проверял, включен ли звук. Как идиот, среди бела дня дважды объехал вокруг ее квартала, постоял у места постоянной высадки, вволю налюбовавшись ассортиментом ламп и светильников.
Он даже не знал, где она живет.
Марко вспоминал последнюю встречу, медленно перебирая четки того дня: где-то там было спрятано объяснение произошедшего, но он его не находил. Все было как обычно: сидели в кафе, делили пополам овощи-гриль – она любила цукини и всегда смешно-деловито выцепливала их с блюда; потом поехали к нему, и в постели все было хорошо, а потом. Да, что-то саднило в этом месте, но он не мог вспомнить, что именно, только почувствовал вдруг, как чувствуют болячку.
Он отзвонил приятелю и отменил теннис: ни к селу ни к городу был этот теннис сегодня.
В баре ее не было. Рыжий парень-официант замер посреди зала. Марко спросил про Ингрид. Она уволилась, сказал паренек, позавчера. И посмотрел ему в глаза, пожалуй, внимательнее, чем имел право. Спасибо, бесстрастно ответил Марко.
Он хотел спросить еще что-то, но не спросил, а только несколько минут сидел, пристукивая по стойке спичечным коробком. Стук-стук-шлеп, стук-стук-шлеп. Потом расплатился и вышел мимо игрального автомата. Внутри скреблась тоска, которой он не знал прежде.
Марко вдруг представил, что сейчас придет в мастерскую, посидит немного в кресле, разглядывая потолок с трещинкой, а потом вернется в бар, и она снова будет там, за стойкой. Представил, как она смутится при его появлении – наклон тонкой шеи, взгляд из-под челки… Как он скажет «дурак вернулся», и она рассмеется, и все будет хорошо. Он вдруг захотел ее – как-то совсем по-другому, глубоко, насовсем. Ее – и никого другого.
Марко стоял на мосту, продолжая вертеть в пальцах спичечный коробок, унесенный из бара. Прямо под ним прошел катер с туристами, механический гид что-то рассказывал по-английски… Лица под стеклянной крышей сменились затылками, вода, разойдясь привычным клином, прошлась по стенкам канала.
Марко аккуратно уместил коробок на перильцах ограды. Идти было некуда. То есть он был волен идти на все четыре стороны, но это и означало: некуда. Ничего делать он не мог, и отвлечься тоже не получалось. Мучаться – оказалось не состоянием, а занятием.
Чем ты занят? – Я мучаюсь.
Марко думал про Ингрид, в первый раз – именно про нее. Два месяца она занимала его сознание как приятный поворот сюжета. Волновала, возбуждала. Ему нравилось ощущать власть своих глаз и рук; он обожал брать ее, извлекая какие-то звериные звуки из этого маленького голодного существа; он любил в постели умело и осторожно вести ее, испуганную, по новым тропинкам – эти пейзажи он понимал еще лучше живописи.
Но снаружи от собственных ощущений Ингрид для него не существовало. Какой-то недоделанный муж, какие-то курсы, какая-то мама в Гааге. Или в Гронингеме? Какая разница? Не стоит умножать сущности сверх необходимого. Ему давно понравилась эта фраза и, не имевший толкового образования, он запомнил ее и любил щегольнуть при случае. Да-да, «бритва Оккама», не стоит умножать сущности! А сущностью был он сам, сорокалетний состоятельный красавец, мечта всех баб.
И вдруг – эта эсэмэска, и глухо отключенный телефон, и эта поникшая спина, и взгляд в щелку двери… Вот оно! Он замер: четки того дня застыли на верной костяшке.
Ингрид шла в ванную, держа в руках одежду, – и вдруг остановилась перед холстом в гостиной.
– Как здорово! – выдохнула она. – Смотрю каждый раз. Как хорошо! Кто это?
И он ответил: Ходлер.
– Вот, – вдруг огорчилась Ингрид. – А я даже имени не знаю. Расскажешь?
– Про Ходлера?
– Да.
– Что рассказывать? – Он сидел голый на кровати, ища носок. – Ну художник такой.
Марко едва сдерживал раздражение. Они провели в постели больше времени, чем он рассчитывал – она требовала новой нежности, и он повелся за ее ласками, а теперь сидел опустошенный, и в мобильном светился непринятый звонок – судя по номеру, из Парижа, и он вдруг вспомнил, что еще утром должен был отправить бумаги насчет выставки Пешича, и не отправил, и все это надо было теперь успеть до конца рабочего дня – отзванивать, проверять договор, отправлять факс.
И как назло, куда-то запропастился носок, а она стояла голая посреди гостиной и просила рассказать про Ходлера. Как можно рассказать про Ходлера? С какого места?
– Солнышко, – сказал он, – прости, у меня дела. Иди, иди.
И махнул рукой в сторону ванной комнаты. И она пошла в ванную. Сейчас, стоя у играющего бликами канала, Марко вдруг ясно увидел эту секунду: светлую гостиную с диагональю солнца по паркету, свой жест и ее, съежившуюся, как от удара. И короткий взгляд, когда закрывала дверь.
Она вышла уже одетой и сказала:
– Я могу добраться сама.
– Ну что ты, – сказал Марко. Он уже успел вернуть звонок и копался с факсом – полуголый и без одного носка.
Он, конечно, отвез ее до привычного угла, к лампам. Она всю дорогу молчала, а он уже думал о своем. И, кажется, ничего не сказал ей на прощанье.
Марко со свистом втянул в себя воздух и поморщился, как от зубной боли. Шумно выдохнув, схватил коробок и с силой запустил им в канал.
Чувство вины поселилось в нем – он изучал его, как баран новые ворота. Он брел вдоль каналов, садился в кафешках и пытался начать думать; но думать не получалось, и он снова брел куда глаза глядят…
Мама в Гааге. Или не в Гааге? Черт возьми, он даже не знает ее фамилии!
…Мужчина, стоявший на мосту, вдруг выругался, и пожилая дама, проезжавшая мимо на велосипеде, от неожиданности вильнула колесом. С трудом выровняв велосипед, она поехала дальше, а мужчина негромко, но уверенно сообщил своему отражению в канале: – Идиот.
Уже третий день Ингрид жила так: на ночь выпивала вина и высыпалась до отвала, а утром садилась на трамвай и ехала к морю. Мама ни о чем не спрашивала, и они, не сговариваясь, играли в игру под названием «машина времени». Как будто обеим сейчас на пятнадцать лет меньше и у Ингрид нет еще никакого мужа, а есть школьные каникулы и любимые клубничные мюсли на завтрак.
И море, не знающее возраста, в нескольких трамвайных остановках.
По побережью время прошлось заметнее, чем по маминой квартирке: везде понастроили апартаменты, и плоские коробки домов нависли над пляжем. Продолжая игру в машину времени, Ингрид выходила из трамвая возле старого Гранд-отеля и сразу шла насквозь, к морю, оставляя за спиной все, с чем была несогласна.
Если бы всегда можно было оставлять это за спиной…
Она научилась жить в доме мужа, не выходя из скафандра, – но второго скафандра у нее не было. Too much, вспомнилось вдруг из школьного английского, too much… Чересчур. Она запрещала себе вспоминать тот последний день с Марко, но скоро поняла: этот призрак будет входить, когда захочет.
Как он сидел, наполненный внезапным раздражением… Как она остановилась у той картины. Ей хотелось внимания после всего, что он делал с нею; обычного внимания, просто улыбки, вопроса: как ты? И чтобы его глаза были с ней хотя бы пять минут, потому что вопрос «Как ты?» иногда требует подробного ответа.
Но он, еще голышом, схватился за свой мобильный – и, коротким жестом отправленная в душ, она вдруг почувствовала себя шлюхой.
Тот невероятный день в городке у моря, тепло его глаз, ветер новой жизни – все ушло куда-то, просело, потеряло цвет. Как-то очень быстро все стало обыденным. Отлаженный график свиданий, даже овощи-гриль те же. Ее покормили, привезли в койку и отымели, и до следующего раза она должна исчезнуть. Душ, чашка кофе, отвоз на угол, поцелуй в щечку – были его уступкой правилам приличия, и ни сантиметра за пределами этикета ей не полагалось.
Она была никто.
А потом возвращалась домой – и была совсем никто. А она так не считала.
Ингрид сидела в ресторанчике на пляже и смотрела на море. Хозяин кафе знал ее девчонкой, и ей было хорошо под его присмотром. Дочка хозяина помаленьку выросла в старшеклассницу с красивой грудью; рядом с ней уже роились местные акселераты, и она смешно королевствовала ими.
Ее будут любить, подумала Ингрид, пытаясь разглядеть судьбу девочки в карих глазах. Если повезет. А если не повезет, будут просто трахать и жестом отсылать в душ.
Кровь снова бросилась Ингрид в лицо. Ничего она не могла поделать со своей тоской и обидой, ничего не помогало! Никакое море, никакие мамины мюсли. Глупо! Глупо прятаться и играть в дочки-матери. Но и оставаться в Амстердаме было невозможно.
Она снова вспомнила то, что, как кино, уже несколько дней крутилось перед глазами. Марко притормозил на углу, она сказала «пока», и он кивнул – совсем автоматически. Ноги повели Ингрид домой; на пороге она сообразила, что надо было где-нибудь пересидеть пару часов, но было поздно. Поворачивая ключ, она молила, чтобы Йохана не оказалось дома, но он словно почуял запах ее унижения. Вышел в прихожую, посмотрел прямо в лицо – и передергиванием узких плеч обозначил такую брезгливость, что она заревела.
Солнце начало припекать. Море волновалось; раздолье для серфингистов, а купающихся немного. Впереди маячил еще один огромный пустой день; стрелки застыли на трех, еле-еле, по минутке, отпиливая кусочки от этой вареной макаронины.
Ингрид понимала, что давно пора перестать мучить себя прошедшим, но не находила никакой опоры для настоящего. Бухгалтерские курсы? икебана? тусовки с подружками? – глупо. Дома у нее не было. Не было, в сущности, и денег. Что-то мог дать развод, но от одной мысли о переговорах с этим брезгливым чужим человеком, адвокатах, процессе – ее начинало мутить. Никаких адвокатов! Она взрослая и не калека. Надо заканчивать курсы, устраиваться на нормальную работу…
Она все понимала, но третий день сидела на окраине Гааги, глядя на море.
Телефон Ингрид не включала – и оставляла его дома, когда уезжала гулять вдоль пляжа и сидеть над чашечкой кофе. Когда на второй день рядом раздался мелодичный звонок, такой же, как у нее, сердце оборвалось: Ингрид поняла, что ждет звонка от Марко.
Она хотела, чтобы он позвонил.
Чтобы звонил, натыкался на тишину и мучился.
Она пыталась представить себе эти мучения. Иногда получалось хорошо: в такие минуты Марко бродил один-одинешенек по Амстердаму и страшно страдал. Но иногда фантазия давала сбой, и она ясно видела, что Марко ничуть не страдает, а как раз в это самое время раздевает другую женщину. Она кожей помнила, как он это делает.
Ингрид встала и пошла по променаду в сторону мола. Море раскачивалось все сильнее, но моря она никогда не боялась.
Надо вправляться в жизнь. Она дойдет до мола, искупается, сделает еще один полный круг променада, сядет на родной девятый трамвай и поедет домой. Сходит в магазин, приготовит ужин, а вечером они посмотрят кино или футбол (мама на старости лет оказалась болельщицей). А там, глядишь, и день долой.
Тени удлинялись, и она подумала, что здесь ей не надо часов. Еще девочкой Ингрид выучила: когда тень маяка на волноломе указывает на трамвайный круг, пора домой.
Перед молом чеканили мячик мальчишки, и Ингрид остановилась посмотреть: все, что помогало скоротать время, было ей союзником. Смешной долговязый паренек трудился, высунув язык от усердия. Начеканив на один удар больше других, он издал торжествующий крик и сопроводил его полуприличным жестом – забавной копией виденного по телевизору. Ингрид рассмеялась и зааплодировала.
Мама мальчишки, ждавшая поодаль, на променаде, смутилась и позвала: Руди!
– Я догоню! – крикнул долговязик.
– Я в номере, – сказала женщина и пошла по променаду. Они были очень похожи, мать и сын – та же длинная кость, те же скулы и веснушки. Ингрид опять бросилась кровь в лицо: так сильно она почувствовала, что хотела бы ребенка от Марко. Чтобы он был похож и на нее, и на него. Был бы красивый ребенок, мальчик… А от Йохана она никогда не хотела детей.
Какая же она дура! Что за детский сад – уехать, спрятаться, обидеться. Но что было теперь делать? Вернуться и пойти в наложницы?
Она разделась, аккуратно сложила вещи стопочкой и, c разбегу умело вбежав под волну, погрузилась в прохладу. Когда она вышла, паренек сидел неподалеку, просеивая сквозь ладонь струйку песка. Ингрид вытиралась, чувствуя его взгляд.
Она была молода и хороша собой, и чуть замедлила движения; ей понравилось примагничивать эти детские глаза. Она попыталась представить, каким он вырастет – будет высокий и сильный, а обаятельная улыбка уже при нем. А ей через десять лет будет тридцать девять. Посмотрит ли он на нее такими глазами?
Долговязика окликнули мальчишки – опять пришел его черед чеканить, но он махнул рукой и остался сидеть метрах в трех от нее. На сердце у Ингрид потеплело.
– Привет, – сказала она.
– Привет, – ответил он, коротко глянув.
– Как дела?
– Хорошо.
Он просеял еще две горсти песка и все-таки поднял на нее глаза.
– Меня зовут Ингрид, – сказала она.
– А я – Руди.
– А я знаю.
Он рассмеялся, догадавшись.
– Мы из Утрехта.
– А я здешняя, – ответила Ингрид.
– Сколько тебе лет? – спросил мальчишка и сам смутился.
– Мне? Двадцать пять, – тоже смутившись, почему-то соврала Ингрид.
А потом, на миг замерев от собственного хулиганства, спросила:
– Я тебе нравлюсь?
Мальчишка отвернулся и несколько секунд внимательно рассматривал волны, перед тем как ответить:
– Да. Ты очень красивая.