— Журналистов здорово вышибаешь.
— Это тебе показалось. На самом деле, сюда приходят корреспонденты нескольких изданий, мы с ними давно знакомы и в хороших отношениях. Пишут про наши вечера — не читала?
— Не имела счастья.
— Да ну, какое там счастье… Пишут далеко не всегда хорошо, но все-таки популяризируют, а это нам важно… Ты, кстати, где работаешь?
— В издательском доме «Периферия». И сотрудничаю в журнале «Любимая столица».
— Фи, какое пошлое название.
— К тому же у этого вашего содружества денег не хватит заплатить за полосу рекламы в «Столице», так что я тебе помочь вряд ли смогу.
— Ну и не надо. Я просто не думал, что в таком официозном издании работают такие красивые корреспонденты.
Комплимент пролил капельку елея на готовую вновь разбушеваться душу, я хмыкнула и промолчала.
— Так я тебе начал рассказывать о проекте. Это мой личный проект, я его замыслил, а руководство клуба одобрило… Называется «Ангаже». В переводе с французского…
— Предоставление работы на жаргоне деятелей искусства.
— Приятно, когда красивые женщины к тому же и образованные. Да, это — предоставление современным авторам сцены, микрофона, можно сказать, презентация. Один вечер — один ангажемент. До сих пор у нас ангажировались только живые поэты, и я решил нарушить традицию. Повод более чем веский. Пятого октября будет вечер памяти одного поэта… Он родился десятого октября и погиб в день своего тридцатилетия. Всеволода Савинского. Может быть, величайшего поэта современности. Он должен был стать величайшим… но не сбылось… Ты бы его, наверное, назвала журналистом. Он действительно работал в газете и погиб, и уголовное дело по факту его убийства до сих пор не закрыто… Все некрологи, посвященные Севе, называют его корреспондентом «Вечернего Волжанска», и никто не написал, что это был за поэт. Хочу исправить эту ошибку. Придешь?
Неизвестно зачем, я сказала: «Приду», — хотя и усомнилась про себя — за две недели либо хан помрет, либо ишак сдохнет.
Все это говорилось уже у моего подъезда.
Но никто, слава богу, не помер и не сдох, дома было все спокойно — мама здорова, Ленка не хулиганит, в ясли меня не требуют прилететь с другого конца света, чтобы доложить, как надо вести себя приемной матери с ребенком из группы риска… Можно расслабиться. И поэтому я пятого октября с удивлением отметила, что посматриваю на часы и спешу обработать последний интернет-материал до шести, ибо до «Перадора», томящегося в паутине маросейкинских переулков, легче всего добраться на трамвае, а в эту пору на бульварах образуются часовые транспортные тромбы. Хуже того — я с душевным трепетом поняла, что хочу попасть на вечер памяти неведомого мне поэта и послушать, что там придумал ненавистник журналистики. Конечно, это лишь оттого, утешала я себя, что мне одной в чужом городе очень скучно, некуда девать безразмерные вечерние часы, а люди в «Перадоре», кажется, забавные…
Трамвай доставил меня в кафе-клуб за пять минут до назначенного часа, но, судя по суматохе в зале для выступлений, действо откладывалось минут на …дцать. Я без спешки взяла пива и пристроилась за «свой» столик, где сидела в прошлый раз, — в дальнем самом темном углу. Два бокала пива опустели, пока дело дошло до обещанного мероприятия. На пустом, крещеном двумя прожекторами месте закончили наконец возводить икебану из микрофона, пюпитра с нотами и библиотечной «раскладушки» с портретом. Всеволод Савинский был на фото крепок телом, угрюм лицом, хоть и силился улыбнуться, и на мир не смотрел — надзирал за ним. Лицо его выражало имманентное страдание. Пашка вышел к микрофону и сказал:
— Не знаю, как начать: «Сева, с днем рождения!» или «Сева, ты навсегда с нами!»…
Я не узнавала в ведущем своего недавнего знакомца, разбитного, бойкого на язык, благосклонного к женским чарам. Но это были еще цветочки… По-настоящему страшно стало к середине вечера памяти.
До сей поры Господь меня миловал — не приходилось хоронить товарищей по цеху, ни ушедших из жизни обычным путем, ни вырванных из нее с корнем, с кровью. Даже березанский Сент-Экзюпери, бывший десантник, специалист по чеченским событиям, из всех своих командировок на Кавказ возвращался невредим и много чего, в том числе и секретного, рассказывал про эту войну и прорывавшимся бахвальством заставлял верить, что и впредь будет жив и здрав выходить с поля кровавой жатвы… Каждый год пятнадцатого декабря[1] мы с коллегами выпивали, не чокаясь, за погибших ради нескольких строчек в газете. Но имена поминались всероссийски известные, а не свои, не близкие. И тут я поняла, что в декабре адресно выпью за парня из газеты «Вечерний Волжанск», которого нашли на неблагополучном пустыре с проломленным черепом. И зачем он туда поперся? Не было у него в наметках ни материала про скинхедов, ни про бомжей, ни криминального очерка…
Поведав биографию Всеволода Савинского, который погиб, будучи моложе меня, Пашка стал читать его стихи. Был он бел, точно сам уже не живой, а зомби, одухотворенный единой идеей — воздать последние почести брату своему, акыну из волжских степей. Голос его звучал глухо и жутко. И тут нечто необъяснимое произошло со мной — я же говорила о своих провидческих способностях? Зов степного землячества донесся до меня. Картинка мелькнула перед глазами: «Опасность!» — в алой декорации заката одинокий скифский конник увидел обкатанную временем бабу на кургане и хлестнул коня, сторонясь кровавой трагедии дней минувших.
Клянусь — я не чрезмерно впечатлительна! И от мистических соблазнов обычно, по бабкиному завету, защищаюсь именем Господним! Но сейчас меня втягивало в мир наоборот, где были мертвы все слушатели и жив только юноша с пробитым виском. В висок угодил ему неразгаданный «тяжелый тупой предмет». И прервал все счеты Всеволода Савинского с жизнью. И в этом простом (увы, и нередком!) событии таилась жуть, природу которой было губительно постигать… Мой конник натягивал поводья, удерживая коня на месте, но властная рука невидимым арканом тянула его в глубины тайны…
Угрюмый Орфей, неузнаваемый… не Пашка уже, а Павел! — вел за собой целую процессию, а Всеволод Савинский слегка улыбался фотографическими губами навстречу гостям, но улыбка его походила на оскал невероятной муки… Я перестала бороться с его посмертным магнетизмом.
Прикрыла глаза и вникла в странные слова:
Черт возьми! — степной дух снизошел до откровения. Кому, думаете? Ну конечно, земляку. Я внезапно ощутила себя в состоянии диалога. И не с Пашкой, нет, а непосредственно с героем его речи!
«Привет! — сказал мне покойный коллега. — А попробуй угадать, что произошло на пустыре. Слабо?»
произносил Павел в микрофон с видимым усилием, а я тем временем вглядывалась в лицо Всеволода и придумывала достойный ответ на его задачку. Он звал меня, одну меня из всех собравшихся! Мы с ним говорили на языке степняков. На этих строчках Всеволод отчетливо подморгнул мне. Я вздрогнула. И тут же Павел прервал чтение, сумбурно бормотнув извинения, метнулся к выходу из зала — а девушка из обслуги уже несла ему стаканчик. «Вот спасибо!» — сказал ведущий и жадно выпил. Прошло минуты три, пока ведущий собрался с силами, чтобы выдать заключительную порцию стихов Савинского, и, разумеется, я опять выловила оттуда послание для себя.
«Ты знаешь, — сказала я мысленно собрату по газетной полосе, — а ведь не слабо! Ты мне разрешаешь?»
Потому что именно в этот момент кощунственная мысль поразила меня: а может быть, именно так люди призывают к себе кончину?!
И в голове моей светящаяся нить начертила контуры будущего журналистского расследования. Она вытягивалась, как след падающей звезды, и указывала огненным перстом на пустырь на окраине Волжанска, где я — в этой жизни — точно не бывала. А вот если брать во внимание голос предков, то, безусловно, бывала и живала.
«Я тебе разрешаю — рискни!» — откликнулся некто с пустыря.
— Привет, а я тебя не заметил, извини, — сказали откуда-то извне, из другого мира. Я встрепенулась — Пашка (уже не Павел, практически обыденный, только бледноват) наклонялся над столиком, полумрак не скрывал испарины на его лбу. — Я не в форме, уйму нервов растратил на этот вечер… Но его нельзя было не провести. Теперь мне, наверное, семь грехов простится…
— Да ты присядь.
— Пока не могу — там собралась компания, нужно достойно все это закончить… Слушай, — он внезапно мотнул челкой, в его глазах зажглось будничное, плотское, и он произнес:
— Побудь еще здесь, хорошо? Я тебя провожу до Сухаревки.
— Расскажешь мне тогда про Савинского подробнее?
Он не ответил — слинял к аудитории. Я цедила третий бокал пива и слушала, как через два столика направо бурно чокаются и провозглашают здоровье какого-то Грибова, талант какого-то Грибова, успехи какого-то Грибова и процветание его проекта. Что за черт, кто этот Грибов — герой панихиды был Савинский, и зачем ему теперь, прости господи, здоровье и успехи? И как он может оттуда продвигать проекты в центр Москвы? И кто здесь еще способен его слышать?
— Пашка! Грибов! — заорала некая девица в очках больше лица. — Иди же сюда, талантливая скотина, я вручу тебе эти долбаные цветы, я с ними мудохаюсь целый вечер, пусть теперь они тебе мешают — не могу же я к тебе без подарка явиться, я ж тебя люблю, подлеца, хоть ты того и не заслуживаешь! Ты был великолепен, хоть и не во фраке!
О! — подумала я сперва — клинический случай речевого психоза.
А потом догадалась, кто такой Грибов. Надо же — догадался Штирлиц — это же мой новый Пашка. Тотчас же Пашка оборотился ко мне и взмахнул стопариком водки. И даже, кажется, подмигнул…
Тремя секундами позже я вскочила, метнула на стол сотенную, наспех накось влезла в куртку и рванула к выходу.
— Инна! — крикнули вслед.
Стойка бара располагалась у самой лестницы, и Павел Грибов шел мимо с двумя пустыми стопками в руках, а я балансировала на третьей снизу ступеньке.
— Ты куда вдруг заторопилась? Договаривались же…
— Я пиво допила, а приличные женщины одни в ресторанах не сидят, — первое, что пришло в голову.
— Так посиди с нами!
— Опять про журналистику ругаться? Спасибо, не надо!
— Какая муха тебя укусила? — он подошел ближе. — Слушай, я не могу все бросить и уйти, тут наша компания, после вечеров мы всегда тут остаемся…
— А под новый год мы с друзьями ходим в баню. Я же ничего не говорю… и тебя не зову… просто мне завтра на работу, а уже поздно…
Пашка Грибов отстранился и прожег меня ледяным взглядом — если бы детектор лжи представлял собой человекообразного робота, у него были бы такие лампы вместо глаз. То, что детектор лжи высмотрел, ему явно не понравилось. Мне тоже — представляю свое смятенное лицо!
— Ну ладно, извини, не смею задерживать. Спасибо, что пришла. Надеюсь, еще пересечемся.
Последняя реплика прозвучала, как «До свидания!» по телефону от тех, кто заочно отказывал мне в работе.
— Счастливо! — ответила я, уповая, что в тон. И бежала по Чистопрудному в сторону Сретенского, кусая губы оттого, что меня раздирали противоречивые эмоции — то ли совершенно земная тяга к Пашке Грибову, то ли стремление на потусторонний зов Всеволода Савинского. Два эти персонажа перемешались в душе, как персонажи комедии масок, меняющие обличья. Я мчалась по темным бульварам, грохоча набойками, и держалась, пока не махнула на все рукой и не позволила себе всхлипнуть. А раз всхлипнула — и залилась плачем, безудержным, как уход живого в смерть.
Почему?
Потому что, сидя в «Перадоре», я подумала: «Мой новый Пашка мне подмигнул». Это было прескверно. Интуиция подсказала мне, что я встретила очередного мужика своей судьбы. А разум тут же спрогнозировал, что ничего доброго из романа с поэтом не выйдет. «Мало тебе Багрянцева?!»
Глава 4
Романтический вечер завершился дома чаем со скудной приправой из полузасохшего шербета и легкой головной болью — наверное, от пива и сигарет. И не очень легким раскаянием, что не так себя повела, сожалением, что…
Я обругала себя матом и уговорила спать.
А будничное утро началось неожиданно.
В неотличимую в осенней предутренней темноте от десятков своих товарок минуту меня подбросило на койке. Галлюцинация (в бредовом сне Константин Багрянцев пел всю ночь «Ничего у нас с тобой не по-лу-чит-ся!..») оказалась что-то слишком звуковой. Ошалело повертела головой по углам…
— Инна! — повторила форточка, как репродуктор.
Я высунула в нее растрепанную голову.
Посреди сухаревского колодца-двора покачивался в задницу пьяный организатор поэтических вечеров Павел Грибов.
— Инна! — снова завопил он, и еще несколько фрамуг отворились с порицающим скрипом.
— Чего тебе? — невежливо спросила я.
— Доброе утро, — объяснил Павел Грибов.
Перевел дух и продолжил:
— Мы только что разошлись… Из нашего клуба. А потом из круглосуточной блинной… И я решил зайти к тебе в гости. На чашку чая. Ты меня, правда, не приглашала, но чай — это то, на что можно заходить и без специального приглашения. А я очень люблю чай. Только я не знаю твоей квартиры, а еще у тебя код на подъезде. Как быть?
Весь дом оказался в курсе пристрастий Грибова. Очень мило. Даже если я его прогоню, память о предрассветном визите навсегда останется в сердцах соседей… Не хитри, Инка, ты просто ищешь повод его впустить! Ты хочешь, чтобы он вошел… и задержался… не хватило тебе Багрянцева, чтобы поумнеть…
— Три-четыре-девять, квартира девятнадцать.
Чай он пил внушительными глотками. Я, наверное, впервые увидела, как люди пьют, лежа на спине.
— Еще?
— А? Еще? Да нет, бог с ним, с чаем… Знаешь, зачем я пришел?
— Чаю попить.
— Да брось ты, сердце, это предлог… Понимаешь… Когда ты побежала… Мне показалось, что ты побежала от меня. Послушай! Я очень не хочу, чтобы ты убегала из моей жизни. Есть в тебе что-то такое, что… очень не хочу быть без тебя… Ясно выражаюсь?
Скифскому коннику не оставалось ничего, кроме как… бросить оружие. Подсесть к Пашке.
— Можно, я посплю? — сказал Павел Грибов, лаская мою руку. — Вообще-то я хочу совсем другого… Только у меня сейчас не выйдет, я себя знаю. Ты не рассердишься?
— Ничего у нас с тобой не по-лу-чи-тся, — пробормотала я ночную заморочку.
— Отвратительная песня! — патетически заявил Пашка. — Омерзительный текст, набор бессмысленных слов с претензией на постижение вековечной мудрости!
— Полегче на поворотах — это моя любимая песня!
— Я лично займусь исправлением твоего дурного вкуса, — великодушно обещал Пашка. — Но потом. Сначала я посплю. А потом… нет, ты точно не рассердишься, если я сначала посплю, а самое главное будет потом? Я бы очень хотел сейчас, но… не поднимется. Ты подождешь?
— Мне на работу, — напомнила я. — И у меня одни ключи. Выбирай — ты будешь спать в другом месте или я тебя запру.
— Я очень не люблю ультиматумов! — пафосно заявил Павел Грибов. — Не говори со мной в ультимативной форме, пожалуйста. На первый раз прощаю. И вот что… я не могу спать в другом месте. Я вообще ничего не могу делать в другом месте, где не окажется тебя. Поэтому… Запри меня. И приходи с работы пораньше, сможешь?
— КЗОТ устанавливает восьмичасовой рабочий день, и мне в редакцию ехать час. Я дома обычно к восьми или даже к девяти вечера… А ты всегда приходишь к женщине в пять утра на чашку вечернего чая?
Мне ничего не ответили — гость ушел в сон легко и естественно. Сладко почивал, смежив веки рассеянно-наглых глаз, и был таким моложавым и милым! Мне же осталось заняться делами — заботой о том, кого приручила… или хотела приручить.
Вечером того же дня выглядела я весьма комично. Я ходила той осенью на шпильках длиной и толщиной с хорошо заточенный карандаш, в кожаной куртке до талии, в облегающих черных бриджах. К этому стилю прилагались серебряные болты в ушах, продуманный беспорядок челки — и два пузатых пакета «Перекресток» в руках, раскорячившие мою поджарую фигуру на весь тротуар. Пашку кормить.
Из-за своей ноши я потеряла мобильность и все время роняла с плеча дамскую сумку, поднимала ее, извиваясь ужом, преграждала людям дорогу. От метро до дома меня пять раз обругали и десять раз отпихнули в сторону, идя на обгон. Перед дверью подъезда я свалила поклажу на асфальт и долго переводила дыхание, одновременно шлифуя в уме, что я ему скажу. Долго ковырялась ключом в замке, ногой придерживая то один, то другой пакет. Особенно ревниво я оберегала тот, что с водкой.
Когда створки моей внутренней филенчатой двери распахнулись, и я в сопровождении мешков ввалилась внутрь… Едва не наступила на что-то большое, темное, крестообразно раскинутое на пороге. Выдала горловой придавленный вопль, похожий на сторожевой клич скифских конников. Пакеты громоздко обрушились на пол.
Большое и черное подняло всклокоченную голову — это был коленопреклоненный Пашка.
Он воздел руки и возгласил:
— Явление богини!!!
И со знанием дела притянул меня к себе за талию:
— Спасительница явилась! Спасительница снизошла! Знай — я истосковался по твоему светлому лику!
— Пусти, там водка разобьется! — забыла от неожиданности отрепетированную речь.
Пашка, видимо, того и добивался. Похмелье у него уже, видно, сменилось дурной веселухой, иногда прорезающей долгий запой. Рот не закрывался — намолчался, бедняга, за целый день!