– Ладно.
– А теперь закати меня.
– Я боюсь.
Томаш встал на колени и принялся развязывать мешок. Он понимал, что предает братнино доверие и сам дух их общей миссии, и его это мучило, но тут ничего не поделать.
– Ну-ка, вылезай оттуда сию минуту.
– Ничего со мной не случится, – сказал Йозеф. – Томаш. – Лежа на спине, выглядывая из внезапно раскрывшегося зева мешка, Йозеф потряс головой. – Ну что за ерунда? Завязывай давай. А как же клуб «Хофцинзер»? Ты не хочешь, чтоб я тебя сводил туда поужинать?
– Но…
– Что «но»?
– Мешок слишком маленький.
– Что?
– И темно… слишком темно, Йозеф, ну?
– Томаш, что ты несешь?
– Да, но…
– Давай.
– Йозеф! У тебя что, кровь во рту?
– Черт бы тебя взял, Томаш, а ну завяжи мешок!
Томаш шарахнулся. Наклонился, и завязал мешок, и скатил брата в реку. Плеск напугал его, и Томаш расплакался. По воде широким овалом разошлась рябь. Какую-то лихорадочную минуту Томаш расхаживал туда-сюда по берегу, и в ушах у него по-прежнему отдавался водяной взрыв. Отвороты брюк промокли, и под языки башмаков сочилась холодная вода. Томаш сбросил собственного брата в реку – утопил его, как кошачий помет.
Томаш сам не заметил, как очутился на Карловом мосту и уже мчался мимо статуй – домой, в полицейский участок, в тюремную камеру, куда он теперь бросится с радостью. Но когда он пробегал мимо святого Христофора, ему почудился шум. Томаш кинулся к парапету и выглянул. Альпинистский рюкзак, тусклый свет жаровни на берегу еле различимы. Поверхность воды гладка.
Томаш рванул к каменной лестнице обратно на остров. Миновал круглую тумбу на вершине, и хлопок твердого мрамора по ладони словно подтолкнул его в черные воды. Томаш слетел по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, бегом пересек пустую площадь, соскользнул с набережной и рыбкой нырнул во Влтаву.
– Йозеф! – успел заорать он и заглотнул полный рот воды.
Тем временем Йозеф, ослепший, связанный и отупевший от холода, из последних сил задерживал дыхание, а трюк его шаг за шагом продвигался коту под хвост. Протянув руки Томашу, Йозеф скрестил запястья, а затем, когда веревка затянулась, распластал их друг о друга внутренней мякотью, но затем веревка в воде, кажется, сжалась, пожрала эти полдюйма пространства для маневра, почти целая минута протекла в невообразимой прежде панике, и лишь потом Йозеф смог освободить руки. Эта победа слегка его успокоила. Он вытащил изо рта ключ и отмычку и, держа их очень осторожно, в темноте потянулся к цепи на ногах. Корнблюм предостерегал его от крепкой хватки начинающего взломщика, но, когда натяг осью волчка вывернулся из пальцев и выпал, Йозеф перепугался. Пятнадцать секунд нащупывал ключ, а затем еще секунд двадцать или тридцать пихал отмычку в замок. Пальцы от холода оглохли, и лишь благодаря некой случайной вибрации провода удалось нашарить штифты, нажать и повернуть личинку. Онемение, впрочем, сослужило ему добрую службу, когда, нашарив лезвие в подошве, он порезал кончик правого указательного пальца. Йозеф ничего не видел, но чуял вкус кровавой строчки, что прошила темное гудящее ничто вокруг.
Спустя три с половиной минуты после нырка Йозеф выскочил на поверхность, брыкаясь ногами в тяжелых ботинках и двух парах носков. Лишь дыхательные упражнения Корнблюма и чудо привычки не позволили ему при ударе о воду выдохнуть весь кислород до последнего атома. Теперь же, задыхаясь, он выбрался на набережную и на четвереньках пополз к шипящей жаровне. Запах керосина был точно аромат горячего хлеба, теплых летних тротуаров. Йозеф втягивал воздух бочонками, до самого нутра. В легкие будто вливался весь мир: паучьи ветви деревьев, туман, цепочка мигающих фонарей на мосту, свет в старой башне Кеплера в Клементинуме. Йозефа внезапно вырвало, и он выплюнул что-то горькое, и постыдное, и горячее. Отер губы рукавом мокрой шерстяной рубашки, и ему чуточку полегчало. Но затем он сообразил, что куда-то пропал брат. Дрожа, Йозеф встал – тяжелая одежда повисла кольчугой – и увидел Томаша в тени моста, под резной фигурой Брунцвика: брат неуклюже молотил по воде, греб, задыхался, тонул.
Йозеф снова бросился в реку. Вода по-прежнему была холодна, но он словно и не почувствовал. Он плыл, и что-то щупало его, дергало за ноги, тянуло под воду. Всего лишь земное притяжение или быстрое течение Влтавы, но Йозефу чудилось, будто его лапает такая же мерзость, какую он выплюнул на песок.
Увидев Йозефа, Томаш тотчас разрыдался.
– Плачь дальше, – велел Йозеф, рассудив, что тут важнее всего дышать, а плач – отчасти тоже дыхание. – Это полезно.
Йозеф обхватил брата за талию и поволок его и свою тяжеловесную персону назад к Кампе. Плещась и барахтаясь посреди реки, они беседовали, хотя впоследствии не вспомнили, о чем шла речь. Каков бы ни был предмет дискуссии, позже обоим казалось, что тема была спокойная, праздная, вроде шепотков, какими они обменивались порой, засыпая. Потом Йозеф заметил, что руки и ноги у него теплы, даже горячи и что он тонет. Последнее его воспоминание – Бернард Корнблюм, что рассекает воду, приближается к ним, и его кустистая борода увязана в сеточку для волос.
Йозеф очнулся час спустя дома в постели. Томаш пришел в себя только через два дня; почти все это время никто, и меньше всего родители-врачи, не надеялся, что он оправится. После Томаш уже не был прежним. Не выносил холода, всю жизнь страдал насморком. И – вероятно, потому, что пострадали уши, – потерял вкус к музыке; либретто «Гудини» было заброшено.
Иллюзионистские уроки прекратились – по просьбе Бернарда Корнблюма. В те непростые недели, что последовали за эскападой, Корнблюм был сама корректность и забота – носил игрушки и игры для Томаша, защищал Йозефа перед Кавалерами, всю вину брал на себя. Доктора Кавалеры поверили сыновьям, когда те сказали, что Корнблюм тут вовсе ни при чем, и, поскольку мальчиков он спас, прощали его с дорогой душой. Йозеф так раскаивался и казнился, что родители готовы были даже разрешить ему продолжать занятия у нищего старого иллюзиониста, который не мог себе позволить лишиться ученика. Но Корнблюм сказал, что его работа с Йозефом подошла к концу. У него еще не бывало столь одаренного протеже, но дисциплина – единственное, по сути, достояние эскаполога – ученику не передалась. Корнблюм не сказал Кавалерам того, в чем втайне уверился сам: Йозеф – из тех несчастных мальчишек, которые становятся эскапологами не из стремления доказать превосходство механики своего тела над невероятными препонами и законами физики, но по метафорическим причинам опасного свойства. Такие люди живут в плену незримых цепей – замурованы в стены, зашиты в ватиновый кокон. Для них финальный подвиг самоосвобождения слишком предсказуем.
Корнблюм, однако, не устоял перед соблазном напоследок покритиковать выступление бывшего ученика в ту ночь.
– Забудь,
Через две недели после катастрофы, когда Томаш оправился, Корнблюм зашел в квартиру вблизи от Грабен и повел братьев Кавалер на ужин в клуб «Хофцинзер». Клуб оказался вполне обыкновенный – тускло освещенный обеденный зал, пропахший печенкой и луком. В клубе имелась маленькая библиотека, набитая плесневеющими книгами про обманы и подделки. Электрический камин в гостиной весьма безуспешно освещал потертую велюровую обивку разрозненных кресел, немногочисленные пальмы в кадках и пыльные каучуковые деревья. Старый официант по имени Макс из платка просыпал Томашу на колени древние карамельки. На вкус они были как пережженный кофе. Фокусники же в клубе не отрывались от шахматных досок и безмолвных партий в бридж. Недостающие слоны и пешки они заменяли пустыми винтовочными патронами и столбиками довоенных крейцеров; их игральные карты доконала целая вечность кримпов, разломов и пальмирования в руках былых шулеров. Поскольку ни Корнблюм, ни Йозеф навыками светской беседы не обладали, бремя разговора за столом легло на Томаша, и тот старательно нес его, пока один из членов клуба, старый некромант, что одиноко ужинал за соседним столом, не велел ему закрыть рот. В девять вечера, как и было обещано, Корнблюм доставил мальчиков домой.
4
Пара молодых немецких профессоров, с электрическими фонариками шнырявших в стропилах Староновой синагоги – иначе Альтнойшул, – вообще-то, удалились в разочаровании, ибо чердак под ступенчатым щипцом старой готической синагоги оказался кенотафом. Где-то на рубеже прошлого века отцы города вознамерились «почистить» старинное гетто. В краткий период, когда судьба Староновой как будто висела на волоске, хранители, причастные тайному кругу, извлекли своего подопечного из его древнего обиталища под грудой списанных сидуров на синагогальном чердаке и поместили в комнату в многоэтажке поблизости, только что построенной одним из хранителей, каковой в публичной своей жизни успешно спекулировал недвижимостью. После этого всплеска необычайной деловитости в кругу хранителей опять воцарилась взращенная в гетто инерция и дезорганизация. Переезд задумывался как временная мера, но отчего-то так и не был отменен, даже когда стало ясно, что Староновую пощадят. Спустя несколько лет старая иешива, в чьей библиотеке хранились записи о переезде, пала под ударом шар-бабы, и журнал, содержавший запись, был утерян. В результате адрес Голема хранители смогли предоставить Корнблюму лишь отчасти – номер квартиры, где скрывался Голем, был позабыт или под вопросом. Неловко признаваться, но ни один из нынешних хранителей не припоминал, чтобы ему доводилось видеть Голема позднее начала 1917 года.
– Ну и зачем тогда снова его перевозить? – спросил Йозеф старого учителя.
Они стояли перед искомым зданием ар-нуво, давно поблекшим и захватанным сажевыми пальцами. Йозеф нервно подергал фальшивую бороду – от нее чесался подбородок. Вдобавок он приклеил усы, нацепил парик – все рыжее и хорошего качества, – а также толстые круглые очки в черепаховой оправе. С утра, осмотрев себя в зеркале у Корнблюма, Йозеф счел, что в твидовом костюме, купленном для поездки в Америку, весьма убедительно смахивает на шотландца. Менее ясно, как сходство с шотландцем на улицах Праги поможет отвлечь внимание от операции. Подобно многим новичкам в деле маскировки, Йозеф чувствовал себя на виду – все равно что вышел голым или нацепил щит-бутерброд и написал там, как его зовут и что он тут делает.
Йозеф оглядел Николасгассе; сердце толкалось в ребра, как шмель в окно. За десять минут дороги от дома Корнблюма досюда Йозеф трижды столкнулся с матерью, точнее, с тремя незнакомыми женщинами, от чьего мимолетного сходства с матерью у него занималось дыхание. В памяти всплыло предыдущее лето (после одного из тех эпизодов, что якобы разбили Йозефово юное сердце): всякий раз, когда он направлялся в школу, или в Немецкий теннисный клуб под Карловым мостом, или поплавать в
– Кто его найдет, если даже
– Да они-то наверняка могут, – ответил Корнблюм.
Сам он бороду постриг и вымыл из нее кракле медной рыжины, которым, к потрясению Йозефа, пользовался уже годами. Корнблюм надел очки без оправы, широкополую черную шляпу, затенявшую лицо, и реалистично опирался на ротанговую трость. Маскарадные костюмы он извлек из глубин своего расчудесного китайского сундука, но сказал, что изначально это было имущество Гарри Гудини, который часто и умело переодевался в ходе пожизненного своего крестового похода с целью оставлять в дураках и разоблачать медиумов.
– Видимо, боятся, что скоро, – Корнблюм взмахнул платком, затем в него покашлял, – их
Назвав пару фальшивых имен и помахав документами и прочей доказательной базой, каковой источник Йозеф так и не постиг, Корнблюм объяснил коменданту дома, что Еврейский совет (общественная организация, не имевшая отношения, хотя местами и пересекавшаяся с тайным кругом хранителей Голема) прислал их осмотреть здание в рамках программы отслеживания перемещений евреев в Прагу и внутри Праги. Такая программа и в самом деле была – Еврейский совет выполнял ее полудобровольно и в остром ужасе, который окрашивал любое его взаимодействие с Рейхспротекторатом. Евреев Богемии, Моравии и Судет собирали в городе, а пражских евреев переселяли из прежних домов в сегрегированные районы, где в одной квартире ютились по две-три семьи. В возникшей сумятице Еврейскому совету затруднительно было предоставлять протекторату точные данные, которые тот постоянно запрашивал, – отсюда и нужда в переписи. Комендант дома, в котором спал Голем и который протекторатом был выделен для евреев, не нашел поводов придраться к легенде или документам и впустил Корнблюма с Йозефом без малейших сомнений.
Двигаясь с пятого этажа вниз, Йозеф и Корнблюм стучались в каждую дверь, сигналили удостоверениями и тщательно записывали, как зовут жильцов и в каких отношениях они друг с другом состоят. Везде народу набилось под завязку, массу людей турнули с работы, и посреди дня редко какую дверь не открывали на стук. В одних квартирах несопоставимые обитатели следовали строгим соглашениям, в других порядок, вежливость и чистота поддерживались благодаря счастливому совпадению темпераментов. Но в основном семьи не столько съехались, сколько сшиблись, и от удара учебники, журналы, чулки, трубки, туфли, дневники, подсвечники, статуэтки, кашне, портновские манекены, посуда и фотографии в рамочках разлетелись во все стороны, рассыпались по комнатам, дышавшим временной атмосферой склада аукциониста. Во многих квартирах меблировка удваивалась и утраивалась: диваны стояли рядами, точно церковные скамьи, стульев в столовых хватило бы на вместительное кафе, люстры с потолков свисали лианами в джунглях, торшеры прорастали рощицами, а часы, часы и еще часы стояли бок о бок на каминной полке, споря о том, который час. Неизбежно разражались конфликты в духе приграничных войн. Демаркационные линии фронта и перемирия обозначались развешанной стиркой. Радиоприемники фехтовали станциями и постепенно агрессивно наращивали громкость. В такой обстановке выкипевшая кастрюля молока, жарка копченой селедки, забытый грязный подгузник обладали неизмеримой стратегической ценностью. Приходилось выслушивать истории о семьях, где все рассерженно бойкотировали друг друга и только обменивались злобными записками; трижды простой вопрос Корнблюма об отношениях между жильцами привел к свирепому ору на предмет степени родства или споров вокруг завещания, из-за чего, в свою очередь, один раз кто-то чуть не схлопотал по лицу. Осторожные опросы мужей, жен, двоюродных дедушек и бабушек не породили ни единого упоминания таинственного обитателя дома или неизменно запертой двери.
За четыре часа нудного и гнетущего притворства господин Крумм и господин Розенблатт, представители Комитета по переписи населения Еврейского совета Праги, постучались во все двери, но три квартиры оставались неохваченными – все, так вышло, на четвертом этаже. Йозефу чудилась тщета в согбенных плечах Корнблюма – хотя он и сомневался, что тот призна́ется.
– Может… – начал Йозеф, а затем после краткой борьбы разрешил себе закончить мысль: – Может, нам пора плюнуть.
Эта галиматья его утомила, и, когда оба опять выступили на тротуар, запруженный предвечерним потоком школьников, клерков, торговцев, экономок, которые с сумками продуктов и свертками мяса направлялись по домам, Йозеф заметил, что страх – вдруг его раскроют, сдернут маску, признают разочарованные мать и отец – сменился острой тоской по родителям. Он все ожидал – жаждал – услышать, как мать окликает его по имени, ощутить, как влажная кисточка отцовских усов обмахивает ему щеку. В водянисто-голубом небе, в цветочном запахе открытых шей проходящих женщин еще мелькали осадки лета. За прошедший день появились афиши новой кинокартины – в главной роли великий немецкий актер и друг рейха Эмиль Яннингс, которым Йозеф виновато восторгался. Еще можно перегруппироваться, в лоне семьи обдумать положение и составить менее чокнутую стратегию. В сердце соблазнительно зашептала надежда: может, удастся возродить и запустить прежний план побега, традиционным методом – паспорта, визы, взятки.
– Ты, разумеется, можешь так и поступить, – сказал Корнблюм, утомленно опираясь на трость – утром его усталость была, кажется, притворнее. – Я подобной свободой не располагаю. Даже если я не отошлю
– Да я вот подумал: может, я поторопился отказаться от другого плана.
Корнблюм кивнул, но ничего не сказал; его молчание уравновесило кивок и перечеркнуло.
– Тут нет выбора, так? – после паузы сказал Йозеф. – Между вашим способом и другим. Если я правда уезжаю, я уезжаю по вашему плану, да? Да?
Корнблюм пожал плечами, но его глаз этот жест не коснулся. Они тревожно поблескивали, опустив уголки.
– По моему профессиональному мнению, – сказал Корнблюм.
Весомее аргумента, пожалуй, и не сыскать.
– Тогда выбора и нет, – сказал Йозеф. – Они уже потратили все, что имели. – Он взял у старика предложенную сигарету. – Что я несу – «если я уезжаю»? – Он сплюнул крошку табака на тротуар. – Я должен уехать.
– Должен ты, мой мальчик, – сказал Корнблюм, – не забывать, что уже уехал.
Они зашли в кафе «Эльдорадо» и посидели там за столом над бутербродами с маслом и яйцом, двумя стаканами минеральной воды и почти полной пачкой «Летки». Каждые пятнадцать минут Корнблюм глядел на часы – и интервалы выдерживал так точно, что сам жест становился избыточен. Спустя два часа они расплатились, зашли в уборную отлить и поправить маскировку, а затем вернулись на Николасгассе, 26. Очень быстро охватили две из трех таинственных квартир, 40 и 41, обнаружив, что первая, крохотное двухкомнатное жилище, принадлежит престарелой даме, которая прошлый визит эрзац-переписчиков проспала, а другая, по словам той же старушки, сдается семье по фамилии Цвейг или Цванг, уехавшей на похороны в Цеков или Цвиков. Очевидно, вопросы у старушки вызывал не только алфавит – дверь она открыла в ночной сорочке и одном носке, а Корнблюма, неведомо почему, величала герром капитаном – и касались, помимо многих других непонятных явлений жизни, квартиры 42, третьей из неохваченных, и относительно ее обитателя или обитателей старушка не смогла предоставить вообще никаких данных. Следующий час в дверь 42-й стучали то и дело, но там никто не откликнулся. Загадка усугубилась, когда они вернулись к соседям в 43-ю – последнюю из четырех квартир на этаже. Корнблюм и Йозеф уже успели побеседовать с главой этого хозяйства – в четырехкомнатной квартире жили две семьи, жены и четырнадцать детей двух братьев. Были они религиозными евреями. Как и прежде, дверь открыл старший. Этот грузный человек в кипе и с пейсами щеголял густой бородой, черной и кустистой, – Йозефу она казалась гораздо фальшивее его собственной. С визитерами брат согласился поговорить лишь поверх латунной цепочки через четырехдюймовую щель, словно, впустив гостей, рисковал заразить дом или подвергнуть женщин и детей непристойному воздействию. Туша его, однако, не помешала сбежать наружу детскому визгу и смеху, женским голосам, запаху моркови и лука, наполовину растаявших в кастрюле жира на огне.
– А на что вам сдался этот?.. – спросил хозяин дома, когда Корнблюм осведомился о квартире 42. Затем он, видимо, передумал употреблять существительное, которое едва не произнес, и осекся. – Я с этим дела не имею.
– С этим? – переспросил Йозеф, не в силах сдержаться, хотя Корнблюм повелел ему играть партнера без права голоса. – С чем –
– Мне нечего вам сказать. – Длинное лицо – человек этот был огранщиком, с грустными голубыми глазами навыкате, – от омерзения пошло рябью. – По мне, в той квартире людей нет. Я не обращаю внимания. Сообщить вам ничего не могу. Прошу извинить.
И захлопнул дверь. Йозеф с Корнблюмом переглянулись.
– Он в сорок второй, – сказал Йозеф, когда они зашли в дребезжащий лифт.
– Увидим, – сказал Корнблюм. – Любопытно.
По пути к нему домой им попалась урна, и туда Корнблюм бросил пачку тонкой бумаги на скрепке, где они с Йозефом поименовали и посчитали жильцов дома 26. Не успев, однако, сделать и десяти шагов, Корнблюм остановился, развернулся и возвратился к урне. Отработанным жестом поддернул рукав и запустил руку в зев ржавеющего бочонка. Скривив лицо гримасой стоического бесстрастия, пошарил в невесть каких отбросах. И снова извлек список, на котором теперь расцвело пятно зеленой гадости. Пачка была не меньше двух сантиметров толщиной. Одним рывком жилистых рук Корнблюм разодрал ее надвое. Собрал половины и разорвал на четверти, затем собрал и разорвал на осьмушки. Нейтральная мина не дрогнула, но с каждым рывком пачка бумаги толстела, сила рывка росла соответственно, и Йозеф чуял, как Корнблюм закипает, раздирая на клочки опись всех евреев, что живут на Николасгассе, 26, по имени и возрасту. С ледяной улыбкой артиста, Корнблюм ссыпал обрывки в урну, как в знаменитом фокусе «Золотой дождь».
– Стыдно смотреть, – сказал он, но ни тогда, ни потом Йозеф так и не понял, о ком или о чем говорил Корнблюм – об этих ухищрениях, об оккупантах, придавших им правдоподобия, о евреях, которые беспрекословно подчинились, или о себе, который их обманул.
Сильно за полночь, поужинав твердым сыром, консервированной корюшкой и красным сладким перцем, а затем проведя вечер за триангуляцией противоречивых новостей «Рейхс-Рундфунк-Гезельшафт», «Радио Москва» и Би-би-си, Корнблюм и Йозеф вернулись на Николасгассе. Вычурные парадные двери с толстыми стеклами в железной раме с поникшими лилиями были заперты, но это, естественно, трудностей Корнблюму не создало. Чуть меньше минуты – и они вошли и направились по лестнице на четвертый этаж, беззвучно ступая резиновыми подошвами по протертому ковру. Бра на стенах были с механическими таймерами и давно выключились на ночь. Корнблюм и Йозеф поднимались, и единогласная тишина сочилась из стен лестничного колодца и коридоров, удушая, точно вонь. Йозеф шел ощупью, колеблясь, прислушиваясь к шороху брюк Корнблюма, а вот тот в темноте двигался уверенно. Остановился он лишь перед дверью 42-й. Чиркнул зажигалкой, нашарил ручку и, опираясь на нее, опустился на колени. Отдал зажигалку Йозефу. Ладони стало горячо. И становилось горячее, пока Йозеф светил, а Корнблюм развязывал шнурок на чехле с отмычками. Раскатав чехол, Корнблюм снизу вверх глянул на Йозефа вопросительно, с наставнической амальгамой сомнения и ободрения. Кончиками пальцев постучал по отмычкам. Йозеф кивнул и погасил зажигалку. Корнблюм нащупал его руку. Йозеф помог старику встать – кости отчетливо хрустнули. Затем Йозеф отдал зажигалку и опустился на колени – самому было интересно, сумеет ли он взломать дверь.
Замков было два: один – накладной, другой – повыше, врезной. Йозеф выбрал отмычку с гнутыми скобками и, повернув натяг, быстренько разделался с нижним замком – дешевым, на трех штифтах. А вот с ригелем дело не задалось. Йозеф гладил и щекотал штифты, нащупывал их резонансные частоты, словно замок – антенна, подсоединенная к вибрирующему индуктору его руки. Но никакого сигнала – пальцы омертвели. Сначала в нетерпении, затем в смущении он пыхтел и фыркал сквозь зубы. Потом сдался, прошипев «Scheiß», а Корнблюм положил тяжелую руку ему на плечо и снова щелкнул зажигалкой. Повесив голову, Йозеф медленно встал и уступил Корнблюму отмычку. В последний миг перед тем, как зажигалка вновь погасла, он униженно отметил, что в гримасе Корнблюма сочувствия ни на гран. Когда он, Йозеф, будет лежать в запечатанном гробу в товарном вагоне на перроне в Вильно, постараться придется получше.
Миновали считаные секунды – и они очутились в квартире 42. Корнблюм тихонько затворил дверь и включил свет. Оба едва успели удивиться, до чего странно декорировать обиталище Голема многочисленными креслами Людовика XV, тигровыми шкурами и позолоченными канделябрами, и тут тихий, сухой, неотразимый голос произнес:
– Руки вверх, господа.
Говорила женщина лет пятидесяти, в зеленом сатиновом халате и зеленых же шлепанцах. Позади нее стояли две женщины помоложе, с суровыми гримасами и в цветастых кимоно, но пистолет держала женщина в зеленом. Вскоре из коридора у них за спиной появился пожилой мужчина – в одних чулках, подол рубашки хлопает парусом, ноги-соломинки бледны и узловаты. Морщинистое лицо с носом картошкой показалось Йозефу странно знакомым.
– Макс, – сказал Корнблюм, и Йозеф впервые за годы знакомства расслышал в голосе учителя изумление.
Тут и Йозеф узнал в полуголом старике официанта-фокусника с карамельками, который обслуживал его и Томаша в их единственный визит в «Хофцинзер» много лет назад. Был он, как выяснилось впоследствии, прямым потомком создателя Голема, рабби Иегуды Лёва бен Бецалеля, и сам навел хранителей на Корнблюма. Старый Макс Лёб обозрел представшую его глазам сцену и сощурился, припоминая седобородого человека в вислой шляпе и с хорошо поставленным властным голосом.
–
Рано поутру Йозеф и Корнблюм повстречались в кухне квартиры 42. Труди, самая молодая из трех проституток, подала им кофе в фестончатых чашках херендского фарфора. Труди была в теле, невзрачна, умна и училась на медсестру. Накануне ночью избавив Йозефа от бремени невинности – процедура отняла у нее меньше времени, чем сейчас сварить кофе, – Труди натянула бледно-розовое кимоно и ушла в гостиную читать учебник по флеботомии, предоставив Йозефа теплу своего стеганого покрывала на гусином пуху, сиреневому запаху своей шеи и щеки на прохладной подушке, ароматной темноте своей спальни и стыду Йозефова наслаждения.
Утром в кухне только что вошедший Корнблюм и Йозеф искали и избегали взглядов друг друга, а разговор у них выходил односложным; пока Труди не вышла, оба едва дышали. Не то чтобы Корнблюм сожалел о развращении молодого ученика. Сам он десятилетиями ходил к проституткам и придерживался либеральных взглядов на пользу и здравомыслие торговли сексом. Постели здесь были гораздо удобнее и существенно благоуханнее тех, что светили обоим в тесной комнатушке Корнблюма с единственной койкой и грохочущими трубами. Тем не менее Корнблюм смущался и по виноватой дуге юношеских плеч и уклончивости взгляда понимал, что Йозеф разделяет его чувства.
Кухня сладко пахла хорошим кофе и сиреневой водой. Хилое октябрьское солнце проникало сквозь оконную занавеску и передвигало компасную иглу тени по чистой сосновой столешнице. Труди – восхитительная девица, а старые, сбитые петли помятого Корнблюмова тела как будто вновь гибко загудели в объятьях его партнерши, мадам Вилли, – той, что размахивала пистолетом.
– Доброе утро, – буркнул Корнблюм.
Йозеф густо покраснел. Хотел было что-то сказать, но его обуял приступ кашля, и ответ надломился и рассеялся в воздухе. Они оба потратили ночь на удовольствия во времена, когда столь многое зависело от быстроты и самопожертвования.
Невзирая на этические муки, из Труди Йозефу и удалось извлечь ценные данные.
– Она слышала, как болтали дети, – поведал Йозеф, когда девушка, наклонившись и чмокнув его в щеку (поцелуй пахнул кофе), убрела прочь по коридору, в свою разворошенную постель. – Тут есть окно, где никого никогда не видно.
–
– Она не знает.
– С какой стороны дома?
– Тоже не знает. Я подумал, можно найти какого-нибудь ребенка и спросить.
Корнблюм покачал головой. Затянулся «Леткой», стряхнул пепел, повернул сигарету и уставился на крошечный самолетик, пропечатанный на сигаретной бумаге. Затем вскочил и принялся выдвигать кухонные ящики, обыскивать шкафчики, пока не раздобыл ножницы. Ушел с ними в позолоченную гостиную и стал открывать и закрывать шкафы там. Двигаясь легко и четко, он один за другим осмотрел ящики в резном серванте столовой. Наконец в столике в прихожей он нашел коробку почтовой бумаги – толстые листки бледного оттенка морской волны. С бумагой и ножницами вернулся в кухню и снова сел.
– Говорим: кое-что забыли, – пояснил он, складывая лист почтовой бумаги пополам и надрезая – не колеблясь, твердой уверенной рукой. Несколько раз щелкнули ножницы – и получился треугольный силуэт бумажного кораблика: дети складывают такие из газет. – Говорим: пусть выставят вот это в каждое окно. Покажут, что их посчитали.
– Кораблик, – сказал Йозеф. – Кораблик?
– Да не кораблик, – сказал Корнблюм. Отложил ножницы, разогнул фигуру по центральному сгибу и предъявил Йозефу маленькую голубую звезду Давида.
Йозеф содрогнулся – от правдоподобия воображаемой директивы его подрал мороз.
– Они не выставят, – сказал он, глядя, как Корнблюм прижимает звездочку к кухонному окну. – Они не подчинятся.
– Охота надеяться, что ты прав, юноша, – ответил Корнблюм. – Но нам до зарезу нужно, чтоб ты ошибся.
Спустя два часа в окнах всех квартир дома 26 по Николасгассе засияли голубые звезды. И посредством этой подлой стратагемы была вновь обнаружена комната, где скрывался пражский Голем. Находилась она на верхнем этаже, на задах; одинокое окно смотрело на задний двор. Целое поколение играющих детей, словно пастухи, что витают в облаках средь древних полей, составили полную историю наблюдений за звездами окон, взиравших на них с вышины; вечной своей пустотой это окно, точно ретроградный астероид, притягивало внимание и распаляло фантазию. Кроме того, для старого эскаполога и его протеже оно стало единственной простой дорогой в комнату. Имелась, точнее говоря, некогда имелась дверь, но ее замазали штукатуркой и заклеили обоями – несомненно, как только внутри поселили Голема. Поскольку на крышу легко было проникнуть с центральной лестницы, Корнблюм решил, что выйдет незаметнее, если под покровом темноты спуститься на веревках и влезть в окно, а не вскрывать дверь.
И опять они вернулись в дом за полночь – в третью ночь, которую Йозеф жил в Праге призраком. На сей раз оба надели темные костюмы и котелки, а с собой прихватили черные саквояжи примерно докторского фасона – все было предоставлено хранителем, который заведовал покойницкой. В этом похоронном наряде Йозеф, перехватывая веревку руками в кожаных перчатках, спустился к Голему на подоконник. Спустился он гораздо быстрее, чем планировал, чуть ли не до окна этажом ниже, но прекратил падение внезапным рывком, едва не вывихнувшим плечо. Йозеф задрал голову и во мраке еле разглядел силуэт головы Корнблюма – гримаса неразличима, как и руки, что держат другой конец веревки. Йозеф тихонько выдохнул сквозь стиснутые зубы и вскарабкался обратно к окну Голема.
Окно было заперто на шпингалет, но Корнблюм дал Йозефу крепкую проволоку. Йозеф висел, лодыжками обвив конец веревки, и цеплялся за нее одной рукой, а другой пихал проволоку в щель между верхней внешней рамой и нижней внутренней. Щеку царапал кирпич, плечо горело, но в голове была лишь одна мысль – молитва о том, чтобы на сей раз не облажаться. Наконец, когда боль в плечевом суставе уже пересиливала чистоту его отчаяния, шпингалет поддался. Йозеф пощупал нижнюю створку, поднял ее и забросил себя в комнату. Он стоял, тяжело дыша и крутя плечом. Затем заскрипела веревка – или же старые кости, – раздался тихий «ах», и Корнблюм влетел в открытое окно длинными худыми ногами вперед. Включил фонарик, обшарил комнату взглядом, отыскал патрон, что свисал с потолка на петлях провода. Вынул из своего похоронного саквояжа лампочку и протянул Йозефу, а тот встал на цыпочки и ее вкрутил.
Гроб, где покоился пражский Голем, оказался простым сосновым ящиком, как и предписывает еврейская традиция, однако шириною с дверь и такой длины, что там поместились бы друг над другом два мальчика-подростка. Гроб стоял посреди пустой комнаты на дровяных козлах. Прошло тридцать лет, но пол в комнате был как новенький – ни пылинки, блестящий и гладкий. Белая краска на стенах – без единого пятнышка и по-прежнему попахивала свежей эмульсией. До сей поры Йозеф списывал со счетов дикость эскапологического плана Корнблюма, но сейчас глядел на этот гигантский гроб в этой извечной комнате, и по шее и плечам бежали неприятные мурашки. Корнблюм тоже приблизился к гробу с явной робостью, и рука его, потянувшись к шершавой сосновой крышке, на миг застыла. Он осторожно обошел гроб, пощупал головки гвоздей, сосчитал их, посмотрел, в каком состоянии эти гвозди, и петли, и шурупы, на которых эти петли держались.
– Ну хорошо, – тихо сказал он, кивнув; как и Йозеф, он явно пытался приободриться. – Перейдем к дальнейшему плану.
Из срединной точки, до которой они добрались, виды на дальнейший план Корнблюма были таковы.
Первым делом они на веревках переправят гроб за окно, на крышу, а оттуда, притворяясь гробовщиками, спустят по лестнице и вынесут из здания. В похоронном бюро, в особо выделенном зале, они подготовят Голема к перевозке в Литву по железной дороге. Для начала сделают гроб с секретом: нынешние гвозди с одной стороны заменят на укороченные – чтоб их длины как раз хватило прибить крышку обратно к ящику. Таким образом, когда придет время, Йозеф без особого труда выбьет ее и вылезет. Далее, обратившись к священному принципу обманного финта, они оборудуют гроб «инспекционной панелью» – распилят крышку где-то в трети от верха и приделают защелку, чтобы эта верхняя треть открывалась отдельно, как голландская дверь. Через нее прекрасно видны будут лицо и грудь мертвого Голема, а нижняя половина, где съежится Йозеф, останется закрыта. Потом, согласно затейливым правилам и процедурам, они наклеят на гроб ярлыки и приложат хитроумные документы, необходимые для перевозки человеческих останков. Поддельные свидетельства о смерти и прочие бумаги будут лежать в мастерской похоронного бюро, отнюдь не на виду. Подготовив гроб и снабдив документами, они погрузят его на катафалк и отвезут на вокзал. Йозеф поедет сзади, заберется в гроб к Голему и захлопнет подремонтированную крышку. На вокзале Корнблюм убедится, что гроб запечатан, и передаст его на попечительство грузчиков, а те перенесут гроб на поезд. Когда гроб прибудет в Литву, Йозеф при первой же возможности выбьет крышку, выкатится из гроба и узнает, какая судьба ждет его на балтийском побережье.
Однако теперь, воочию узрев реквизит, Корнблюм, что типично, столкнулся с двумя проблемами.
– Он великан, – напряженным шепотом произнес фокусник, тряся головой. Миниатюрной фомкой он расшатал гвозди по краю крышки гроба и поднял ее, заскрипев петлями из оцинкованной жести. Постоял, глядя на жалкий ком невинной безжизненной глины. – И он голый.
– Он очень большой.
– Мы не пропихнем его в окно. А если пропихнем, не сможем одеть.