Он был
Не то чтобы через него проходили все деньги, конечно нет, его дело было пересчитать и составить документы, получали эти портфели совершенно другие, а он только выдавал и получал расписки, вел отчетность, подшивал листочек к листочку и заполнял цифрами свои тетради. Порой у него возникало странное ощущение, что он владеет чем-то, что составляет тайную душу этого мира, что он снабженец у самого господа бога, Саваофа, или как его там, создателя этой вселенной, ибо бог заставлял его постоянно натыкаться на такие парадоксы, от которых кружилась голова, и совмещать несовместимое, и укладывать спать вместе гремучих змей и розовых младенцев: он покупал динамит оптовыми партиями и бинты в тяжелых рулонах, он оплачивал подпольные квартиры (в том числе свои) и довольно бессмысленные, но невероятно дорогие командировки в Париж и Берлин, в то время как на фронтах красноармейцы умирали без хлеба и медикаментов, при том что армия снабжалась, по идее, в первую очередь, но главное, он все время отбивался от все новых и новых
Где-то от него требовалось купить шинельное сукно и организовать мастерские, где-то продать уголь или его купить, где-то – срочно сбыть на черном рынке реквизированные ценности.
И все это быстро, в течение одного или максимум трех дней.
Он страшно уставал и скоро понял, что присутствие Нади ему остро необходимо.
Пока происходила война, в городах по-прежнему кое-что еще работало, какие-то основные коммуникации: почта, телеграф, в каком-то смысле работала и железная дорога, впрочем, и все остальное работало в «каком-то смысле», письмо или посылку можно было получить, а можно не получить, что-то не доходило, а что-то доходило, придя постричься, можно было увидеть наглухо запертую дверь с нацарапанным словом «уехал», а иные
В Харькове, где оставалась мать Дани Каневского, бабушка Соня, то есть в столице советской Украины, ей наверное было бы безопаснее всего, туда можно было добраться, но она не только не хотела, но даже боялась думать об этом, боялась представить свою разделенность с ним, которая скрадывалась этими путешествиями, да, опасными, но сладкими, ибо в конце пути всегда находился он, человек, встреченный ею внезапно, а значит, не случайно, рыжий Даня, таинственный беспартийный комиссар, со своим скромным портфелем, который всегда находился при нем каким-то таким образом, что был виден ему сразу, даже когда Даня дремал в ее объятьях, или, вернее, она дремала в его, даже когда он закрывал глаза, утомленный этой негой и молодой истомой, которая властно накатывала на них после
В Мелитополе, Умани, Елисаветграде, Александрове и Бердичеве, Мариуполе и Юзовке, всюду, где бывал Даня с этим своим портфелем, бывала и она, приезжала
Вот так летом 1919 года Надя добралась в Светлое, как всегда, на поезде и крестьянских телегах, где вдруг узнала страшные подробности и познакомилась с есаулом Почечкиным. Он ей очень понравился, несмотря на жуткие обстоятельства, несмотря на его очень маленький рост и нелепую внешность, потому что он успел ей очень быстро все объяснить, пока она не свалилась без чувств и не зарыдала.
До Светлого Надя добиралась с трудом и, главное, уже с оформившимся животом, поэтому всякие крестьянские телеги ей были в принципе противопоказаны, а достать
Тем не менее ехать было надо.
Какой-то очередной
Что-то в его тоне удивило Надю Штейн с самого начала. Его не расстреляли и вроде даже не собираются, а тогда о каком спасении идет речь и кто его будет спасать, уж не она ли, а как это возможно и годится ли она на роль спасителя, все это было страшно, а главное, невовремя, живот рос, ребенок толкался, иногда тошнило, но Надя была так потрясена всем сказанным, что немедленно собралась и была на вокзале, где стояли лошадные крестьяне, повозки, брички, обозы, караваны, несчастные люди, которые умоляли возчиков, пассажиров и караванных начальников взять их с собой, и где можно было с кем-то договориться.
В это время Надя жила под Одессой, в Аккермане, недалеко от лимана и от моря, кругом росли виноградники, хозяйка была любезна и предлагала за обедом домашнее вино, ленивое небо, ленивое солнце, постыдно-сладкая жизнь, и вдруг – как гром среди ясного неба – эта дорога в неизвестность.
Добираться пришлось три дня, две ночи, крестьяне были очень любезны, денег за постой не брали, но еду продавали за деньги, в конце пути Надя очень устала, но самое поразительное было в том, что в Светлом ее уже ждали и сразу проводили к есаулу Почечкину.
Гостеприимство его было просто неимоверным.
За ней ходили две (!) его женщины, молодая и старая, ей помогли помыться, все постирали, вкусно покормили, принесли в комнату цветы и любовались на ее живот.
В довершение ко всему наутро пожаловал сам Почечкин и пригласил ее вечером идти в театр, что показалось ей даже несколько угрожающим, но делать было нечего, и она согласилась.
Надя Штейн непроизвольно кашлянула, стараясь сохранить внимание.
– Извините, – тихонько сказала она.
– Ничего, – улыбнулся Почечкин. – Это ничего. Так можно мне продолжить? Вы хорошо себя чувствуете?
– Да… – теперь улыбнулась она.
Сохранялась театральная секция, которая ставила пьесы частью для повстанческой массы, частью для крестьян. Мы в Светлом всегда имели довольно большое театральное здание, вы сами увидите. Но профессиональные артисты тут всегда были редкостью. Светлое обходилось обыкновенно местными любительскими силами крестьян, рабочих и интеллигенции, главным образом учащихся и учителей. За время гражданской войны интерес к театру у жителей Светлого нисколько не ослабел, а как бы возрос. Труженики народной республики не только переполняют зал, но и сами пишут пьесы.
– Это очень интересно… – пролепетала Надя. – Скажите пожалуйста, а когда мы с вами… поговорим?
– Вот вечером в театре и поговорим, – опять улыбнулся Почечкин, шумно встал и шумно вышел.
Надя плохо помнила саму пьесу.
Помнила, что была она написана – со слов народного есаула Почечкина (ударение на первом слоге) молодым крестьянином села Светлое, принимавшим участие в повстанческом движении.
Действие пьесы происходит летом 1919 года (то есть сейчас, с интересом подумала Надя), когда деникинская армия заняла почти всю Украину. Называлась пьеса, кажется, «Жизнь Светлая» и состояла из нескольких актов. В свободном селе Светлое (занятом деникинцами) вновь появляются пристава, белые офицеры и другие плохие люди. «Молчать, мразь!» – кричит один и замахивается на молодую женщину. Зал возмущенно ахает и щелкает затворами. Возродилось старое притеснение и угнетение. Кого-то из актеров офицеры бьют шомполами, актер ненатурально кричит, ему кричат из зала: «Потерпи, сынок! Скоро придут наши!». Происходят избиения и расстрелы старых и малых. Вообще-то все это было страшно и неприятно физически. Надя не понимала, как быть, если ей захочется выйти. Однако дух возмущения загорается в крестьянах. Ночью (в зале гасят свет, приглушая керосиновые лампы, и смутно видны только спины впереди сидящих) они собираются в кучку и готовят восстание. Несутся слухи, что наступает народная сотня есаула Почечкина.
Наконец происходит такое. Долгая пауза. На пустую совершенно сцену выходит человек и отчего-то совсем радостно говорит: «Товарищи! Наступает великая минута. Черно-сине-зеленое знамя, которое представляет наш воинский революционный знак, выходит над миром. Ярким пламенем вспыхивает мировая социальная революция, а вместе с ней политическая народная классовая война. Мировые разбойники и политические авантюристы стараются задушить восставший пролетариат, осмелившийся поднять свой меч и голос в защиту угнетенных всего мира. Казалось бы, совершенно невозможно выйти из той массы войск, которая со всех сторон вцепилась в нашу группу повстанцев. Три тысячи бойцов-революционеров были окружены войском в 150 тысяч человек. Товарищ Почечкин ни на минуту не потерял мужества и вступил в героическое единоборство с этими дивизиями. Окруженный со всех сторон красными, он шел, как сказочный титан, отбиваясь направо, налево, вперед и взад. И мы победили!».
Горячие, бурные аплодисменты[2].
В конце поют песни.
Пьеса была длинная, сложная, со множеством персонажей, написанная странным языком, в котором неграмотность и корявость становились вдруг настолько изящными, что Надя смеялась, хотя ей было по-прежнему жутковато. Боялась она в том числе и того, что на сцене будут стрелять, но стрелять не стали, только собирались, когда белого деникинского офицера повели на расстрел.
Когда они вышли из театра, было уже совсем темно.
– Ну вот видите… Это же можно. Это совсем не страшно, – сказал Почечкин странную фразу, от которой она похолодела. – Театр! – сказал Почечкин. – Это великая вещь. У нас тут гимназистки играют, учителя. Вы не думайте.
– Вы меня так старательно к чему-то подводите, – жалобно сказала Надя.
– К дому, – опять рассмеялся он. Ростом он был чуть пониже Дани, сапоги страшно скрипели, голос был глуховат. – Ну так что, вам понравилось?
Она молча кивнула, не в силах вымолвить ничего.
– До завтра.
Назавтра Надя проснулась раньше петухов, раньше двух женщин есаула Почечкина, еще в темноте.
Она лежала с открытыми глазами, глядя в низко нависающий потолок, и старалась понять, что же теперь, то есть сегодня, будет. В том, что это будет именно сегодня, Надя практически не сомневалась.
Даня понял, что
О том, что «ваша жинка приехала», ему шепнула вчера женщина, приносившая еду. С этого момента Даня находился в очень странном состоянии, например, он попробовал есть ужин и завтрак, но не смог, его тошнило, но не от страха перед расстрелом, по крайней мере так ему казалось, а вот страх за Надю был настолько сильный, что хотелось сразу разбить голову о каменную стену, но это было глупо, зачем делать это
Он ждал.
Между тем в этом ожидании прошло два часа, и его повели на площадь.
Надя тоже не хотела завтракать, но женщины, молодая и старая, ее
На площади стояла неизвестно откуда взявшаяся тачанка и переминался с ноги на ногу небольшой отряд казаков из революционной сотни народной республики Светлое, числом, наверное, около десяти. Одеты они были вразнобой, но не бедно. Сапоги на каждом были приличные, хотя и в пыли, на некоторых алели лампасы, на некоторых были щегольски сдвинутые фуражки, другие выглядели по-городскому, но у всех сквозь петлицу были продеты какие-то бутоны, а к рукаву пришиты черно-сине-зеленые ленточки, это был
В руках у всех бойцов были винтовки. При взгляде на эти винтовки Надю сразу зашатало, повело, но женщины есаула держали ее крепко и упасть не давали. На тачанке стоял Почечкин и держал речь. Держал речь он, это было очевидно по слушающим, уже давно и собирался держать еще долго.
Тюрьмы есть символ народного рабства, говорил Почечкин. Они всегда строились только для народа, для рабочих и крестьян. На протяжении тысячелетий буржуазия всех стран всегда укрощала бунтующую подневольную массу плахой и тюрьмой. И в настоящее время, в коммунистическом и социалистическом государстве, тюрьмы пожирают, главным образом, пролетариат города и деревни. Свободному народу они не нужны. Тюрьма является вечной угрозой труженику, покушением на его совесть и волю, показателем его рабства.
Солнце, между тем, взошло уже высоко, и становилось нестерпимо жарко. От этого все стоявшие на площади были погружены как бы в марево, силуэты дальних немного колыхались, а силуэты ближних расплывались, тяжелая, душная испарина шла через все головы от одного края к другому, Надя боялась потерять сознание, но знала, что нельзя. До нее слабо доносились голоса, которые тоже невозможно было зафиксировать, запомнить, различить по отдельности, они сливались в шум, но шум этот иногда отдавался в голове, как отдаются удары металла по металлу в какой-нибудь кузнице или заводском помещении, где это не просто шум, а воздух, само пространство, и ты должен втиснуться в него всем телом, слиться с ним, иначе тебе конец, так вот, голоса эти говорили, что очень жарко, что день для
– Граждане! В то время как наша народная республика напрягает последние силы, в ее молодое тело впиваются, как гремучие змеи, как ядовитые вши…
Тут все-таки Надя на секунду потеряла сознание, но ее привели в чувство, и она снова стала слушать речь о том, что только свобода от государства, от власти немногих, от паразитов, пьющих кровь трудового народа, только дорога к свободному труду и свободной воле, а вот есть такие, которые не понимают, которые думают на старый манер, старыми словами, а старыми словами сейчас думать нельзя, надо думать новыми словами, и зря надеются те, кто не верит в творческие силы масс, а творческие силы масс, они разобьют оковы, и никакого спуска не дадут они, эти творческие силы масс, тем, кто вбивает клин между разными народами республики, между ее трудящимся людом, пытаясь возродить гнилое семя черносотенства и национализма, но, с другой стороны, коммунисты обманывают простой народ и отнимают у него драгоценные плоды революции, эти священные плоды свободы, и вот сейчас, вот в эту минуту, должны проявить сознательность и свободный выбор, назло всем врагам и всем лживым измышлениям, и в этот момент Надю стали потихоньку, очень медленно выталкивать, вернее даже не выталкивать, а как-то ласково вести, даже не ласково вести, а как-то незаметно передвигать в самый центр этой сельской площади, она как будто плыла по воздуху, не понимая, что с ней происходит и как ее могут передвигать в пространстве одной силой мысли, и постепенно, очень медленно, под слова есаула Почечкина, она двигалась вперед и свободного пространства перед ней становилось все больше и больше, и ей на этой нестерпимой жаре становилось все прохладнее и прохладнее, пока не стало совсем холодно и пока она не очутилась одна перед строем вооруженных людей, тачанкой и Даней.
Даня закрыл глаза.
Смотреть на Надю не было сил. Но когда он снова открыл их, Надя уже стояла на коленях. Вероятно, ноги ее все-таки ослабели, но, вместо того чтобы рухнуть, она согнула их в коленях и приобрела – с трудом, но все-таки приобрела – устойчивое положение.
Даня понял, что сейчас он набросится на этих вооруженных людей, и Почечкин убьет его из своего огромного маузера, как когда-то он убил купца Дементьева, точно так же на глазах множества людей, возможно, такой же огромной толпы, чем снискал себе уважение и почет. Но одна мысль вдруг остановила его.
Эта мысль была настолько странной, что она колом застряла в его груди, не давая выдохнуть и глотнуть, он крупно вздрогнул, и только тогда сердце забилось опять ровно, это была мысль о том, что Надя
Даня задумался, и в этот момент есаул закричал:
– Так что же ты молчишь, женщина? Не имеешь права молчать! Народ тебя слушает!
И стало очень тихо.
И Надя, сначала закашлявшись и засмеявшись, вдруг тонко и отчетливо крикнула:
– Пощадите!
На самом деле она крикнула: пощадите моего ребенка, но последних двух слов никто не расслышал, потому что все силы она потратила на первое.
Есаул довольно улыбнулся и крикнул:
– Что решаем, граждане? Кричите, не стойте столбом!
И граждане стали кричать: да пусть живет, да нет, не надо такого, но были и другие, что кричали: бей жидов, смерть коммунистам, долой самодержавие, к стенке его, но женские голоса, их было больше и они были звонче, они заглушали
Проезжая
Глава третья. В стене (1920)
Впервые Вера отказалась есть рыбу тогда, в том году…
Это событие доктор запомнил прекрасно, потому что оно его очень рассмешило. На недоуменный вопрос – а в чем же дело? – Вера опустила глаза и глухим упрямым голосом ответила: я не могу… Позднее, уже когда они переехали в Киев, она все-таки начала покупать сначала соленую, а потом и свежую рыбу на рынке, но в очень ограниченных количествах и
И лишь за год до своей кончины Вера наконец дала послабление и впервые приготовила пирог с
А причина была вот в чем.
Тогда они жили в Яблуновке, и по четвергам, ближе к ночи, в кабинете доктора Весленского выстраивалась длинная очередь из евреев, неудачно проглотивших рыбью кость. В основном это были еврейские мамаши с детьми, но попадались и вполне взрослые мужчины, и старики со старухами. По четвергам всем полагалось есть рыбу, и они истово ее ели. Рыба была речная, местная, причем страшно костистая – щука, карп, покупали ее с утра на рынке или просто у рыбаков на пристани и радостно несли домой, громко делясь с соседями праздничным настроением и свежими новостями. Затем хозяйки яростно чистили рыбу и готовили ее – жарили в масле на сковородке, варили в кастрюле, отваренную откидывали на дуршлаг, крутили, заправляли опять же маслом, зеленью, перцем, чесноком. Постепенно рыба превращалась в божественное лакомство, которое поедалось всем населеньем Яблуновки, поедалось страстно, после молитвы и после прекрасного душевного разговора о том, что будет, когда настанет
И венцом всего этого ритуала становилась мрачная очередь в кабинет доктора. Лишь иногда очередь была прилично-молчалива, пристойно-тиха, но чаще она была наполнена живым рычанием, рыганием, иканием, ворчали мамаши, хныкали дети, еле слышно напевая себе под нос, чтобы
Он бы с удовольствием вешал на нос бельевую прищепку, но она мешала стетоскопу, и невозможно было бы толком заглянуть в горло, при этом приходилось бороться и с неожиданными последствиями этой странной еврейской болезни, например, с «народными» средствами, применяемыми при неудачном заглатывании рыбьих костей: неумеренным поеданием черных корок, которые сами по себе способны вызвать прилив желчи, или же использованием «тошнотных» трав, от которых можно получить инфаркт при слабом сердце у стариков, или залезанием мамиными пальцами в детские рты, – это приводило детей в такое состояние, что рот они захлопывали, казалось, уже навсегда, навеки. Другие же посетители кабинета открывали его так широко, таким страшным образом, что немедленно получали вывих челюсти, и ее непременно нужно было тут же вставить назад (а получалось не всегда), что приводило опять к «непереносимой» боли.
Из-за одного этого можно было стать антисемитом, но доктор почему-то им не становился. Лишь однажды, когда людей, проглотивших рыбью кость, оказалось в его приемной всего шестеро, и все это были маленькие беззащитные дети, он быстренько все поправил и все вытащил, а потом вышел на воздух, взглянул на луну и перекрестился. Наверное, в этом было что-то антисемитское, как доктор он вообще не должен был испытывать никаких
Освобожденные от божьей кары евреи с улыбкой покидали его кабинет.
Весленский с Верой попали в Яблуновку каким-то чудом, весной 1919 года, сразу после их страстной встречи в Киеве, когда она приехала к нему, рыдая и моля о помощи, внезапная смерть отца, конечно, ее совершенно потрясла. Он утешал, утешал, и вскоре это окончилось свадьбой, без венчания, конечно – да, это был гражданский брак, что ее немного смущало, потому что гражданские власти в ту пору были совсем какие-то невесомые и непрочные, каждая власть выдавала какие-то свои документы, со своими гербами, и что они будут значить в мирное время, было неясно, но и идти в церковь ей тоже казалось каким-то кощунством, в церковь ходят за утешением, а ее утешать не было нужды, она была уже утешена, счастье и горе смешались в ее голове в какой-то причудливой пропорции, она то смеялась, то плакала, и оттого становилась все более манящей, и доктор все более пропадал в ней, уже не видя и не замечая всего остального мира. Как вдруг его репутация, то есть репутация доктора непростого, скорее даже
Таким образом, и сам доктор, и его жена Вера
Вот так, буквально за одну ночь, когда доктору уже мнилось, что дни его сочтены, состоялось их бегство в благословенную Яблуновку, ну а уже позднее как-то само собой выяснилось, что прежний врач, который служил здесь еще при царе и пользовал евреев целыми десятилетиями, еще теми, просторными неспешными десятилетиями прошлого века, уехал в Германию, а лечить население все-таки было как-то надо, причем каждый день, и потребовалась ему замена, а про доктора Весленского все-таки в Киеве уже было тогда известно, что он есть, и что он
Вообще, этот вопрос (его и Вериной судьбы) решали люди, о существовании которых доктор доселе вообще ничего не знал, поскольку никогда в местечках не был: это были евреи-общественники из общества бикур-холим, которых община выбирала лишь для того, чтобы помогать всем, кто в этой помощи нуждался – больным, увечным, вдовам, сиротам, оставшимся без кормильца, умалишенным,
Ничего подобного доктор Весленский в других городах и поселках русской империи не видел, не в обиду великому русскому народу будь сказано: да, конечно, купцы давали деньги на возведение порой гигантских храмов, да, конечно, за счет их пожертвований строились великолепные новые больницы, да, конечно, земские выборные до хрипоты, до посинения обсуждали необходимые для развития города проекты – прокладку новых дорог, ремонт старых дорог, учреждение училищ и милосердных приютов, водопроводы и прочее, да, конечно, помогали бедным церковные приходы, но все это было как-то очень тяжело, долго, а к конкретной вдове с больным ребенком на руках прийти все-таки было чаще всего некому. Здесь, в Яблуновке – приходили, причем быстро, в тот же день, эти мрачные седобородые люди, сам вид которых приводил Веру в трепет, поскольку они напоминали ей
Да что вдова, дело не в ней, в конце-то концов, то есть не только в ней, эти люди (из общества бикур-холим) были ангелами жизни, их интересовала именно
Проходя мимо синагоги, в тени старых тополей, доктор Весленский порой видел такого вот дурачка, перебирающего пыльные, покрытые ржавым налетом, уже не имевшие цены монеты или стеклянные бусы за длинным деревянным столом, для того чтобы сделать из них узор, или видел такого же дурачка, собирающего старые вещи по дворам, и он сразу понимал, что это
Впрочем, первое время далеко не все казалось ему правильным в этом устройстве общинной жизни. Евреи (по крайней мере тут, в Яблуновке) не испытывали перед окружающим миром никакого чувства вины. Они знали, что придут люди из общества и на общественные деньги, неся всю полноту ответственности, все или почти все исправят. Чувство вины, способность сострадать и отдавать долги евреи полностью делегировали общине. Русский человек, который всю жизнь мечется между ощущением, что это
Однажды он поделился этим с Верой.
Она долго смотрела на него, как бы спрашивая, чего он от нее хочет.
– Ну как лучше? – спросил он ее наконец.
– Конечно как у них! – рассердилась она. – Но только этого не может быть.
– Но ведь оно же есть, – развел руками Весленский.