– Оставь всю эту лирику, дядя Публий! – отрезала озабоченная мамаша. – Я позвала тебя не за этим.
Однако Публию Рутилию Руфу представлялось крайне важным довести до ее сознания свою мысль, поэтому он уселся с ней рядом на скамью во дворе-колодце, устроенном посредине инсулы. Местечко было чудесным, поскольку второй обитатель первого этажа, всадник Гай Маций, увлекался цветоводством и достиг в этом деле совершенства. Аврелия называла свой двор-колодец «вавилонскими висячими садами»: с балконов на всех этажах свисали различные растения, а вьющийся виноград за долгие годы оплел весь двор до самой крыши. Дело было летом, и сад благоухал ароматами роз, желтофиоли и фиалок; радуя глаз всеми оттенками розового, синего и фиолетового.
– Дорогая моя племянница, – заговорил Публий Рутилий Руф серьезным голосом, взяв ее за руки и заглядывая в глаза, – попытайся меня понять. Рим уже не молод, хотя пока еще не впал в старческое слабоумие. Но подумай сама: двести сорок четыре года им правили цари, затем четыреста одиннадцать лет у нас была Республика. История Рима насчитывает уже шестьсот пятьдесят пять лет, и за это время он становился все могущественнее. Но многие ли древние роды по-прежнему способны давать Риму консулов, Аврелия? Корнелии, Сервилии, Валерии, Постумии, Клавдии, Эмилии, Сульпиции… Юлии не давали Риму консулов уже четыре сотни лет, хотя думаю, что при жизни теперешнего поколения в курульном кресле все же побывает несколько Юлиев. Сергии слишком бедны, поэтому им пришлось заняться разведением устриц; Пинарии так бедны, что готовы на что угодно, лишь бы разбогатеть. У плебейского нобилитета дела идут лучше, чем у патрициев, и мне кажется, что если мы не проявим осторожность, то Рим окончательно попадет под власть «новых людей», не имеющих великих предков, не чувствующих связи с корнями Рима и поэтому безразличных к тому, во что Рим превратится. – Он сильнее сжал ее руки. – Аврелия, твой сын – представитель старейшего и знаменитейшего рода. Среди доживающих свой век патрицианских родов одни Фабии могут сравниться с Юлиями, но Фабиям уже три поколения приходится усыновлять детей, чтобы не пустовало курульное кресло. Истинные Фабии настолько выродились, что прячутся от людских глаз. И вот перед нами – Цезарь-младший, выходец из древнего патрицианского рода, не уступающий умом и энергией «новым людям». Он – надежда Рима, какой я уж и не надеялся увидеть. Я верю: для того чтобы Рим вознесся еще выше, им должны править патриции. Я никогда не произнес бы этого при Гае Марии, которого люблю, но, любя, осуждаю. За свою феноменальную карьеру Гай Марий причинил Риму больше вреда, чем пятьдесят германских вторжений. Законы, которые он попрал, традиции, которые он уничтожил, прецеденты, которые он создал! Братья Гракхи, по крайней мере, принадлежали к нобилитету и пытались решить назревшие в Риме проблемы хотя бы с подобием уважения к
Речь эта показалась Аврелии такой увлекательной и необычной, что она слушала ее с широко распахнутыми глазами, даже не замечая, как сильно сжал Публий Рутилий Руф ее руку. Наконец-то ей предлагали нечто существенное, путеводную нить, держась за которую она с юным Цезарем могла выбраться из царства теней.
– Ты должна ценить достоинства юного Цезаря и делать все, что в твоих силах, чтобы направить его по пути величия. Тебе следует внушить ему целеустремленность, осознание задачи, которая по силам ему одному, – сохранить и обновить римский дух и римские традиции.
– Понимаю, дядя Публий, – ответила она серьезно.
– Хорошо, – кивнул он и, вставая, потянул ее за собой. – Завтра, в три часа пополудни, я пришлю к тебе одного человека. Пусть мальчик никуда не отлучается.
Так сын Аврелии стал воспитанником Марка Антония Гнифона, галла из Немауза. Его дед был из племени салиев, которое беспрерывными набегами терроризировало эллинизированное население Заальпийской Галлии. В конце концов деда и отца будущего воспитателя поймали отчаявшиеся массилиоты. Дед, проданный в рабство, вскоре умер, отец же был достаточно молод, чтобы из варвара превратиться в домашнего слугу в греческой семье. Паренек оказался смышленым, поэтому умудрился накопить денег и выкупиться на свободу, после чего женился. В жены он взял гречанку-массилиотку скромного происхождения, отец охотно дал согласие на брак, несмотря на варварскую наружность жениха – могучее телосложение и ярко-рыжие волосы. Таким образом, его сын Гнифон вырос среди свободных людей и, как и его отец, оказался юношей весьма способным.
Гней Домиций Агенобарб, превративший побережье Срединного моря Заальпийской Галлии в римскую провинцию, назначил своим старшим легатом одного из Марков Антониев, у которого отец Гнифона служил переводчиком и писцом. После победоносного завершения войны с арвернами Марк Антоний пожаловал отцу Гнифона римское гражданство. Это был наилучший способ выразить свою благодарность – Антонии славились щедростью. Хотя ко времени поступления на службу к Марку Антонию отец Гнифона уже был свободным человеком, римское гражданство позволило ему стать членом сельской трибы Антониев.
Гнифон еще в детстве проявлял интерес к географии, философии, математике, астрономии и инженерному делу. Когда он надел тогу взрослого мужчины, отец посадил его на корабль, отплывавший в Александрию, мировой центр учености. Там, в знаменитой библиотеке при Александрийском мусейоне, он набирался ума под руководством Диоклеса – главного библиотекаря.
Однако лучшие годы александрийского книгохранилища уже миновали, и никто из библиотекарей не мог сравниться с великим Эратосфеном. Когда Марку Антонию Гнифону исполнилось двадцать шесть лет, он решил поселиться в Риме и заняться преподаванием. Сперва он стал грамматиком и обучал молодых людей риторике; потом, устав от чванства юных аристократов, открыл школу для мальчиков помладше. Марк Антоний Гнифон тотчас добился успеха и весьма скоро мог себе позволить без стеснения взимать самую высокую плату. Он с легкостью оплачивал просторное учебное помещение из двух комнат на тихом шестом этаже инсулы вдали от гомона Субуры, а также еще четыре комнаты этажом выше в том же пышном сооружении на Палатине – там он жил. Гнифон содержал еще четырех рабов, которые обходились ему недешево; двое были его личными слугами, а двое помогали в преподавании.
Предложение Публия Рутилия Руфа учитель встретил смехом, заверив гостя, что не намерен отказываться от столь доходного занятия ради возни с сосунком. Рутилий Руф сделал следующий ход: он предложил педагогу готовый контракт, включавший проживание в роскошных апартаментах в более фешенебельной инсуле на Палатине и более щедрую оплату его труда. Однако Марк Антоний Гнифон не соглашался.
– Хотя бы зайди взглянуть на ребенка, – предложил Рутилий Руф. – Когда удача сама идет тебе в руки, не стоит воротить нос.
Стоило преподавателю познакомиться с юным Цезарем, как он изменил свое решение. Теперь Рутилий Руф услышал от него следующее:
– Я берусь быть наставником юного Цезаря не из-за его происхождения и даже не из-за его чудесных способностей, а потому, что он очень мне понравился и его будущее внушает мне страх.
– Ну и ребенок! – жаловалась Аврелия Луцию Корнелию Сулле, когда тот заглянул к ней в конце сентября. – Семья собирает последние деньги, чтобы нанять для него самого лучшего педагога, и что же? Педагог тоже становится жертвой его обаяния!
– Гм, – откликнулся Сулла.
Он пришел к Аврелии не для того, чтобы выслушивать жалобы на ее отпрысков. Дети утомляли Суллу, как бы смышлены и очаровательны они ни были; оставалось гадать, почему он не зевает в присутствии собственного потомства. Нет, он заглянул, чтобы сообщить о своем отъезде.
– Значит, и ты меня покидаешь, – заключила она, угощая его виноградом из своего садика.
– Да, и, боюсь, очень скоро. Тит Дидий намерен переправить войско в Испанию морем, а для этого самое лучшее время года – начало зимы. Я же отправлюсь туда по суше, чтобы все подготовить.
– Ты устал от Рима?
– А ты бы не устала на моем месте?
– О да!
Он беспокойно поерзал и в отчаянии стиснул кулаки:
– Я никогда не доберусь до самого верха, Аврелия!
Но она только рассмеялась:
– Ты еще станешь Октябрьским Конем, Луций Корнелий. Твой день непременно наступит!
– Но, надеюсь, не буквально, – усмехнулся он в ответ. – Мне бы хотелось сохранить голову на плечах – а Октябрьскому Коню этого не суждено. И почему, интересно знать? Беда в том, что все наши священнодействия настолько дряхлы, что мы даже не понимаем языка, на котором возносим свои молитвы. И не имеем представления, зачем запрягаем в колесницы боевых коней попарно, чтобы потом принести в жертву правого из колесницы, выигравшей забег. Что до сражения… – В саду было так светло, что зрачки Суллы превратились в точечки и он стал похож на незрячего провидца; в его взоре, устремленном на Аврелию, отразилось пророческое страдание, которое было вызвано не бедами прошлого или настоящего, а провидением будущего. – О, Аврелия! – вскричал он. – Почему счастье ускользает от меня?
У нее сжалось сердце, ногти вонзились в ладони.
– Не знаю, Луций Корнелий.
Взывать к его здравому смыслу – что могло быть нелепее? Но больше ей нечего было ему предложить.
– Думаю, тебе нужно найти серьезное дело.
Ответ Суллы был сух:
– Вот уж точно! Когда я занят, у меня не остается времени на раздумья.
– И я такая же, – ответила Аврелия ему в тон. – Но в жизни должно быть что-то еще.
Они сидели в гостиной рядом с низкой стеной внутреннего сада, по разные стороны стола; их разделяло блюдо, полное зрелого винограда. Гость умолк, а Аврелия все разглядывала его. Как он прекрасен! Ей вдруг стало очень жаль себя – это случалось с ней нечасто, поскольку она умела обуздывать чувства. «У него такой же рот, как у моего мужа, – подумала она, – такой же красивый…»
Сулла неожиданно поднял глаза, застав ее врасплох; Аврелия залилась густой краской. Что-то изменилось в его лице, трудно определить, что именно, но он вдруг стал
– Аврелия…
Она ответила на рукопожатие и затаила дыхание; у нее кружилась голова.
– Что, Луций Корнелий? – услыхала она собственный голос.
– Будь моей!
У Аврелии пересохло в горле, и она почувствовала, что должна глотнуть воды, иначе лишится чувств, однако даже это оказалось свыше ее сил; его пальцы, обвившиеся вокруг ее пальцев, казались ей последней нитью, связывавшей ее с ускользающей жизнью: разомкни она их – и жизнь оборвется…
После Аврелии никак не удавалось вспомнить, когда Сулла успел обойти стол, но лицо его внезапно оказалось совсем близко от ее лица, и блеск его глаз, его губ уже представлялся ей мерцанием, исходящим из глубины отполированного мрамора. Аврелия зачарованно наблюдала, как перекатываются мускулы под кожей его правой руки, и дрожала – нет, вибрировала, – чувствуя себя слабой и беззащитной…
Закрыв глаза, она ждала. Когда его губы прикоснулись к ее губам, Аврелия ответила таким пылким поцелуем, словно в ней накопился вековой голод; в ее душе поднялась буря, какой она еще не знала. Аврелия ужаснулась самой себе, почувствовав, что вот-вот превратится в пылающие уголья.
Спустя мгновение между ними уже была комната: Аврелия вжалась в ярко расписанную стену, словно желая слиться с плоским изображением, а Сулла стоял возле стола, тяжело дыша; его волосы горели на солнце ослепительным огнем.
– Я не могу! – тихо вскрикнула она.
– Тогда ты навсегда потеряешь покой!
Стараясь – невзирая на клокочущую в нем ярость – не уронить себя в глазах Аврелии, Сулла величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал Аврелии, что он никогда не вернется, удалился с высоко поднятой головой, словно это
Однако лавры победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяли: он понимал, что потерпел поражение, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобно урагану сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем – и каким поцелуем! – а потом пойти на попятный? Можно подумать, что она хотела его меньше, чем он – ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы ее личико разбухло от яда, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Убить, стучало сердце – ему казалось, что оно колотится у него в ушах; убить, гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его ярость подогревалась сознанием того, что убить ее он не сможет, точно так же как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что таилось в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополис?
Когда Сулла, словно камень, брошенный из пращи, влетел в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась, и весь огромный дом ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, Сулла подскочил к деревянному ларю в виде храма, где хранилась восковая маска его предка, и вытащил ящик, укрытый под миниатюрной лестницей. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.
Луций Корнелий Сулла не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: от ступней до корней волос его захлестывала злоба. Или, может, то была боль? Горе? Безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; но почти мгновенно он оказался в объятиях лютого холода. Лишь остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к его сословию. Юлиллу и Элию он, правда, обрек на страдания, что давало хоть какое-то успокоение. Более того, участь Юлиллы наполняла его душу мрачным удовлетворением, ведь это он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его свидания с Метробием, она по-прежнему пьянствовала бы и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл немой упрек. Однако в случае с Аврелией он и надеяться не смел на то, что она станет горевать по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом – вся Аврелия! Чтоб ей сгинуть! Да сожрут ее черви! Мерзкая тварь!
Разразившись бессмысленными проклятиями, Сулла поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, и не в его власти умертвить предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все свои усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось разрушить неприступную цитадель ее добродетели. И не важно, что до того, как он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее; порыв был настолько силен, что ему никак не удавалось прийти в себя.
Все дело в Риме! В Испании Сулла излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигало столь жгучее разочарование – то ли потому, что там нет времени на раздумья, то ли потому, что там повсюду тебя окружает смерть, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что движешься к великой цели. Но в Риме – а он проторчал в Риме уже почти три года! – Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно действенное средство – убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.
Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв и тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стих, Клитумна, Никополис, Катул Цезарь – как было бы славно навеки потушить взор этого надменного верблюда! – Скавр, Метелл Нумидийский Свин. Свин… Сулла вскочил, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.
Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Свину.
Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на Форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его консульской карьере, достойной Гомера; о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он испрашивал себе новых испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы клятвенно подтвердить свою приверженность второму земельному закону Сатурнина.
«И все же, – размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним в этот день клиентом, – я войду в историю как величайший представитель великого рода, самый прославленный Квинт из всех Цецилиев Метеллов». Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья. Он вернулся домой, где встретил радушный прием. Чувство небывалого довольства переполняло Метелла. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей все-таки настал конец. Он победил, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария.
Слуга поскребся в дверь таблиния.
– Да? – отозвался Метелл Нумидийский.
– Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, господин.
Когда Сулла вошел, Метелл Нумидийский уже направлялся навстречу гостю с приветственно протянутой рукой.
– Дорогой Луций Корнелий, какая это радость – увидеться с тобой! – проговорил он, источая радушие.
– Да, мне давно уже пора лично засвидетельствовать тебе почтение, – ответил Сулла, усаживаясь в кресло для клиентов и напуская на себя виноватый вид.
– Вина?
– Благодарю.
Стоя у столика, на котором возвышались два кувшина и несколько кубков из чудесного александрийского стекла, Метелл Нумидийский спросил, глядя на посетителя и поднимая брови:
– Стоит ли разбавлять хиосское вино водой?
– Разбавлять хиосское – преступление, – ответил Сулла с улыбкой, свидетельствующей о том, что он успел освоиться в гостях.
Хозяин не двинулся с места.
– Твой ответ – ответ политика, Луций Корнелий. Не думал, что ты принадлежишь к этой когорте!
– Квинт Цецилий, пусть в твоем вине не будет воды! – воскликнул Сулла. – Я пришел к тебе в надежде, что мы сможем стать добрыми друзьями.
– В таком случае, Луций Корнелий, станем пить наше хиосское неразбавленным.
Метелл Нумидийский взял в руки два кубка: один поставил на стол рядом с Суллой, другой взял себе; усевшись, он провозгласил:
– Я пью за дружбу!
– И я. – Пригубив вина, Сулла нахмурился и посмотрел Метеллу Нумидийскому прямо в глаза. – Квинт Цецилий, я отправляюсь старшим легатом в Ближнюю Испанию вместе с Титом Дидием. Понятия не имею, сколько времени продлится мое отсутствие, однако мне представляется, что оно затянется на годы. Вернувшись, я намерен немедленно выставить свою кандидатуру в преторы. – Откашлявшись, он отпил еще. – Тебе известна подлинная причина моего провала в прошлом году?
Губы Метелла Нумидийского тронула легкая улыбка, но Сулла не сумел понять, что это была за улыбка: насмешливая, злобная или благодушная.
– Да, Луций Корнелий, знаю.
– Что же именно ты знаешь?
– Что ты сильно огорчил моего друга Марка Эмилия Скавра, испугавшегося за свою жену.
– Вот как! Значит, моя связь с Гаем Марием тут ни при чем?
– Луций Корнелий, такой здравомыслящий человек, как Марк Эмилий, никогда не покусился бы на твою государственную карьеру из-за боевого товарищества с Гаем Марием. Хотя сам я не был здесь и не присутствовал при всем этом лично, у меня сохранилась достаточно тесная связь с Римом, чтобы понимать, что в то время ты был уже не так близок с Гаем Марием, – добродушно объяснил Метелл Нумидийский. – Ведь ты больше не связан с ним родственными узами. – Он вздохнул. – Однако тебе не повезло: едва ты порвал с Гаем Марием, как чуть не стал причиной скандала в семействе Скавра.
– Я не совершил ничего недостойного, Квинт Цецилий, – процедил Сулла, стараясь не давать волю раздражению, но все больше укрепляясь в мысли, что эта тщеславная посредственность заслуживает смерти.
– О недостойных поступках речи не было. – Метелл Нумидийский осушил свой кубок. – Можно только сожалеть, что, когда дело доходит до женщин, в особенности жен, даже самые старые и мудрые теряют головы.
Стоило хозяину приподняться, как Сулла резво вскочил на ноги, схватил со стола оба кубка и отошел, чтобы наполнить их.
– Женщина, о которой идет речь, приходится тебе племянницей, Квинт Цецилий, – проговорил Сулла, стоя к собеседнику спиной и загораживая своей тогой стол.
– Только поэтому мне и известна вся эта история.
Протянув Метеллу Нумидийскому кубок, Сулла снова сел.
– Считаешь ли ты, как ее дядя и добрый друг Марка Эмилия, что я действовал правильно?
Хозяин пожал плечами, отпил вина и скривился:
– Если бы ты был каким-то выскочкой, Луций Корнелий, то не сидел бы сейчас передо мной. Но ты – выходец из древнего и славного рода, ты – один из патрициев Корнелиев, к тому же наделен большими способностями. – Переменив выражение лица, он отпил еще вина. – Если бы в то время, когда моя племянница воспылала к тебе страстью, я находился в Риме, то, конечно, помог бы Марку Эмилию уладить дело. Насколько я понимаю, он просил тебя покинуть Рим, но ты ответил отказом. Не слишком осмотрительно с твоей стороны.
Сулла невесело рассмеялся:
– Просто я полагал, что Марк Эмилий выкажет не меньше благородства, чем я.
– О, как много дали бы тебе несколько лет на Римском форуме в годы юности! – воскликнул Метелл Нумидийский. – Тебе недостает такта, Луций Корнелий.
– Видимо, ты прав. – Сулле еще никогда в жизни не приходилось играть такой трудной роли, как сейчас. – Но я не могу вернуться в прошлое. Я должен двигаться вперед.
– Ближняя Испания под командованием Тита Дидия – что ж, это определенно шаг вперед.
Сулла еще раз встал, чтобы наполнить оба кубка.
– Прежде чем покинуть Рим, мне необходимо заручиться поддержкой по крайней мере одного доброго друга, – молвил он. – Говорю от чистого сердца: мне хотелось бы, чтобы этим другом стал ты. Невзирая на твою племянницу, на твою дружбу с принцепсом сената Марком Эмилием Скавром. Я – Корнелий, а это означает, что я не могу стать твоим клиентом. Только другом. Что скажешь?