На первой неделе великого поста тронулся Никита с обозом в Москву. По дорогам на пригорках бродили изголодавшиеся галки. Обоз двигался ходко. У Акинфки на сердце лежала радость: скоро увидит царя Петра Алексеевича. Проехали знакомую Никите деревеньку, где он купил Дуньку. На попаске крепостные мужики обступили обоз, допытывались: «Не надо ль тульскому купцу девок? Год ноне на девок урожайный, девки подоспели добрые, работные!» Никита задрал вверх бороду, весело оскалил крепкие зубы:
— Ишь ты, понравилось! Годи, народ, с Москвы повертаюсь, дела заварю — всех девок и парней поскупаю.
Деревеньки по дорогам лежали ободранные, серые, и народ встречался рваный да голодный. Год был неурожайный. Акинфке было двадцать три года, но хватка в нем хозяйская. Он прикидывал про себя: «Кому беда, а нам, может быть, в самый раз — в рудник скорей загонишь голодного человека». На ночевках приходилось смотреть в оба, как бы кладь не своровали. По дорожным корчмам да кабакам много татей[7] вертелось: только и ждали минуты, как бы дорожному человеку разор учинить.
Шли обозом в Москву неделю: въехали в престольную в полдень, по городу гудел колокольный звон, и над церквами кружили несметные стаи ворон и галок.
У заставы, подле рогатки, стояли досмотрщики и выглядывали бородатых. Никита прослышал, был царский указ: повелевалось всем подданным, кроме пашенных крестьян, монахов, попов да дьяконов, обязательно сбрить бороду. С бородатых досмотрщики взыскивали пошлину: с пеших по тринадцати алтын две деньги, а с конных и более.
Антуфьев с немалым сердечным сокрушением достал кожаную кису и отсчитал досмотрщикам алтыны за бороду.
— Эх, жалость-то какая! Времечко-то, без рубля и бороды не отрастишь, — пожаловался Никита фискалам.
Рябой досмотрщик с плутоватой рожей алтыны взял и выдал знак, а на том знаке написано было: «С бороды пошлина взята. Борода — лишняя тягота». Посмеялся он над Антуфьевым:
— Что приуныл! Аль того не ведаешь: плохое дерево растет в сук да в болону, а худой человек — в волос да в бороду… Обрей волосье — алтыны уберегешь!
Никита сумрачно сдвинул брови, сказал строго:
— Борода дороже головы.
Досмотрщик не унялся, захохотал:
— Ус в честь, а борода и у козла есть.
— Ты, мил человек, не очень-то, — строго пригрозил Антуфьев. — Я к самому царю Петру Ляксеичу зван на Москву, а с гостем можно бы и поласковей.
Досмотрщики махнули рукой:
— Езжай, езжай, путь-дорога тебе…
— То-то! — крикнул Никита и шевельнул вожжой; возок помчал, а все ж таки жаль алтынов — докука оттого легла на сердце.
Остановились туляки на постоялом дворе у заставы. Низенький проворный корчмарь с воровскими глазами, глядя на богатый обоз, залебезил. Возки убрали под навесы, Никита порасставил своих обозных сторожей, пригрозил корчмарю:
— На возах добро государево. Оберегай! Ежели что, царь Петра Ляксеич голову с плеч снимет!
Корчмарь косо поглядел на Никиту. Кузнец высок, черномаз, глаза острые.
«Ишь сатана, — подумал корчмарь, — силен, знать, проворен, таким только сейчас и жить».
— Прикажешь для утробы что подать? — заюлил он.
— У нас все свое, — степенно ответил кузнец. — Человек раньше богу должен воздать, а потом утробу насытить.
Антуфьевы обрядились в новые азямы, переобулись в козловые сапоги с подковами. Акинфка лихо заломил баранью шапку. Поторопились в город. У Симона на Мокром Болоте выстояли обедню. Батька истово крестился и бил поклоны — дело затевалось серьезное.
Акинфка со святыми беседовать не любил, глядел по сторонам да на московский народ зенки пялил. Народ, видать, ловкий, не зевай! Впереди у клироса на коленях стояла старая боярыня, потухшими очами впилась в тусклые образа. Одета она была в потертую кунью шубу. Акинфка весело поглядывал на гривастого попа. Попина высок, пасть львиная.
«В этакую пасть да штофа три водки плеснуть, — думал Акинфка, — совсем другой разговор с богом завел бы!»
Отмолившись, Никита повел сына по Москве в Кремль. От дотошных людей узнал кузнец, что царь в столицу пожаловал на масленой неделе и теперь вершит спешные дела по воинскому разряду.
Шли кузнецы по кривым улицам и дивились: уйма люда. Акинфка ухмылялся: «И когда только московские бабы успели нарожать столько народу?»
Кипнем кипела Москва, по площадям и улицам спешил народ всякого званья. На площадях порасставлены возы, на них живность — куры, индейки, в бадьях свежая и соленая рыба, мешки с зерном и с крупой, свиные и бараньи туши. Промеж возов толкут грязный снег посадские людишки в желтых шубах с длинными рукавами. Подьячий с двумя писцами шныряет в толпе, собирая налог.
У базаров — церкви, над ними кружат крикливое воронье да галки, а на папертях пристают за подачками юродивые.
Тут же на торчком поставленных поленьях расселись мужики, и цирюльники стригут их; под ногами пестрит густой ковер остриженных волос.
На Красной площади, перед Кремлем, народ — толкуном: бродят преображенцы, копейщики, мелкая приказная крыса. Снуют лоточники с блинами, со студнем.
Посреди площади врыт толстый столб с железной цепью. У столба два палача хлестали батогами холопа за украденную в Обжорном ряду с лотка краюху хлеба. Рыжий дьяк — с гусиным пером за ухом, с чернильницей на опояске — отсчитывал удары. Холоп был голоден, тощ, но терпелив — под батогами не дрогнул, не закричал.
Глядя на его мускулистую спину, Никита одобрил:
— Молодчага! Люблю дюжих. А ты, кат, подбавь жару, может не сдюжает и взмолится.
— Уйди! — крикнул на кузнеца палач. — А то самого ожгу — узнаешь тогда!
— Ух, дьявол, — выругался Никита, покосился на ката и нырнул в толпу: «Подальше от греха!»
Акинфка нахально расталкивал народ. Неподалеку от Спасских ворот куражился пьяный поп в затасканной сермяге.
У Кремля народ сгрудился плотным кольцом. Над толпой высился конный бирюч в красном колпаке. Кузнецы протискались вперед, бирюч зычным голосом читал царский указ. Антуфьевы насторожились: глашатай сулил награды, прощение старого воровства и попустительства тем, кто сыщет рудные места.
Бирюч изо всей силы кричал:
— «Каждый, какого бы чина и достоинства ни был, во всех местах как на собственных, так и на чужих землях имеет право искать, плавить, варить и чистить всякие металлы: золото, серебро, олово, свинец, железо, такие минералы, яка селитру, серу, купорос и всякие краски, потребные земли и каменья».
Никита и Акинфка стояли затаив дух. Бирюч повысил голос и закончил:
— «За объявление руд от великого государя будет жалованье, а за сокрытье — горькое битье батогами и яма».
Глашатай кончил читать, народ зашумел. Тульские кузнецы выбрались из толчеи. Никита просиял, поглядел довольно на сына:
— Ну, Акинфка, ко времени мы подоспели в Белокаменную. Будет толк.
Сын глянул на кремлевские башни и сказал весело:
— Эк, в каких хороминах живет царь!
Вошли в Кремль. Никита заметил большую перемену с той поры, как впервые здесь был. Появились пустыри-пепелища — в прошлом году в жаркую пору, под Петра и Павла, в Кремле закружил пожар и истребил много строений: погорели государев дом и древние кремлевские церкви. На Иване Великом царь-колокол подгорел и ухнул оземь — раскололся. Рушились в Кремле древние церквушки и хоромы; по царскому приказу многие домины бояр были снесены, а земли взяты в казну. В Кремле и вокруг него шла кипучая работа; государь укреплял Белый город.
Опасался он, что шведы решатся идти на Москву. Сам Петр Алексеевич внимательно осмотрел кремлевские и Китайгородские стены: одряхлели они, поросли мхом, осыпались откосы крепостных рвов, ворота осели. Царь велел срочно подновить все. Кругом Кремля день и ночь возводили грозные земляные бастионы.
Рвы и высокие валы окружали Кремль с двух сторон, а с третьей вырыли глубокий ров и обложили его камнем. Укрепили врата под Спасской башней: обили их медью, установили щиты с решеткою.
На этот раз с большими трудностями кузнецы добрались до царских палат. В прихожей оповестили, что государь уехал по делам в Троице-Сергиевскую лавру и возвратится только на другой день к полудню. Кузнецы почесали затылки — делать нечего, пришлось возвращаться на постоялый двор.
Никита один отправился к заставе, а Акинфка остался побродить по Москве. Выйдя из Кремля, молодой кузнец пересек Красную площадь и вышел к торговым рядам. У него глаза разбежались: «Ох, сколько добра напоказ повыставлено!» В каждом ряду свой товар; лавки распахнуты — заходи, народ! Вот развешаны сукна, в лубяных коробьях — холсты, нитки. На длинных шестах подвешены кушаки, шапки, сапоги. А вот утварь церковная, парча и позументы, бусы и канитель. В Шубном ряду выставлены расшитые шубы да охабни. Тут и обшивка для сарафанов и боярских кафтанов. Ко всему присматривался, приценивался Акинфка, все надо знать. Потолкавшись в торговых рядах, он прошел в Кузнецкую слободу, к Неглинной речке. Многие десятки бревенчатых кузниц тянулись в ряд, по улице разносился веселый перезвон наковален. У кузниц валялось ободье, стояли рыдваны, — знать, для починки приволокли. Черномазые кузнецы возились у кузниц. Все было такое знакомое и близкое для Акинфия. У одной из кузниц стояла толпа преображенцев.
К столбу привязаны два добрых скакуна, и кузнецы ладили коням подковы; народ любопытствовал. Подошел и Акинфка, загляделся на Преображенские мундиры, потом заметил работу кузнеца и не утерпел:
— Разве то работенка? Коня нешто так надо ковать? И то, разве ж это подкова?
Упругим шагом он подошел к мастеру и вырвал из его рук подкову. Кузнец осерчал:
— Ты кто и по какому делу? Шатучий! Гей, солдаты!
Преображенцы обступили Акинфку, тульский кузнец не растерялся, повернулся к ним лицом, держа в руках неуклюжую подкову:
— Гляди, братцы, вот работенка!
Он понатужился, развел широкие плечи, и на глазах солдат подкова хрястнула и развалилась пополам. Преображенцы ахнули:
— Вот так медвежатник!
Акинфка раздвинул народ и прошел в кузню; в ней пылало разом три горна. Перемазанные в саже, в рваных рубахах и в прожженных кожаных передниках, кузнецы потели в натужной работе. К Акинфке подошел угрюмый бородач с косматыми бровями. Они, как густой мох, свисали с надбровниц; черные глазки сверкали злобно, как у зверя. Он люто глянул на туляка:
— Откуда чертяка подкинул? Кто такой?
В кузню протискались Преображенцы: любо посмотреть на такого богатыря. Впереди всех выставил широкую грудь ладно сложенный преображенец. Он поощрительно улыбался Акинфке.
Туляк скинул кафтан, засучил рукава и подошел к наковальне:
— Давай ручник… Опосля узнаешь, кто такой. Слышь, что ли?
Преображенцы зашумели.
Акинфка крикнул:
— Конь — жар-птица! Люб мне, дай-кось слажу ему наилучшую подкову. Сносу не будет ей.
Хозяин кузни побагровел — по его лицу отсветом заметалось пламя горнов. Статный преображенец весело блеснул живыми глазами и поддержал Акинфку:
— Не перечь, хозяин. Давай, что требует парень, а не то кузню по бревнышку раскатаем.
Бородач недружелюбно поглядел на туляка:
— Железо спортит…
Преображенец шевельнул пушистыми усами, голубые глаза его смеялись:
— Ежели спортит — мы ему морду намоем…
Солдаты дружно захохотали. Акинфке подали кусок железной пластины и ручник. К наковальне подошел молотобоец. Туляк сунул в раскаленный горн пластину. Преображенцы с нетерпением выжидали. Бойкий с голубыми глазами, поощряя, подмаргивал Акинфке: «Не сдай, друг!»
Молодой кузнец выхватил клещами из горна добела накаленную пластину и бросил ее на наковальню. Веселый перезвон раздался в кузнице. У преображенцев повеселели лица: поняли они, что кует опытный кузнец. Со всей кузницы сбежались мастера: «Какой дьявол там тешится?»
Акинфка быстро сковал подковы; от бадейки, где они стыли, шел парок. Туляк вышел из кузни, живо и легко, как играя, подковал резвого коня. И скакун, чувствуя сильную руку, поддался — проржал покорно и тихо.
— Вот оно как надо! — Акинфка снегом умыл руки, забежал в кузню, надел кафтан.
— Молодчага! — закричали Преображенцы. — Идем с нами до царева кружала.
— Пошто не выпить, — откликнулся Акинфка. — Я всегда готов, братцы.
Тут к туляку тяжелой походкой подошел хозяин; он глянул медвежьими мохнатыми глазками, буркнул:
— Кузнец добрый. Как звать-то?
Акинфка шагнул к горнам; там стоял толстый железный прут, — им ворошили уголь в горне, шуровали в печке. Туляк хватился за него и мигом погнул.
— Вот те на памятку: первый, чтобы помнил, что ковать коней надо добро. — Акинфка связал железный узелок; хозяин изумленно раскрыл рот. У пучеглазого преображенца озорно заблестели глаза.
— Дабы лаской прохожих людей привечал — вот те второй узелок. — Не натужась, Акинфка ловко перекрутил железо.
— Ух ты! — Лицо хозяина кривилось непривычной улыбкой. Кузнец не дал опомниться:
— А вот те третий, — завязал он еще один железный узелок, — чтобы помнил. Ковал у тебя тульский кузнец Акинфий Никитов Антуфьев. Вот оно что! Да закрой хлебало, не то ворона влетит…
Туляк бросил узловатый жезл к наковальне и крикнул:
— Айда, ребята, в кружало царское! Всех за свой кошт угощаю…
Преображенцы шумной ватагой повалили за Акинфкой. Пучеглазый подошел к Акинфке, схватил его за руки. Глянув друг другу в глаза, оба дружно обнялись и расцеловались.
— Ну, брат, спасибо за коня. Случись, не забуду твоей услуги.
— Видать, коней крепко любишь? — полюбопытствовал Акинфка.
— Люблю, — сознался Преображенец, легко взлетел на коня и махнул треуголкой. — Прощай, друг!
Он поскакал по дороге к заставе.
К Акинфке прижался плечом детина в косую сажень, усы, как у запечного таракана; солдат повел ими и, горячо дыша, спросил:
— А знаешь, кто это был?
— Известно кто, — уверенно откликнулся Акинфка. — Преображенец.
— Да то не все. — Солдат прокашлялся. — То был царский денщик. Чуешь? Сашка Меншиков.
— Ну! — Теперь и Акинфка разинул рот. — Эх, тетеря ты! Што ж ты мне ране не сказал? Нужный человек он мне!.. Ну да ничо, еще свидимся. Веди в кружало!
Акинфка с преображенцами повернул к царевым кабакам.