Гитлер, узнав об этой попытке самоубийства, сначала проявил заботу; он каждый день навещал Юнити, привозил охапки роз, подолгу сидел возле ее постели… Но когда она вышла из комы, предпочел от нее избавиться и отправил обратно в Британию.
В марте 1940 года Валькирия уже из Лондона написала своей подруге в Берлин:
«Моя дорогая! Я наконец дома. Все произошедшее со мной был один очень длинный и очень скверный сон. Сейчас я очнулась и улыбаюсь заходящему солнцу. Увы, день оказался таким коротким».
Она умерла в 1948 году от паралича.
Красивая, сильная, преступно ошибавшаяся и очнувшаяся… слишком поздно.
Они сказали «нет»
17 февраля 1943 года немецкой девушке по имени Софи Шолль приснился сон: солнечный день, у нее на руках ребенок, она идет крестить его, но перед церковью ступает на ледник, и прямо под ее ногами разверзается глубокая трещина… Она успевает перенести младенца через пропасть, но сама срывается в смертельную бездну.
На другой день, 18 февраля 1943 года эту девушку вместе с ее братом Гансом и их общим другом Куртом арестовало мюнхенское гестапо. Три дня допросов, никаких пыток и издевательств, их просто тихо убрали, как убирали одиночек, то есть тех, за кем не стояло широкой сети подпольных организаций. Но таких «одиночек» только за первую половину 1943 года было расстреляно около ста тысяч. Когда Кальтенбруннеру показали эту статистику, он составил инструкцию по борьбе с пораженческими настроениями составителей подобных статистик. Этот постсталинградский синдром, считал Кальтенбруннер, множит цифры антифашистов в головах трусов. «У нас нет сопротивления, – прямо заявил он, – у нас только взвод струсивших генералов да эти чертовы детские цветочные общества, вроде “Белой розы”».
Эта «Белая роза» были брат и сестра Шолль. Еще двое профессоров Мюнхенского университета, несколько друзей-сокурсников, никакой программы борьбы с режимом, никаких конкретных задач, никаких акций, кроме расклейки и раздачи листовок. Да и листовок-то они успели составить всего шесть. Никакого ощутимого урона режиму эти ребята не нанесли. И Кальтенбруннер прекрасно понимал: несравнимо больший урон режиму нанесло бы афиширование таких вот «белых роз».
Брат и сестра Шолли родились в состоятельной семье швабского бургомистра Роберта Шолля, который однажды и навсегда не принял Гитлера, назвав его Гаммельнским Крысоловом. Но дети Шолля – Ганс и Софи – не избежали нацистских соблазнов: оба прошли через Гитлерюгенд с его коллективным экстазом. Но привитый отцом иммунитет ускорил созревание их душ; оба вошли в юность с ясными головами и трезвым взглядом. Юность толкала к действию, к поступку, пусть безнадежному, но такому значимому для самих себя. И они придумали эту «Белую розу» – кружок инакомыслящих – без программы, без устава, без продуманной конспирации… Конечно, попались очень скоро, когда выходили из университета, перед тем подсунув часть листовок под дверь аудитории.
Что полагалось за такие дела? При всей жесткости режима, он мог хотя бы на время сохранить им жизнь, послав в концлагерь «на перевоспитание». Почему же с этими детьми поступили так, как до них поступали только с коммунистами и руководителями антифашистского подполья? Безусловно сказался и «постсталинградский синдром», но главное – это заключение, которое составил следователь гестапо Роберт Мор, опытный служака с 26-летним стажем. Суть этого заключения можно выразить одним словом: «безнадежны». Это означало стопроцентную антифашистскую убежденность, которую нечем поколебать. Удивительный факт – такой же штамп «безнадежен» порой ставился на взрослого антифашиста после многих и многих лет его всевозможной обработки в нескольких тюрьмах рейха. «Молодые деревца податливы, они легко гнутся в разные стороны, но попадаются такие “экземпляры”, у которых в сердцевине точно вбит стальной штырь, – этих нужно выкорчевывать», – такова суть общей установки гестапо на все «детские цветочные общества» после дела брата и сестры Шолль.
Их повесили 18 февраля 1943 года. Перед казнью дали свидание с родными. После войны их младшая сестра и вспомнила сон, который пересказала ей Софи.
Был ли тот сон иносказательным, или девушке перед смертью просто привиделось ее нерожденное дитя как воплощение всей будущей непрожитой жизни?
У немцев, как и у нас, есть, были и будут непопулярные цифры. И как ни странно, долгие годы это было число участников антифашистского сопротивления, что объяснимо: общее покаяние, порой напоминавшее повальный синдром, не предусматривало наличие широкого фронта антифашистов.
Теперь и у них совершается «перевертыш», и непопулярные прежде цифры становятся очень даже популярными. Например, такая: только с января по апрель 43-го было казнено 310 тысяч борцов антигитлеровского Сопротивления. Теперь немцы с гордостью говорят себе – все-таки их было много, то есть – нас, сказавших Гитлеру «нет».
Все это говорит о том, что трагедия ломки немецкого сознания продолжается.
Человек из Атлантиды
В январе 1914 года в популярнейшей русской газете «Новое время» вышла статья известного публициста Михаила Осиповича Меньшикова. Меньшиков – один из духовных лидеров своего времени, имел репутацию глубокого мыслителя, серьезного писателя, не склонного к сенсациям и эпатажу. Но эта статья вызвала у серьезных читателей серьезного издания головокружение и оторопь.
В суховатой форме научного отчета Меньшиков изложил результаты исследовательской экспедиции, предпринятой неким московским меценатом в район Атлантического океана. Множество ценнейших находок, поднятых с океанского дна, принадлежали, по мнению специалистов, к древнейшей цивилизации Атлантиды. Среди них на палубу судна, была поднята и хронокапсула с телом самого атланта, находящегося в глубоком анабиозе.
«Если по доставлении его в Институт экспериментальной медицины петербургские врачи сумеют вернуть его к жизни – можете себе представить, сколько интересного расскажет этот выходец из 130-го века до Рождества Христова», – писал Меньшиков.
Можете себе представить физиономию обывателя – интеллигента, открывшего за завтраком этот номер «Нового времени»?
Мистификаций от такого человека, как Меньшиков, не ждали. А он решительно идет дальше – публикует отрывки из расшифрованного манускрипта, который был найден в хронокапсуле рядом с атлантом:
«Я, Гоормес, жрец и потомок жрецов шлю привет сознательному человеку… Нас много, и все мы воскреснем, дабы поведать миру великую драму Атлантиды… Эти строки пишутся ещё в те годы, когда никто в народе не знает о надвигающейся катастрофе… Но раз возникшее не уничтожимо… Да будет же мир земнородных ненарушим, пока не придет роковая минута…»
Московский меценат, обнаруживший хронокапсулу атланта, как пишет Меньшиков, сумел связаться по поводу этого манускрипта с парижскими учеными, и те быстро сделали перевод, поскольку тексты напоминали египетские.
Ссылка на французских ученых, возможно, говорит о том, что Меньшикову был известен такой факт: текст подобного же манускрипта от имени жреца Фрагопита, ученика философа Фраготепа, был обнаружен еще ста двадцатью пятью годами раньше. Французская академия наук опубликовала его в 1788 году, в канун Великой революции.
«По-прежнему, как многие тысячелетия тому назад, – продолжает атлант Гоормес, – на базарах кипит торговля, слышатся песни и крики, все так же звучат священные трубы, собирая немногих верующих в храмы, по-прежнему раздаются призывы уличных красавиц, а на площадях идут лекции ученых… и никто еще даже не подозревает о том, что весь материк наш уже близок к тому, чтобы окончательно опуститься на дно океана… Знаем лишь мы, жрецы, передающие эту тайну…»
Снова, как тогда во Франции, эти слова прозвучали словно бы предупреждением о надвигающейся катастрофе. Теперь уже в России. Прозвучали одиноко и странно: в год всеобщего патриотического подъема. Прозвучали и сбылись.
Старая Россия рухнула, как когда-то – старая Франция. А новая Россия вспомнила о знаменитом публицисте. В 1918 году он был обвинен в монархическом заговоре. Следствие по его делу велось около недели; решением полевого штаба Новгородской ЧК Меньшиков был расстрелян.
Новая Россия, однако, сохранила интерес к литературному наследию Михаила Меньшикова. Лишь публикация о поднятом со дна океана атланте так и осталась для одних шуткой, для других – формой пророчества, а для третьих – загадкой, из тех, ключ к которым точно подобрал Николай Рерих: «Необходимо осознать, наконец, космичность жизни, следует привыкнуть к этому осознанию, чтобы понять устои грядущего мира. Самая красивая сказка – есть фактическая реальность».
Похоже, эту точку зрения великого художника разделяли и молодые советские спецслужбы. В 1922 году криптографы спецотдела Глеба Бокия занимались расшифровкой манускрипта, найденного московским меценатом. «Дело атланта Гоормеса» получило продолжение.
«А ведь хорошо это…»
Во время войны с Наполеоном в одной из вылазок знаменитых партизан Дениса Давыдова особенно отличился крепостной по имени Афанасий Медведев.
Давыдов вызвал героя к себе и сказал, что хочет его наградить. Но перед тем решил расспросить. Денис Васильич знал, что не все так просто с иными из его храбрецов-партизан: были среди них беглые. Вот и этот Медведев прибился к партизанам в прямом смысле из лесу и, скорее всего, был беглым крепостным какого-нибудь помещика-самодура.
Так оно и вышло: Медведев честно признался Давыдову, что он дворовый человек отставного капитана Степанова и сбежал от своего барина после порки. Давыдов отвел глаза и махнул рукой, чтобы тот шел восвояси, но Медведев продолжал стоять, прямо глядя в лицо своего командира:
– Спасибо, барин. Дай довоевать только. Ежели не убьют, вернусь домой, покаюсь, авось и простится мне. Глуп я был, непонимающ, за то и пострадал. Меня ведь за что драли-то… за дело драли!
Ранней весной 1812 года Медведев по поручению барина шел в лавку за табаком. На Ильинской площади он повстречал толпу народу разного сословия, что-то горячо обсуждавшую. Медведев заинтересовался, прислушался… В толпе говорили о скорой войне с французами. О ней, впрочем, повсюду говорили, но тут, на Ильинке, вполголоса, шепотками расползались удивительные слухи: будто бы поведет французов на Россию не кто иной, как сын покойной государыни Екатерины и родной брат покойного императора Павла, а стало быть, родной дядя здравствующего императора Александра по имени Буанапартий. Этот Буанапартий полжизни провел во Франции, стал там революционером и хочет всем народам свободы. Еще совсем уж с оглядкой толковали, будто перед смертью государыня Екатерина открыла наследнику Павлу Петровичу тайну о брате его и взяла с него клятву, что как только этот брат объявится, так чтоб уступить ему половину всех земель русских. И вот он теперь объявился и за своей половиной в Россию идет. А как только придет, так, стало быть, сразу всем крепостным людям на его половине свобода и выйдет!
Послушал это Медведев, почесал в затылке и размечтался: свобода! Хоть и не злой барин Степанов, не обижает своих людей, но ведь… свобода же! И в тот же день поделился этими слухами со своим приятелем по фамилии Иванов, тоже крепостным, которому куда как хуже жилось: вот его барин, а пуще – барыня была ведьма презлющая и своих людей со свету сживала.
«Потерпи еще, теперь уж недолго осталось, скоро все станем вольные», – обнадежил приятеля Медведев. И пересказал услышанное на площади.
А через несколько дней обоих приятелей забрали к самому обер-полицмейстеру и допросили по всей строгости. «Дурак, – сказал Медведеву на прощанье обер-полицмейстер, – французский император никакой не революционер, а узурпатор и тиран своего народа. А для нас, русских, он хуже татарина. А с тобой, дураком, я и толковать не стану, пусть тебя розга вразумит».
Медведева высекли. Потом отпустили. Но что-то уже в его голове переменилось, как-то по-другому задышала его грудь, и когда началась война, он от барина сбежал и двинулся в ту сторону, откуда шел на Москву «освободитель Буанапартий».
– Глуп я был, да поумнел быстро, – продолжил свой рассказ Медведев, – как повидал, что этот Буанапартий на нашей земле творит! Да был бы он свой, наследник… разве стал бы эдак-то?! Разве столько народу русского побил бы да столько деревень пожег?! Нет, не наш, а и впрямь хуже татарина!
– Так вот как ты в отряд попал! – заметил Денис Давыдов. – Поумнел, значит. – Давыдов помедлил: у него на языке вертелся опасный вопрос, и он все-таки его задал: – Ну а как же, скажи ты мне, братец, свобода? Во Франции крепостных нет. И в России б не стало! Пожег бы да побил пол-России Бонапарт, зато другой половине свободу бы дал! Ведь хорошо это – свобода!
Медведев призадумался и тряхнул головой:
– Эх, барин! Какой же русский за свободу пол-России отдаст!.. Хоша, прав и ты… – он вдруг прищурился, хитро, по-мужичьи, как иголкой, уколов этим взглядом Давыдова: – Хоша прав и ты, хорошо это – свобода!
Денис Васильич… снова отвел глаза.
Русский гений
Великое потрясение Петровских реформ встряхнуло Россию до самого основания, вывернув все медвежьи углы ее, из которых нежданно-негаданно сверкнули на весь мир намытые веками золотые самородки – странные гении земли русской: мыслители, мастера, поэты…
В маленьких странах дорожат каждым сколько-нибудь способным человеком. Матушка безбрежная Россия из талантливых выделяет лишь гениального, да и того норовит иметь в единственном числе, потому, как и – достаточно!
Матушка императрица Анна Иоановна, когда пытались ей молодого Сумарокова, две оды ей посвятившего, пред светлые очи представлять, так рявкнула, мол, на черта сдался еще один, ежели Васька Тредьяковский уж имеется! Матушка Елизавета Петровна на Шувалова хмурилась, когда тот взялся было ей художников приводить: ну куда их столько, избы, что ль, расписывать?! Матушка Екатерина тому же Ивану Ивановичу на просьбу его представить ей некоего гения российского, второго Ломоносова, с шутливым недовольством отвечала в смысле того – а зачем он, второй-то?!
Но так уж вышло, что после смерти Ломоносова русская земля породила еще одну фантастическую личность: крестьянина – полиглота, философа и математика по имени Иван Евстафьевич Свешников.
Кто-то из вхожих в дом Шувалова увидел на базаре молодого крестьянского парня, который топтался возле торговца книгами: брал книжки смело, листал, торговался… Чудно́ было смотреть на грубые крестьянские пальцы, тискающие Плутарха. Еще чудней сделалось, когда этого Плутарха парень таки купил, сунул в котомку и пошел прочь, вроде обычное дело сделал.
Шуваловский знакомец, от изумления не оправившись, догнал парня и привел к меценату в дом. А Иван Иванович, поговорив с мужичком и проэкзаменовав его, был потрясен: Иван Свешников знал несколько европейских языков не хуже самого Шувалова, разбирался в математике, естествознании, астрономии, стихи пописывал. Откуда… как?.. Ведь самого Ломоносова в этом возрасте превзошел! А оказалось просто – книжки умные читал, благо их не то что в прежние времена, в разы больше на Руси завелось. Вот и читал себе, запоминал, думал… А что еще гению надо?!
Шувалов показал Свешникова Потемкину: тот тоже подивился, но дела ему не нашел, а стал возить по попойкам. Познакомил с Эйлером. Тот был уже стар, слеп. Проэкзаменовав Свешникова, недоверчиво качал головой: неужто и впрямь от сохи этакое-то чудо? Подобрал парню десять задач наисложнейших: решай, тренируйся. А тот прямо при мэтре все их и расщелкал.
От Эйлера Шувалов повез Свешникова императрице. Екатерина тоже восхитилась. Особенно ей понравилось, как ловко парень стихи слагает: какое слово ему ни назовешь, тут же рифму подберет, какую тему ни задашь, так легко импровизировать начнет, точно специально этому искусству учился. Слушая Свешникова, императрица, шепнула Шувалову, мол, не завести ли для него должность импровизатора придворного, но Шувалов сдержанно отвечал, что не для того гения привез, чтоб из него придворного шута делать, хоть и утонченного. Екатерина со своим обер-камергером ссориться не хотела и предложила Свешникова, чтобы под потемкинским покровительством не спился, в Англию послать, «дабы к последним научным достижениям приобщение имел».
Шувалов согласился. Он надеялся, что отрыв от привычной среды пойдет Свешникову на пользу, а иммунитет природной гениальности защитит от новых соблазнов.
Но что-то там, в Англии не заладилось: русского самородка вместо университетских кафедр чаще встречали за кулисами лондонских театров; потом к Шувалову поползли слухи, что британский высший свет весьма этим русским заинтересован, а позже якобы видели Свешникова в компании каких-то темных личностей, похожих на тайных агентов двора. А дальше… и слухи стихли, и постепенно затерялись следы.
Шувалов казнил себя: зачем отпустил парня?! Здесь, дома, надобно было гения доращивать! Ведь чтобы с этакой-то одаренностью – и совсем ни-че-го не сделать!
Каким мутным потоком и куда был смыт этот самородок земли русской, так и осталось неведомым. Маленькая трагедия или большая российская нелепость по имени Иван Свешников.
Царский ад
Екатерина Вторая своего первого внука Александра обожала с первой же минуты его жизни.
«Что касается второго, то я не дала бы за него и десяти копеек; возможно, что я очень ошибаюсь, но думаю, что он не жилец на этом свете», – таким печальным пророчеством императрица встретила рождение своего второго внука Константина.
Он родился крохотным и слабым – таким же, как его отец Павел; он вообще был удивительно похож на отца, и, возможно, Екатерина на первых порах просто боялась привязаться всею душой к существу, которое будет у нее отнято. Но Константин не просто выжил, преодолел все детские болезни, хорошо развивался, он очень скоро сделался эмоциональным центром стремительно растущей императорской семьи. Именно он, а не его брат Александр, как принято считать, был тем ребенком, вокруг которого кипели страсти, вспыхивали конфликты, сходились непримиримые взгляды поколений. Если над головой маленького Александра родители и бабушка порой скрещивали мечи, то он своими детскими ручками умел их развести и подобно двуликому Янусу улыбнуться на обе стороны. Константин же норовил и сам схватиться за меч и всем состроить рожи. Чувство юмора у Константина Павловича было соразмерно разве что суворовскому, а со временем, так же, как у великого полководца, оно выродилось в почти болезненную ироничность, за которой прятались ранимое сердце и совесть.
Константина любили. Бабушка Екатерина только с ним позволяла себе быть слабой, так же как и брат его Александр, хотя друг с другом Александр и Екатерина всегда, что называется, сохраняли лицо. Его любила и уважала капризная гвардия, его любили друзья, а точней сказать, друзья у него были. Любил отец, а сказать точней – Павел ему верил.
Незадолго до смерти императору нашептали и даже показали какие-то бумаги, что Екатерина якобы, предполагая передать престол напрямую внуку Александру, посвятила в эти планы и Марию Федоровну. А она – верная, милая, любящая Мари ничего ему, Павлу, об этом не сказала. Хотя он понимал, что жена просто безумно испугалась того последнего, непоправимого, предсмертного разрыва матери с сыном, потому и не донесла. Все понимал Павел Петрович, но… как прошла эта трещина между ним и супругой, так и не могла уже зарасти. Была еще родная душа – дочь Александра, но она вышла замуж и покинула родительский дом. Был «верный пес» Алексей Андреевич Аракчеев, но уж больно хвостом вилял и стал раздражать Павла. Остался, по сути, один – сын Костя – взрывной, дерзкий, но до последнего уголка души ему, отцу, открытый, всей кровью преданный, свой.
Убийство императора Павла Первого совершалось по известному истории сценарию: тщательно спланированный не без участия иностранной спецслужбы заговор был осуществлен толпой пьяных, безумно трусящих придворных отморозков. Однако оказался в этой трагедии один эпизод – не то дикая импровизация судьбы, не то чья-то спланированная, особо изощренная жестокость. Когда Павла душили, его мутнеющий взгляд выхватил из толпы красное пятно – красный кавалергардский мундир, который в последнее время часто носил Константин, и Павел, уже не различая лица, почти обезумев от стесненного дыхания, прохрипел умоляюще, мысленно обращаясь именно к нему и только к нему – к сыну, Косте: «Воздуху…».
А дальше – по законам исторического жанра – отнюдь не тишина, а свистопляска. И липкая паутина фальсификаций, в которых запуталась истина.
Но, даже не зная ее, многое можно рассудить по-человечески: был бы Константин заговорщиком, хотел бы царствовать – царствовал бы! А был бы трусом, не прошел бы с армией два славных похода ее – Итальянский и Швейцарский, не был бы с Багратионом в авангарде, не лез бы в пекло под Треббией и не заслужил бы от Суворова высшей похвалы: «Солдат!».
Красная вспышка сомнения в сыне, разверзшая для отца предсмертную бездну, была за что-то наказанием Павлу. Личная трагедия, его маленький царский ад.
Бедный, бедный Павлик, или… Джордж Сорос против Сергея Морозова
Отец Павлика Морозова Трофим Морозов, бросив семью в нищете, ушел к молодой женщине. Мать Татьяна не простила; и с ее подачи и из-за собственной грубости, пьянок, равнодушия к детям отец скоро сделался в глазах сыновей негодяем. Тем более что, живя с другой, повадился приходить в брошенный им дом и избивать жену. Когда отца привлекли к суду, старший сын Павлик подумал: так его! Когда враги отца – веселые, горластые, толковавшие о новой жизни, тянувшие куда-то ввысь из клюквенного болота, попросили двенадцатилетнего подростка дать показания против отца, Павлик дал. Потому что враги отца теперь были ему друзьями. Потому что и сам считал, что негодяй отец! Раз мамку бросил, еще и дерется! Предатель, кулак-мироед – самое ругательное тогда слово на деревне! И пусть его посадят! Легче будет жить! И Павел показания дал и тем, кто, по выражению современных психотерапевтов, «разрулил для своей семьи тяжелую жизненную ситуацию».
Дед Павлика Сергей, отец Трофима, от поступка внука сначала впал в оторопь: и прежде, случалось, враждовали сыновья с отцами; деля нажитое, и кровь могли пустить… Но чтобы пойти против отца по начальству, чтобы с властью, да против отца… не было еще такого позору!.. Что за времена?! Да и черт с ними – решил дед Сергей: времена не переломишь, а Пашку сам проучу! И принялся лупить внука, дурь из него вышибать. А что еще мог он противопоставить горластым мечтателям – новым друзьям Пашки?! Устои, семейные ценности?! Сын Трофим сам их разрушил.
Лупил, впрочем, недолго. Потому, что вскоре, в лесу, куда дети ходили по ягоды, двух братьев Морозовых нашли мертвыми.
Из протокола, составленного местным милиционером Титовым:
«Морозов Павел лежал от дороги на расстоянии десяти метров, головою в восточную сторону. На голове надет красный мешок. Павлу был нанесен смертельный удар в брюхо. Второй удар нанесен в грудь около сердца, под каковым находились рассыпанные ягоды клюквы. Около Павла стояла одна корзина, другая отброшена в сторону. Рубашка его в двух местах прорвана, на спине кровяное багровое пятно. Цвет волос – русый, лицо белое, глаза голубые, открыты, рот закрыт. В ногах две березы. Труп Федора Морозова (четырех лет) находился в пятнадцати метрах от Павла в болотине и мелком осиннике. Федору был нанесен удар в левый висок палкой, правая щека испачкана кровью. Ножом нанесен смертельный удар в брюхо выше пупка, куда вышли кишки, а также разрезана рука ножом до кости».
Кто и за что убил этих детей – это по-разному и в разные времена решали и решают разные взрослые. Рассматривается, конечно, один Павлик; четырехлетний Федя, понятно, подвернулся убийце под руку, как «кроткая Лизавета» – Раскольникову. Хотя именно убиенный Федя своей разрезанной до кости ручонкой вроде бы отводит подозрение от деда Сергея. Впрочем, как знать: лихорадка гражданской бойни могла сделаться смертельной для любого человеческого чувства. Случайно встретив на клюквенном болоте внуков, собирающих красную ягоду, дед Сергей мог снова начать лупить Пашку, а тот, ощущая поддержку веселых парней, забыл, что нет их рядом, и мог так раздразнить деда, что тот озверел и с мыслью о чертовом семени, пырнул ножом «чертенят».
Что же произошло тогда на самом деле, мы не знаем.
Зато знаем вот что: фонд Джорджа Сороса выделил 7 тысяч долларов на восстановление музея Павлику Морозову в селе Герасимовка. По этому поводу журналист задал эксперту фонда вопрос:
– Получается, что капиталист Сорос выделил деньги на музей, посвященный раскулачиванию людей с достатком?
– Его это не смущает, – был ответ. – Он доверяет российским специалистам: раз этот проект нужен российской культуре, то почему бы не выделить ей такой грант?!
Американский ребенок давно «разруливает тяжелые жизненные ситуации», не ожидая, пока его покалечит или убьет отец-тиран, – сам идет к адвокату. Выигрывает суд ценой тяжело раненной или убитой психики.
Привьется ли это российской культуре, то есть культуре российской семьи: дети против родителей – по начальству? Джордж Сорос против деда Сергея?
Но тут кто бы ни выиграл… Бедный, бедный Павлик!
«Революция – это я!»
«Революция – это я», – так написала о себе «первая леди» тогдашней Франции, супруга министра внутренних дел, Манон Ролан де ла Платьер. «Революция – это я», – так ощущала себя эта женщина-мотор партии власти, той власти, которая родилась в ее воображении, дозрела в голове и была вытолкнута в мир усилием воли. Так или не так – судят историки; современникам же это было очевидно и невероятно! Париж гадал: как чертовой бабе удается заставить слушать себя лучших ораторов Национального собрания!? Как смогла она оставить за собой, женщиной, последнее слово?! «Единственный мужчина в партии Жиронды – это мадам Ролан», – так говорили парижане.
Это был высокий удел и тяжкий труд. Чтобы исполнять его, нужно было слушать революцию каждый ее день, каждый час. Манон первой поняла, что революции прискучили речи. Потоки слов, как ветры над океаном, баламутили воду, взбивали пену, гнали волну, топя чьи-то суденышки. Но океан дышал и двигался от иных причин. Его дыхание, терпкое и жаркое, Манон ощущала на площадях Парижа.
Когда герцог Брауншвейгский наступал на Париж, грозя превратить его в пустыню, Париж начал вооружаться. А в ее салоне мужчины часами упражнялись в словоблудии: распустить Коммуну, эвакуировать правительство, не давать парижанам оружия… Слова, речи, болтовня… «Не то, не так… – отстукивало сердце Манон. – Не дразнить Коммуну. Пусть вооружается, пусть дерется и пусть падет, наконец!» Она ясно видела эту картину: последний санкюлот и последний пруссак в предсмертных объятьях валятся на площади Пик…
Но в тот вечер, когда правительство ее мужа решало судьбу Франции, Манон никак не могла заставить себя заговорить. Вокруг яростно спорили, а она сидела молча, глядя в пол. Они вопили и махали руками, а она невольно, сама того не замечая, прикрывала ладонями живот, словно защищая что-то. Она знала,
В тот вечер, так ничего и не сказав, Манон ушла в спальню. Ее мутило, и она прилегла. То поджимая ноги в животу, то вытягиваясь, она разглядывала свое безволие, похожее на светлый колеблющийся шар, над которым властно пульсировало ее сердце. Но шар ему не противился; он совершал что-то свое, нежное и могучее, как та непостижимая субстанция, из которой сотворяются нимбы над головами святых.
Ей шел тридцать восьмой год. Это дитя, зачатое от любимого, было ее последним шансом.
Промучившись до рассвета, она встала и прошла в кабинет мужа. Аккуратно выведенное слово «Декрет», под которым не стояло ни единого слова, сказало ей все: решения они так и не приняли. Ролан спал на диване, согнув острые колени. Коричневый камзол с протертыми рукавами, которым он накрылся, – предмет насмешек парижских острословов, весь сбился у него вокруг шеи… «Лучше быть бедным и живым, чем богатым и на фонаре… хе-хе», – так рассуждал ее муж. И не лгал: они и впрямь жили в долг, у них ничего не было, кроме расчетов на славу и власть. Он тоже был честолюбив, ее муженек, и на многое смотрел сквозь пальцы.
Манон снова почувствовала тошноту. Она вернулась в спальню, легла и, подняв рубашку, положила на живот руку. Ее ладонь светилась…
Она так хотела это дитя! Последний шанс, казавшийся бесповоротно счастливым, ускользал и таял в бесповоротной неумолимости решающего дня.
Разбудив горничную, Манон велела собрать все необходимое и ждать в карете. Она вернулась через сутки – бледная трепещущая оболочка, а под нею – «торпейская скала», с которой предстоит сбросить всех врагов партии Жиронды.
Но именно с этого дня мужчины ее партии как-то непостижимо переменились: они перестали ее слушать. Манон утратила над ними былую власть. Может быть, оттого, что теперь, когда она ничего уже не боялась, их объединил страх. Страх всегда ведет к поражению. И совершая ошибку за ошибкой, партия власти покатилась к гибели.
«Революция – это я», – так написала о себе первая женщина-политик новой истории Манон Ролан, написала, возможно, до конца не сознавая, насколько близка к трагической истине.
Анатомия вождя