Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мой загадочный двойник - Джон Харвуд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Что же мне делать? Если звездный свет не померкнет, а я заставлю-таки свои ноги шевелиться и преодолею оставшуюся часть подъема, то смогу добраться до Нитона минут за двадцать, и тетушка будет спасена в течение часа. Коли я останусь с ней, она продержится дольше, но все равно недотянет до утра (которое явно наступит еще не скоро), даже если наши жизни не унесет третий оползень.

Я очень осторожно отстранилась от нее, взяла обеими онемелыми руками свою безжизненную ногу и разминала, растирала икру, пока мышцы не скрутила болезненная судорога. Потом я проделала то же самое с другой ногой и медленно, с огромным трудом встала, цепляясь за ветки утесника.

Низко в небе сквозь облака просочился тусклый свет луны — она висела совсем еще низко над вспененным, бурлящим морем, а значит, времени было немного за полночь. Ярдах в пятидесяти ниже по склону, где я ожидала увидеть силуэт нашего коттеджа, тянулась неровная граница обрыва, словно вырезанная ножом на белесом фоне пенных валов.

Похолодев от ужаса, я круто повернулась, собираясь броситься вверх по тропе. Острая боль пронзила лодыжку: нога увязла в грязи, сообразила я. Пока я вытаскивала ногу, луна скрылась за облаками, и вокруг опять воцарился кромешный мрак.

Нет, не кромешный. Высоко надо мной вдруг вспыхнула звезда, ярко-желтая звезда. Нет, не звезда, а фонарь — он спускался к нам, раскачиваясь, и чьи-то голоса выкликали наши имена.

Я отделалась лишь жестоким насморком и продолжительным ознобом, но тетушка слегла с лихорадкой. Несколько дней она провела в бреду, между жизнью и смертью, а ко времени, когда жар спал, легкие у нее сильно ослабли. Нас разместили в доме священника, в смежных комнатах, и за нами ухаживали Эми и миссис Бриггс, присоединившиеся к нам с любезного разрешения мистера Аллардайса.

Если бы коттедж уцелел, думаю, тетя Вайда оправилась бы. Из ее невнятного бормотания той ночью на тропе я почему-то заключила, что она знает о постигшей наш дом участи. Но первое, что она спросила у меня, придя в сознание, было: «Когда мы вернемся домой?» Сказать правду у меня не хватило духу, и я ответила: «Не сейчас, тетенька. Сначала тебе надо окрепнуть».

Позже утром я отправилась на мыс и долго стояла в бледных лучах солнца на самом верху тропы, глядя вниз. Вокруг места, где сидели мы с тетушкой, все еще ясно виднелись перепутанные отпечатки ног, оставленные нашими спасителями. Пятьюдесятью ярдами ниже тропа обрывалась на новом крае утеса. Самой осыпи видно не было; от нашего дома и сада не осталось и следа — лишь пустой воздух да мерно набегающие на берег волны далеко внизу. Все наше имущество: одежда, книги, мебель, матушкина шкатулка для драгоценностей, сундук с матушкиными вещами — абсолютно все, кроме броши и бювара, было погребено под сотнями тонн земли и камней. Я мучительно гадала, долго ли мне удастся скрывать от тетушки правду, но в мое отсутствие кто-то, должно быть, проговорился, ибо, когда несколькими часами позже я вернулась, она взяла мою руку и прошептала: «Все в порядке, дорогая. Я знаю».

С того дня она перестала бороться за жизнь. Прежняя тетя Вайда, едва почувствовав силы, немедленно встала бы с постели и оделась, досадливо отмахнувшись от возражений и заявив, что нет лекарства лучше прогулки на свежем воздухе. Теперь же она довольствовалась тем, что полулежала в кровати, обложенная подушками, и безучастно наблюдала за последними осенними листьями, кружащими в воздухе. Наши окна выходили на другую сторону от моря, но тетушка никогда не интересовалась, как оно там поживает, и никогда не спрашивала, как сейчас выглядит место, где раньше стоял наш коттедж.

Еще она перестала чураться прикосновений: больше не отдергивала руку и не каменела, когда я ее обнимала, а спокойно принимала объятие. Даже мистер Аллардайс, дряхлый и немощный старик, частенько держал тетушку за руку, когда сидел с ней. Мы делали вид, будто она идет на поправку, но с течением дней дыхание ее становилось все более затрудненным, а когда она спала, я постоянно слышала тихие булькающие хрипы. Жидкость в легких, сказал доктор; ничего нельзя поделать, кроме как держать больную в тепле и уповать на лучшее.

Как-то зимой тете Вайде вдруг немного полегчало. Она проспала бóльшую часть дня, а по пробуждении попросила травяного отвара и потребовала усадить ее прямо, подложив под спину подушки. Тетушкина рука, лежащая в моей, была ледяной — как всегда в последнее время, сколь бы старательно мы ни отапливали комнату.

— Тебе следует поехать к твоему дяде, — промолвила она.

— Но ты же всегда говорила, что терпеть не можешь Лондон, тетенька.

— Я имею в виду — после моей смерти.

— Ты выздоровеешь, — твердо возразила я. — А потом мы найдем другой коттедж — на сей раз подальше от обрыва — и заживем, как прежде.

— Нет, голубушка, не выздоровею. Ну-ну, не надо слез! Я прожила хорошую жизнь и рада, что последние годы мне посчастливилось провести с тобой.

— Пожалуйста, тетенька, не говори так…

— Выслушай внимательно, это важно, — резко перебила она, на миг становясь собой прежней. — У меня было все записано, но теперь бумаги покоятся под завалом.

Я вытерла глаза и постаралась успокоиться.

— Я оставила кое-какие средства слугам, разумеется. Ты будешь получать около ста фунтов в год. Извини, что не больше, но с моей смертью доход сократится вдвое, поскольку я никогда не состояла в браке. Еще есть доверительный капитал фунтов в двести, оставленный твоей матерью. К тебе должен был перейти коттедж со всем имуществом… впрочем, теперь это не важно. Если поселишься у Джозайи, сможешь откладывать понемногу. Может, найдешь какую-нибудь работу… мы с тобой часто об этом говорили… в Лондоне больше возможностей. Имя нашего поверенного — Везерелл. Чарльз Везерелл, Джордж-стрит, Плимут. Напиши ему после моей смерти. Я назначила твоим опекуном Джозайю… тебе полагается опекун… наказала брату не ограничивать твою свободу. Так… теперь насчет брака. Мое отношение к этому делу тебе известно, но ты девушка красивая, а я никогда не отличалась привлекательностью. У тебя будут поклонники с серьезными намерениями. Если дашь кому-нибудь согласие на брак, сразу напиши мистеру Везереллу… сообщи, за кого выходишь замуж. Он объяснит… какие бумаги нужно составить.

Тяжело дыша, тетушка бессильно откинулась на подушки и закрыла глаза. Я не решилась беспокоить ее расспросами, а три дня спустя она умерла.

Я прибыла на Гришем-Ярд в знаменитом лондонском тумане, который стоял еще добрых три недели. Я привыкла к тонким легким туманам, плававшим вокруг нашего дома на утесе, и предполагала, что в Лондоне такие же, только плотнее. Но этот туман был совсем другой: ядовитый, насыщенный сажей, маслянисто-желтый днем и угольно-черный ночью, он обжигал горло и забивал легкие. Дядя весело сообщил, что это еще ничего по сравнению с позапрошлогодним туманом, висевшим над городом с ноября по март. Но даже когда через три недели туман рассеялся, улицы по-прежнему денно и нощно окутывала пелена дыма, а не дыма — так проливного дождя. Каждое утро я просыпалась с ощущением, будто надышалась угольной пылью, и меня постоянно мучили простуды.

Настроение мое, оставлявшее желать лучшего в момент прибытия, становилось все подавленнее с течением томительных недель. Дядю интересовала только книготорговля, а поскольку занимался он исключительно малоизвестными теологическими трудами, у нас с ним было мало общих тем для разговора. На любой мой вопрос о нашей семье он неизменно отвечал: «Видишь ли, Джорджина, дело было так давно, что я уже ничего не помню», — и в конце концов я прекратила расспросы. То, что я в детстве принимала за благодушное внимание, оказалось благодушным безразличием, полным отсутствием всякого интереса ко всему, что лежало за пределами книжной лавки.

Начав выходить на прогулки ближе к весне, я обнаружила, что все звуки вокруг громче и все запахи мерзче, чем я могла себе представить. В нос постоянно шибало смрадом навоза и канализационных стоков, гнилого мяса и тухлой рыбы; уши закладывало от грохота экипажей и воплей уличных торговцев. Однако крайняя острота подобных чувственных раздражителей позволяла хотя бы ненадолго забыть о тягостной атмосфере дядиного дома. Блуждая по улицам Блумсбери, я не переставала дивиться тому, сколь быстро порой здесь меняется окружение: от роскошных особняков на Белфорд-сквер до захудалых доходных домов всего лишь сотней шагов дальше. Когда я впервые увидела мертвецки пьяного мужчину в канаве, на которого прохожие обращали не больше внимания, чем на мешок угля — даже меньше, поскольку мешок угля тотчас бы прибрали к рукам, — я долго размышляла, не велит ли мне христианский долг помочь бедняге. Но уже скоро я научилась избегать взглядов встречных прохожих, ускорять шаг на сомнительных улицах, а иные из них вообще обходить стороной.

Гришем-Ярд, крохотная, мощенная булыжником площадь, выходила на Дьюк-стрит, неподалеку от Британского музея. Скромная вывеска над подворотней гласила: «Джозайя Редфорд. Покупка и продажа антикварных книг». Размещались на Гришем-Ярд и другие лавки, в том числе канцелярская, мебельная, одежная и галантерейная. Вы проходили через подворотню, похожую на короткий каменный тоннель с закопченными стенами, над которым с обеих сторон нависали верхние этажи домов, поворачивали налево и оказывались перед дверью книжной лавки, где мой дядя сидел в переднем помещении за обшарпанным бюро, когда не возился с товаром в задних комнатах.

Несмотря на сильную близорукость, он всегда точно знал, где какая книга у него лежит, и без колебаний называл цену, даже если та не значилась на форзаце. Покупателями были преимущественно степенные господа дядиного возраста — научные сотрудники Британского музея. Весь первый этаж, представлявший собой лабиринт разноуровневых комнатушек, был битком забит книгами; вдоль стен везде, где только можно, стояли стеллажи от пола до потолка. Комнаты, частью безоконные, освещались газовыми лампами и обогревались двумя печами, расположенными в переднем и заднем помещениях. Дядя смертельно боялся пожара и не разрешал пользоваться открытым пламенем нигде в доме. Еще он смертельно боялся тратить деньги на что-либо, помимо книг. Я давала на свое содержание пятнадцать шиллингов в неделю (хотя оно обходилось в значительно меньшую сумму) и приняла на себя обязанности помощника по лавке, заменив мальчишку, который упаковывал посылки по утрам, но дядя по-прежнему бледнел, расставаясь даже с мелочью.

Рядом со входом в лавку, за железной оградкой, находились ступени, спускавшиеся в кухню и судомойню, а чуть дальше — крыльцо с дверью, открывавшейся в крохотную прихожую с прямой лестницей на второй этаж, к дядиным комнатам с окнами на Дьюк-стрит. Здесь же размещалась столовая зала, оборудованная кухонным подъемником; узкая черная лестница вела из нее вниз, на половину прислуги. Экономка миссис Эддоуз, сухопарая пожилая дама с серо-седыми волосами, всегда держалась очень высокомерно — с таким видом, словно делает моему дяде великое одолжение, оставаясь здесь, хотя служила у него уже лет десять, если не больше. Она готовила всего семь блюд, по одному на каждый день недели, что полностью устраивало дядю Джозайю. Остальная прислуга состояла из приходящей прачки и служанки Коры, которую я почти не видела. Кора, насколько я поняла, была последней в длинной череде сменявших друг друга служанок, но мой подслеповатый дядя, похоже, не замечал между ними разницы. Он не любил, чтобы ему за столом прислуживали, поэтому все блюда доставлялись в столовую на кухонном подъемнике. Я предпочитала самолично убирать со стола и отсылать грязную посуду в судомойню, что наверняка Кору только радовало.

На третьем этаже располагалась спальня с ванной комнатой, а на четвертом — еще две спальни. Одну из них, с окнами на запад, я сделала своей гостиной: оттуда открывался чудесный вид на крыши, а в ясную погоду между домами вдали проблескивала река. Комната была крохотная, не больше двадцати квадратных футов, с миниатюрным камином. Все ее убранство состояло из персидского ковра, выцветшего настолько, что уже и узора почти не видно; потрепанного старого кресла, которое я сама обтянула бархатом; круглого столика да двух стульев. Я собственноручно оклеила стены новыми обоями с зелеными лиственными узорами, красиво блестевшими в солнечные дни, а у окна поставила диванчик. Там я провела почти всю бесконечно долгую зиму, беспорядочно читая романы и мечтая о друге. Но где мне было искать друга? Когда потеплело, я взяла в обычай посещать Британский музей и различные картинные галереи; иногда я робко улыбалась женщинам, останавливавшимся рядом со мной, но почти все они были со спутниками или спутницами и в лучшем случае отвечали мне слабой улыбкой, прежде чем отойти прочь.

Нитон представал в моих грезах потерянным раем, и я часто подумывала о возвращении туда, только боялась, что и там буду точно так же томиться одиночеством, тоскуя о прежней жизни. Весной Эми написала мне, что она вышла замуж за своего возлюбленного и перебралась с ним в Портсмут, а миссис Бриггс удалилась на покой и поселилась у своей сестры в Филикстоу. Известие же о смерти мистера Аллардайса (даже в Нитоне зима выдалась на редкость суровая) окончательно решило дело.

Какое бы уныние ни нагоняла на меня дядина лавка, я вознамерилась приносить хоть мало-мальскую пользу, чем сидеть хандрить наверху. Дядя вел свои торговые дела преимущественно через почту, но он не любил закрывать лавку, когда уходил на распродажи или на встречи с другими книготорговцами, поэтому я вызвалась присматривать за ней во время его отлучек. Когда я поняла, какую ошибку совершила, было уже слишком поздно: дядя Джозайя отсутствовал с двух до пяти пополудни каждый божий день, и я теперь сидела хандрила не наверху, а внизу. Если бы в лавку вообще никто не заглядывал, я бы, наверное, взбунтовалась, но немногие покупатели, там появлявшиеся (в основном пожилые священники), приносили доход хоть и небольшой, но для дяди вполне достаточный, чтобы утверждать, что нам без него ну никак не обойтись.

Стоя у зарешеченного окна, за которым по-прежнему лил дождь, я отчаянно старалась вызвать в памяти еще что-нибудь, помимо тоскливых осенних дней, проведенных в дядиной лавке. Я помнила, и довольно ясно, как непрестанно думала, что еще одной зимы на Гришем-Ярд мне не вынести и что, когда мистер Везерелл наконец уладит все формальности с тетушкиным наследством (а дело почему-то затягивалось), я смогу снять со счета двести фунтов, оставленных мне матушкой, и отправиться в путешествие за границу — в Рим или Неаполь, там, по крайней мере, тепло…

Дрожа от холода, я вернулась в постель и попыталась решить, стоит ли мне дожидаться доктора Стрейкера. Мои размышления прервало появление Беллы, сообщившей с многозначительной улыбкой, что, хотя сейчас еще только половина девятого, «мистер Мардант» будет рад, если я позавтракаю с ним в гостиной.

Когда я вошла, молодой человек расхаживал взад-вперед по комнате. Он казался еще более бледным, чем накануне, и под глазами у него лежали темные тени. Однако при виде меня он просветлел лицом, отчего дыхание мое участилось.

— Мисс Феррарс, вы выглядите гораздо лучше!

— Благодарю вас, мистер Мордаунт. Я прекрасно спала сегодня. А вы?

— Боюсь, так себе. Я вообще… сплю неважно. Впрочем, не имеет значения.

Последовало короткое молчание, пока мы усаживались у камина.

— Скажите, мисс Феррарс, вы приняли решение? Насчет возвращения в Лондон, я имею в виду.

— Я подумала… пожалуй, я уеду сегодня вечерним поездом.

У Фредерика вытянулось лицо, а я тотчас осознала, что не уверена, так ли уж мне хочется уехать сегодня.

— Боюсь, в воскресенье нет вечернего поезда. Только утренний одиннадцатичасовой, а значит, вам придется выехать сразу после завтрака. Да еще погода такая скверная… Почему бы вам все-таки не дождаться доктора Стрейкера?

По окну барабанил дождь. Я представила, как уныло и безрадостно выглядит Гришем-Ярд в такой ненастный день, — а ведь впереди еще много-много туманных зимних дней… Конечно, я могу уехать завтра с утра пораньше, но покидать клинику всего за пару часов до возвращения доктора Стрейкера совсем уж неприлично.

— Я бы с радостью дождалась доктора Стрейкера, — сказала я, — если бы вы не отказали мне в любезности отправить еще одну телеграмму моему дяде — просто чтобы удостовериться… что он знает, где я.

— Мне очень жаль, мисс Феррарс, но это невозможно: телеграфная контора по воскресеньям не работает. Конечно, я могу телеграфировать завтра утром, но мы вряд ли успеем получить ответ до приезда доктора Стрейкера.

— В таком случае я…

Внутренний голос побуждал сказать «уеду завтра первым поездом», но ведь Фредерик дал мне слово, я находилась здесь на положении гостьи, и Белла была приставлена ко мне в качестве личной служанки, а не надсмотрщицы — они обидятся на меня, и с полным на то основанием. Но все равно при одной мысли о встрече с доктором Стрейкером у меня мучительно холодело под ложечкой.

— Я останусь до завтра, — наконец произнесла я. — Как вы верно заметили, погода слишком ненастная для путешествия.

Руки Фредерика, крепко сцепленные на коленях, расслабленно разжались, и лицо его вновь просветлело.

— Такой же дождь лил целую неделю, когда мы лишились нашего дома, — добавила я, совсем забыв, что про роковой оползень я ни разу прежде не упоминала.

Он взглянул на меня с вполне естественным изумлением и настойчиво попросил продолжать. Никто, кроме моей матушки, никогда не слушал меня так внимательно и так долго. Фредерик почти ничего не говорил, лишь изредка бормотал сочувственные или утешительные слова, но его внимание ни на миг не ослабевало. Когда я описывала все пережитое мною на тропе той страшной ночью, он невольно содрогнулся. К собственному своему удивлению, я говорила все свободнее, все откровеннее и под конец поведала даже о том, о чем положила молчать: как я несчастна на Гришем-Ярд и как меня страшит перспектива провести там еще одну зиму.

С минуту мы сидели в молчании, задумчиво уставившись на тарелки с остатками завтрака, который я уже и не помнила, как ела.

— Я вот думаю, — осторожно начал Фредерик, — не объясняется ли ваше появление здесь подавленным настроением, владевшим вами в Лондоне. По вашим словам, все последние дни, которые вы помните, вас не покидала мысль уехать на зиму за границу. Давайте предположим, что вы действительно отправились в продолжительное путешествие — когда и куда именно, нам неизвестно, но вы сказали своему дяде не ждать вас, допустим, до нового года. А потом… это всего лишь гипотеза, учтите… потом вы пережили несчастный случай или тяжелое потрясение и потеряли память, причем полностью… поэтому и обзавелись новыми вещами, но после всех трат какие-то деньги у вас все-таки остались. Скорее всего, вы приобрели себе все необходимое в Плимуте, перед тем как отправиться сюда. Почему вы решили назваться Люси Эштон, мы не знаем, — возможно, в глубине сознания вы понимали, что ваш рассудок сильно расстроен. Именно в Плимуте, думается мне, вы проконсультировались у врача, который и порекомендовал вам обратиться в нашу клинику. Благодаря своей отваге и решимости, столь ярко проявившимся той страшной ночью на утесе, вы сумели добраться досюда, но потом крайнее нервное напряжение разрешилось тяжелым припадком, приведшим к частичному восстановлению вашей памяти. Как я уже говорил вчера, если пережитое вами потрясение было… гм… чрезвычайно сильным — тогда понятно, почему у вас до сих пор остается провал в памяти. Если моя догадка верна, объяснение получает также и телеграмма, присланная вашим дядей, который, по вашим словам, всецело поглощен своими торговыми делами, а во всех прочих отношениях невнимателен и даже небрежен. Знать не зная о приключившемся с вами несчастном случае и его последствиях, он наверняка имел в виду: «Ваша пациентка не может быть Джорджиной Феррарс, потому что Джорджина Феррарс в настоящее время путешествует за границей». Однако, стараясь сэкономить на количестве слов, как обычно бывает при составлении телеграмм, ваш дядя написал: «Джорджина Феррарс здесь» — что имело прискорбные для вас последствия. Повторяю, это всего лишь гипотеза, но она, по крайней мере, правдоподобна, вы не находите?

— Даже более чем правдоподобна! — Я облегченно вздохнула. — Уверена, вы совершенно правы. Мне и самой приходило в голову, что я поехала в Плимут потому, что он находится неподалеку от Неттлфорда. Если я и впрямь полностью потеряла память, безотчетный инстинкт мог повлечь меня в края, где я родилась. Огромное вам спасибо, Фре… мистер Мордаунт, у меня будто камень с души свалился.

Наши глаза встретились; внезапно я осознала, что его рука, лежащая на подлокотнике кресла, находится всего лишь в футе от моей. Я потупила взгляд, но рука Фредерика оставалась в моем поле видимости. У меня пресеклось дыхание, кровь кинулась в лицо. Его пальцы медленно поползли по обивке, словно стремясь дотянуться до моих.

В следующий миг в коридоре раздались шаги, и Фредерик торопливо отдернул руку с подлокотника, а я сцепила руки на коленях и неподвижно уставилась на них, изо всех сил стараясь прогнать краску с лица. Пока Белла убирала со стола тарелки, театрально отводя глаза в сторону, я сидела, несомненно, с таким виноватым видом, будто она застала нас в объятиях друг друга. Фредерик сделал какое-то банальное замечание насчет погоды, и я ответила в таком же духе, обращаясь к камину. Прошла, казалось, целая вечность, прежде чем Белла удалилась и я осмелилась бросить взгляд в сторону Фредерика, который в тот же самый миг украдкой взглянул на меня, тоже красный до ушей от смущения. Молодой человек неловко поерзал в кресле, точно готовясь извиниться и откланяться.

— Мистер Мордаунт… — начала я, лихорадочно придумывая тему для разговора. — На самом деле я ведь плохо представляю, что такое психиатрическая клиника… как вы лечите своих пациентов, то есть.

Еще не успев договорить, я вспомнила, что здесь содержался и умер отец Фредерика, но, с другой стороны, он же сам пожелал помогать доктору Стрейкеру.

— Видите ли, мисс Феррарс, мы наших пациентов не лечим в общепринятом смысле слова. Мы можем единственно создать наиболее благоприятные условия для выздоровления. Доктор Стрейкер пришел к мнению, что душевные недуги, наблюдаемые у наших добровольных пациентов, — меланхолия, нервное истощение, апатия, болезненная тревожность и прочие подобные — практически не поддаются традиционному лечению. Он говорит, мол, лечить меланхолию ртутью или водой все равно что стрелять по мишени с завязанными глазами: если палить долго подряд, рано или поздно в цель попадешь, но лишь случайно. А вот свежий воздух, заботливый уход, питательная пища, моцион и различные занятия по душе — а прежде всего отдых от забот повседневной жизни — безусловно, способствуют выздоровлению… Мы практикуем здесь своего рода моральную терапию: побуждаем каждого пациента взять на себя ответственность за собственное исцеление. В моем случае, к примеру, когда я чувствую приближение приступа меланхолии, я всегда знаю наверное, что не в моих и не в чьих силах предотвратить его. Я могу выпить бокал вина, чтобы на душе немного полегчало, но потом у меня возникает искушение выпить второй бокал и третий. Я могу одурманить себя опиатами, но тогда я вообще ни на что не гожусь. Единственное мое желание — пока у меня еще остаются хоть какие-то желания — это лежать круглые сутки в постели, с головой накрывшись одеялом, и я очень часто так делал, пускай и понимал, что от этого становится только хуже.

Пока он говорил, мы оба овладели собой, и я решилась спросить, сродни ли меланхолия глубокому горю, или же это нечто совсем другое.

— Она отличается от горя, поскольку горе — живая эмоция: чтобы горевать, надо любить. Меланхолия же — это одновременно самая жестокая боль из всех мыслимых — страшнее любой физической боли, какую мне доводилось когда-либо испытывать, — и полное отсутствие всякого чувства. Она подобна тяжелому, душному покрову темноты — темноты и страха, ибо вы объяты ужасом, всепоглощающим ужасом, который намертво прилипает на манер моллюска к каждой вашей мысли. В разгар приступа я каждое утро просыпаюсь с таким чувством, будто совершил тяжкое преступление и приговорен к повешению. Ты испытываешь неодолимый соблазн искать забытья, а на худой конец, мысль о смертном забытье всегда с тобой… Но даже в самом подавленном состоянии я всегда точно знаю — и здесь мне очень повезло, — что темнота эта неминуемо рассеется, что душевные муки поутихнут, если только я найду в себе силы вылезти из постели и заняться своими текущими обязанностями. В этом, если хотите, и заключается суть моральной терапии. Доктор Стрейкер всякий раз напоминает, что мне станет легче, если я поднимусь с постели, но сделать это должен я сам, по собственной воле. Он мог бы вытащить меня из кровати силком, как и поступают менее просвещенные врачи в других клиниках, но это не принесло бы мне ни малейшей пользы.

— Но как вы можете говорить, что вам очень повезло, когда вы терпите такие муки? — взволнованно спросила я.

— Я говорю так, поскольку бóльшую часть времени я от них свободен, а ведь многие наши пациенты вечно пребывают во тьме. И поскольку мой отец и дед страдали гораздо тяжелейшими душевными недугами. Бог миловал меня от буйного помешательства — пока, по крайней мере.

Последние слова Фредерик сопроводил одним из своих порывистых жестов, а потом внезапно переменился в лице, смертельно побледнел и отвел взгляд в сторону.

— Прошу прощения, — поспешно сказала я. — Я не хотела вызвать у вас тягостные воспоминания. — И тотчас же мне пришло в голову, что иных воспоминаний у него практически нет.

— Дело не в этом, — ответил он. — Просто… Но вы спрашивали меня про методы лечения. Некоторые психические расстройства и вправду поддаются лечению — например, различные фобии. Доктор Стрейкер добился замечательных успехов, применяя метод так называемой драматической терапии, который заключается в том, чтобы постепенно приучать пациента спокойно относиться к объектам, вызывающим у него наибольший страх. У нас был пациент, испытывавший смертельный страх перед змеями. Доктор Стрейкер начал с того, что завел его в комнату, где далеко от двери стоял стеклянный ящик с чучелом кобры. Каждый следующий раз, поддаваясь мягким уговорам, этот человек подступал к ящику все ближе и наконец нашел в себе силы подойти вплотную. Тогда доктор Стрейкер запустил руку в ящик и схватил кобру, после чего побудил пациента сделать то же самое.

На следующем этапе лечения доктор Стрейкер заменил чучело живой змеей, с вырванными зубами, и повторил всю последовательность действий — на сей раз это заняло гораздо больше времени, но в конечном счете пациент не только брал в руки кобру без малейшего страха, а еще и признавал, что рептилия по-своему красива.

Он… доктор Стрейкер добился равно хороших результатов при лечении ряда других фобий, а потому задался естественным вопросом, окажется ли данный метод столь же эффективен в более тяжелых случаях. Пару лет назад к нам поступил пациент, твердо убежденный, что он слышит голос Бога, приказывающий ему убить мистера Гладстона. Помню, доктор Стрейкер говорил, что многие совершенно нормальные люди испытывают подобное желание без всякого божественного повеления. Человека этого арестовали, когда он и вправду направлялся к зданию парламента с пистолетом в кармане, но, поскольку он происходил из богатой и знатной семьи, его поместили не в Бедлам, а в нашу клинику. Доктор Стрейкер хотел проверить, возможно ли излечить мономанию, позволив больному осуществить навязчивую идею в контролируемых условиях — на манер того, как выпускают жидкость из мозга или вскрывают нарыв, — и этот пациент, некий Исайя Гэдд, как нельзя лучше подходил для эксперимента.

Для начала доктор Стрейкер велел служителям в присутствии Гэдда завести разговор о скором визите мистера Гладстона в Треганнон-хаус. Содержался Гэдд в закрытом отделении клиники, но не в строгой изоляции. Пока речь не заходила о премьер-министре, он производил впечатление спокойного и рассудительного человека: сидел читал Библию, без возражений выполнял все медицинские предписания, с другими пациентами держался вежливо и, казалось, прекрасно понимал, почему помещен в лечебницу. Как и следовало ожидать, известие о предстоящем визите Гладстона привело Гэдда в чрезвычайное волнение.

А у нас как раз работал один пожилой служитель, поразительно похожий на премьер-министра. Уверен, он всячески старался подчеркнуть свое сходство с ним. По словам доктора Стрейкера, если бы мы не нашли двойника среди персонала, пришлось бы нанять актера. Ранним утром в день мнимого визита Гэдду сообщили, что его переводят в другое крыло, где он будет сидеть под замком до отъезда мистера Гладстона.

Пациента отвели в старое крыло здания и поместили в камеру в полутемном коридоре, словно сошедшую с гравюры Хогарта: голый каменный пол, железная дверь и вертикальные прутья решетки, достаточно редкие, чтобы просунуть между ними руку. Мы с доктором Стрейкером расположились в помещении напротив, оставив дверь открытой и направив свет фонаря таким образом, чтобы мы Гэдда видели, а он нас — нет.

Около часа пациент оставался в одиночестве; с каждой минутой он волновался все сильнее и метался взад-вперед по камере, точно дикий зверь. Потом по коридору пробежали два служителя, громко крича, что сейчас здесь проследует мистер Гладстон и надо бы на всякий случай поставить охрану.

К этому моменту Гэдд, судорожно стискивавший прутья решетки и прижимавшийся к ним лицом, уже находился в состоянии неуправляемого возбуждения. Вскоре вошел мужчина в форменой одежде, с пистолетом за поясом и встал прямо у клетки, каковой в сущности и являлась камера Гэдда.

При виде пистолета Гэдд неподвижно застыл, и на лице у него отразилась лихорадочная работа мысли. Потом он очень медленно опустил руки и бочком подобрался поближе к охраннику, который стоял по стойке «смирно», глядя прямо перед собой. Послышался топот, мимо прошагали еще два охранника, а в следующую минуту появился Гладстон. Сердце мое бешено колотилось; в той наэлектризованной атмосфере любой поклялся бы, что видит перед собой настоящего премьер-министра.

Все прошло как по маслу. У камеры Гладстон остановился; Гэдд молниеносно просунул руку сквозь решетку, вырвал пистолет у охранника из-за пояса и выстрелил премьер-министру прямо в сердце. Хоть я и знал, что здесь просто разыгрывается спектакль, я невольно вскрикнул от ужаса, когда Гладстон схватился за грудь и между пальцами у него потекла красная жидкость, похожая на кровь. Потом он повалился на пол и испустил в высшей степени убедительный предсмертный хрип. А Гэдд бросил пистолет к ногам охранника и возопил: «Господи, позволь же теперь Твоему слуге почить с миром согласно Слову Твоему!»

Доктор Стрейкер надеялся, что при виде своего кровавого деяния Гэдд впадет в безмерный ужас и исцелится от психического расстройства через страшное потрясение, когда осознает, что из-за своего болезненного заблуждения сделался убийцей. Он намеревался оставить пациента терзаться раскаянием (под скрытым наблюдением, дабы не допустить попытки самоубийства), а по прошествии некоторого времени сообщить ему, что Гладстон выжил. В случае удачи это вызвало бы у Гэдда равную по силе реакцию облегчения — «я не убийца!», — а потом, если бы у него не возникло признаков рецидива, мы бы устроили для проверки еще один визит «Гладстона». В конце концов Гэдду сказали бы, что вся сцена была разыграна для его же пользы, и при благоприятном течении событий его вскоре выпустили бы из лечебницы как выздоровевшего.

Однако, когда вечером того же дня доктор Стрейкер пришел к нему в камеру и обвинил в том, что он убил премьер-министра и запятнал репутацию клиники, Гэдд ответил, что глубоко сочувствует родным и близким мистера Гладстона и очень сожалеет о причиненных неприятностях, но он всего лишь выполнял волю Божию и отправится на виселицу с чистой совестью, уповая на награду в Царстве Небесном. Доктор Стрейкер оставил пациента томиться в одиночестве, но и через несколько дней не обнаружил в нем никаких перемен. Когда Гэдду сообщили, что Гладстон выжил после ранения, он спокойно промолвил: «Значит, я не выполнил свою задачу; придется ждать другого случая». Исайя Гэдд по-прежнему находится у нас, в закрытом отделении, и проводит много времени за рисованием. Его акварели — в основном натюрморты с цветами — весьма хороши. Думаю, если Гладстон умрет раньше его, Гэдда таки выпустят на волю.

— Наверное, доктор Стрейкер был очень разочарован, — заметила я.

— О нет, нисколько. Он написал подробный отчет об эксперименте в научный журнал. Он часто повторяет, что отрицательные результаты порой столь же полезны, как положительные.

— Он пробовал еще раз провести подобный эксперимент?

— Не знаю. Доктор Стрейкер не всегда рассказывает мне, над чем работает. В старой часовне у него оборудована лаборатория, которую он называет храмом науки, и входить туда никому больше не дозволяется. Интересы доктора необычайно разнообразны: он занимался решительно всем, от прививки фруктовых деревьев — чтобы не только улучшить качество плодов, но еще и проверить, сколько различных привоев может прижиться на одном дереве, — до математики азартных игр. В настоящее время он изучает электричество, хотя я понятия не имею, с какой целью. Пару лет назад доктор Стрейкер ездил в Крэгсайд — поместье лорда Армстронга в Нортумберленде, — чтобы посмотреть гидравлическую динамо-машину, и сразу по возвращении заказал такую же для нас. Она приводится в действие потоком реки, вытекающей из озера Сиблибек, и доктор говорит, что когда-нибудь все наше поместье будет освещаться электричеством… Но несмотря на такую свою занятость вкупе с многочисленными обязанностями главного врача крупной клиники, он все равно находит время для отдельных пациентов — вроде мужчины, смертельно боявшегося змей, — и берется даже за безнадежные случаи. Только в прошлом году у нас был один пациент… Но я, кажется, слишком разболтался.

— А семья доктора Стрейкера тоже живет здесь? — спросила я.

— У него нет семьи, мисс Феррарс. Он холостяк, как мой дядя, и всецело посвящает себя работе.

При упоминании дяди по лицу Фредерика пробежала тень. За окном по-прежнему лил дождь. Он встал с кресла, подбросил углей в огонь, а потом с подчеркнутым беспокойством взглянул на свои карманные часы:

— Мне очень жаль, мисс Феррарс, но меня ждут неотложные дела. Согласитесь ли вы отобедать со мной через час или около того?

— С превеликим удовольствием.

— Тогда я постараюсь освободиться поскорее. — Фредерик улыбнулся, но в глазах его читалось смятение, и я испугалась, уж не по моей ли вине он расстроился.

Однако молодой человек выглядел совершенно спокойным, когда вернулся часом позже.

— Я уже достаточно много рассказал о себе, — решительно произнес он, — и теперь хотел бы побольше узнать о вас и вашем детстве в Нитоне.

Мое детство в сравнении с детством Фредерика казалось самым что ни на есть заурядным, но мне подумалось, что наша тихая домашняя жизнь для него сродни райскому видению. Я рассказала про зеркало и свою одержимость Розиной, побудившую меня к опасной вылазке на обрыв и впоследствии невесть каким образом приведшую к вере, а также про ожесточенные споры тети Вайды с мистером Аллардайсом. Тетушка объявляла себя агностиком, но мне всегда казалось, что они со старым священником, в сущности, держатся одних взглядов. Мистер Аллардайс говорил, что веру не постичь рассудком, но, покуда ты поступаешь так, как если бы ты поистине веровал в Бога, все будет хорошо. Оба они глубоко презирали спиритизм; когда я однажды выразила интерес к нему, тетушка с самым серьезным видом предложила мне снестись с духами посредством зеркала и планшетки с буквами, и полученное в результате сообщение гласило: «Спиритизм — чушь собачья».

При этих моих словах Фредерик рассмеялся, хотя на лице его лежала тень печали.

— С точки зрения здравого смысла я, безусловно, согласен с вашей тетушкой. Но здесь очень легко поверить, что мертвые по-прежнему живут среди нас. Все эти века неистовых эмоций, пропитавших мебель, портьеры, деревянные балки, даже камни… В этом старом доме всегда холодно и сыро, даже летом; стены такие толстые, а окна такие маленькие… и странные потоки ледяного воздуха… идешь себе по коридору — и вдруг словно ныряешь в холодную реку…

— А вы когда-нибудь видели призрака?

— Видеть не видел, но, мне кажется, — слышал.

Началось все в прошлом апреле, тихим солнечным днем. Фредерик, недавно оправившийся от приступа меланхолии, решил прогуляться без всякой цели, и ноги сами принесли его к давно заброшенной полуразрушенной конюшне, со всех сторон заросшей бурьяном, которая располагалась ярдах в тридцати-сорока от старого дома, теперь окруженного лесом. Он праздно разглядывал древнюю кирпичную кладку, с наслаждением подставляя лицо непривычно теплому солнцу, когда вдруг услышал стук кирки по камню. Казалось, будто кто-то выбивает кирпич из кладки с некой исследовательской целью, и доносился звук изнутри. Фредерик заглянул в дверной проем, наискось перегороженный обвалившейся перемычкой, но никого там не обнаружил. Потом звук раздался снова, совершенно отчетливый, со звонким эхом — тук-тук, тук-тук, — только на сей раз доносился он снаружи, из-за угла конюшни слева от молодого человека. Однако, когда Фредерик приблизился к углу, стук опять прекратился. Он обошел ветхое строение кругом; высокая трава местами была примята — видимо, барсуками, — но человеческих следов он нигде не приметил и ни единой живой души не увидел. Фредерик подождал еще немного, но звук больше не повторился, и в конечном счете он решил, что производила его какая-нибудь ржавая железная штуковина вроде сломанной дверной петли, расширяясь от солнечного тепла.

Примерно через неделю, проходя мимо старой конюшни, он вновь услышал стук, звучавший чуть громче, чем в прошлый раз, и теперь доносившийся из-за другого угла. И опять все стихло за мгновение до того, как он повернул за угол; и опять вокруг не было видно ни души. Потом звук раздался снова, где-то позади развалин. Фредерику невесть почему вообразился человек в тюремной робе и ножных кандалах, с киркой в руках, и у него вдруг пересохло во рту от страха. Он с усилием заставил себя обойти вокруг руины, а потом удалился с сильно бьющимся сердцем.

В течение последующих недель он ежедневно возвращался туда, словно помимо своей воли. Иногда он стоял по нескольку минут кряду, не слыша ничего, кроме далекого мычания коров. У него сложилось впечатление, что всякий раз, когда он напряженно ждет знакомого стука металла по камню, ничего не происходит, но, едва его внимание отвлекается, загадочный звук тотчас раздается. И хотя изо дня в день характер стука менялся, Фредерику казалось, что в целом он становится громче и ритм учащается, впрочем о ритме как таковом говорить не приходилось, поскольку стучала кирка всегда беспорядочно. Таинственные звуки наводили ужас и одновременно завораживали, и молодой человек постепенно пришел к мысли, что у конюшни витает незримый призрак убийцы, закапывающего свою жертву.

Еще сильнее пугало ощущение, что этот стук возымел над ним некую власть: нарочно дразнит его, играет на любопытстве, подстрекает к чему-то. Фредерик рисовал в воображении, как он копает землю и лопата натыкается на расколотый череп, — но что будет, если и впрямь взяться за раскопки? Он привел к конюшне старого Третвея, старшего садовника, и довольно долго разговаривал с ним у дверного проема. Но Третвей знать не знал ни о каком давнем преступлении, и стук в тот раз не раздался, а когда Фредерик осторожно сказал, что недавно слышал здесь какой-то странный шум, старик с жалостью взглянул на него и похлопал себя по лбу, словно желая сказать: «Ну вот, очередной спятивший Мордаунт». На следующий день Фредерик повторил попытку, попросив одного из младших садовников осмотреть вместе с ним кирпичную кладку; но опять никаких звуков не послышалось, и он чувствовал, что и этот мужчина странно поглядывает на него. Однако, когда назавтра он пришел туда один, из конюшни тотчас же донесся яростный стук — резкий, зловещий и, несомненно, слишком быстрый для человеческих рук, орудующих киркой, — но у Фредерика не хватило духу зайти внутрь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад