Вот мы идем втроем по Подолу: Сережа, я и моя московская приятельница Светлана Успенская. На ней нарядный французский платок. Сереже очень понравился и цвет его, и рисунок, тогда такие вещи были в новинку.
-- Ну, если вам так нравится мой платок, я могу им поделиться с вашей женой.
-- Каким образом?
-- Придем домой, разрежем его по диагонали, и получатся две треугольные косынки, платок ведь большой.
-- Вы серьезно говорите?
-- Абсолютно.
Чего тут ждать, пока придем домой? Сережа тут же остановился у раскрытого окна, за которым у плиты хозяйничала толстая распаренная тетка:
-- Мадам, у вас есть ножницы?
-- Чего?
-- Я разве тихо говорю?
Женщина протянула ему ножницы, как будто так и надо. Сережа снял со Светланы платок, с нашей помощью разрезал его на две половины, бережно сложил свою косынку, отдал ножницы, и мы пошли дальше как ни в чем не бывало.
На исходе зимы 1972 года Сережа сказал, что завтра мы пойдем на барахолку: там можно встретить самые неожиданные и крайне необходимые вещи.
-- Например?
-- Чайницы! (Он тогда увлекался чайницами.)
-- Ну, мне они не нужны. Я мечтаю о тулупе, у меня нет зимнего пальто, а тулупы теплы и нынче в моде. Я бы купил и себе и жене.
-- Я это вам с Инной устрою в две минуты. У меня знакомые в деревне, и по моим эскизам они сошьют дубленки и вышьют их бисером, украсят сутажом, как я им нарисую.
Сказано -- сделано! Бумаги под рукой не оказалось, он схватил французский журнальчик "Brieves Nouvelles de France", на чистых местах моментально набросал несколько моделей и назначил цену. Я только рот разевал.
На барахолке он подолгу стоял перед китчевыми клеенчатыми ковриками с русалками и лебедями, беседовал с продавцами по-украински, торговался, не покупая, и все подбивал меня приобрести эту "потрясающую красоту". Никаких тулупов не было, мне надоело, я замерз и звал его уехать. "Хождение за покупками -- монолог", -- отшил он меня. Я часто вспоминаю это меткое выражение. Действительно, один ищет одно, другой -- другое и томится, пока спутник рассматривает что-то, на что тебе наплевать. На сей раз дело закончилось покупкой за гроши чайницы старого стекла, и мы ушли только тогда, когда Сережа убедился, что больше ничего интересного нет, и тоже окоченел. Никаких тулупов он мне не устроил ни "в две минуты", ни в два года. Зато остались у меня его чудесные фантазии на страницах французского еженедельника.
Узнав, что у нас стоит письменный стол стиля "жакоб", Сережа решил подарить мне шесть стульев и два кресла того же стиля, чтоб был полный гарнитур. Ни более ни менее. Оглянувшись и ничего этого не обнаружив в его комнате, я подумал с облегчением: "А, пусть себе болтает. Мне это абсолютно не нужно, некуда ставить, да и как можно принимать такой дорогой подарок? Слава Богу, очередная фантазия". Но не тут-то было. "Они стоят у моих знакомых, я им обставил квартиру, а "жакоб" им не подходит, и я отдам его тебе". Через пару дней он повез меня в новую пятиэтажку, хозяев не было, но Сережа открыл дверь своим ключом. Квартира была им обставлена в народном стиле: керосиновые лампы, иконы, рушники, сундуки, бумажные цветы и тому подобное. В спальне Сережа возмутился, что хозяева что-то сделали по-своему, он переставил комод и снял со стены семейную фотографию. На кухне достал из буфета вино и бокалы, пошарил в холодильнике, красиво накрыл стол и принялся меня потчевать. Я же чувствовал себя домушником. От шести стульев я отбрыкался, а кресел, к счастью, не оказалось -- хоть немного, да присочинил Сережа. Но все же один стул он мне велел забрать в подарок Инне, а себе прихватил второй. (Сережа играл роль Остапа Бендера, я -- Кисы Воробьянинова.) Ничего не убрав со стола, мы спустились вниз. "Что подумают хозяева, когда вернутся? -- спросил я в крайнем смущении. -- Верно, решат, что была кража". "Они привыкши", -- уверенно ответил Сережа. А стул очень подошел к столу, за которым Инна и сейчас работает.
Три метра чернобурки
Если он видел вещь, подходящую к той, что есть у вас, он сходил с ума, но добывал ее и приносился в два часа ночи, чтобы подарить. Увидел в комиссионке молочник желтый с золотым ободком, купил и принес мне. "???" -"Но ведь у тебя есть две чашки такого же цвета, а теперь к ним и молочник!" Да я и помнить о них не помнил, затерянных в недрах буфета, а ему они запали.
В Киеве он раздобыл трубку для курения и стал уговаривать Гришу Чухрая подарить ее Борису Барнету. Почему Барнету? Они были почти незнакомы и вообще по какому поводу? "Как ты не чувствуешь -- Барнету так пойдет курить трубку. Он будет такой живописный. Особенно в профиль". -- "Да он вроде бы не курит". -- "Все равно, ты только представь: Барнет в профиль с трубкой. Он красивый. Надо ему подарить. Так будет вальяжно -- профиль, трубка..." И он показал.
А однажды шел по улице Горького с Володей Наумовым -- в студенческие времена -- и нес в руках зеленого керамического барана -- кувшин из Гуцулыцины, очень красивый. Вдруг говорит: "Слушай, в этом доме живет Илья Эренбург. Давай зайдем к нему и подарим барана". -- "А ты знаком с ним?" -"Нет, но какое это имеет значение?" Зашли, подарили, Эренбург очень удивился, угостил их заморским ликером, и больше они никогда не виделись.
Нет ни одного человека, который был бы с ним знаком, даже мимолетно, и не получил от него подарка -- хоть "царского", хоть ерундового, но всегда отмеченного печатью его неповторимого вкуса.
Мир его любимых вещей! Долго он хвастался подозрительным кольцом, говорил, что это подарок Католикоса. Один друг наконец сказал: "Успокойся, все видели его. Кроме Католикоса". Он не обиделся, только с мнимой многозначительностью переодел кольцо на другой палец. Халат эмира Бухарского, в котором танцевала Тамара Ханум (я ему рассказывал о нем), не давал ему покоя, пока он не вырядился в нечто тоже живописное, шелковое, более или менее персидское, с вышитой надписью, которая в его переводе звучала так: "Я касался Надир-шаха". Ерунда, конечно, но очень уж ему хотелось. Да еще пришил колокольчик подмышку и любил неожиданно поднять руку, чтобы раздался звоночек. Все улыбались. Я и сейчас улыбнусь, как вспомню.
С семьдесят восьмого года Сережа вернулся жить в свой родной Тбилиси и вскоре поехал на Украину повидаться со Светланой и Суренчиком, с многочисленными друзьями. И накупил там всякую всячину. Какую и для чего? А вообще. Ему дают деньги, чтобы он купил что-либо интересное -- посуду, лампу, коврик, бусы, а то и просто туфли или кашне -- на его вкус. И он всем привозит, ему доставляет удовольствие разыскивать, торговаться, покупать, держать в руках. Бывает и так, что купит что-либо себе, не может удержаться, а потом долго старается подарить эту вещь. На сей раз он зачем-то привез черное шелковое платье тридцатых годов -- ретро! Всем женщинам, которые у него появлялись на галерее (имя им -- легион), он стремился его презентовать. Они с ажиотажем пытались напялить его на себя, но тщетно: оно было всем мало. Все же одна худышка втиснулась. Сережа обрадовался: гора свалилась с плеч. Девица же, пока не передумали, тут же улетучилась, расточая воздушные поцелуи.
И еще он привез подлинный шляхетский кафтан -- бархат болотного цвета расшит шелковыми цветами. Красиво, все примеряют, но опять мало, хоть плачь! К счастью, пришли дети и на одну девочку налезло: кафтан оказался детский. Радости не было предела, и девочка побежала домой в бесценном, музейной работы костюме.
А черную шляпу-канотье с вуалеткой Сережа пытался подарить всем подряд, но дело кончилось тем, что надел ее на лампу вместо абажура и успокоился. Его учитель Игорь Савченко говорил: "Ах, Параджанов, ты умрешь бутафором". И, помолчав, задумчиво добавлял: "Или церемониймейстером".
Истоки сего -- в детстве. Его отец был коммерсант -- то продавал спинки никелированных кроватей (!), то был директором комиссионки, -- и мальчик вырос среди разговоров о купле-продаже. Он с детства научился разбираться в стилях, марках, фирмах, каратах. Он любил просто держать вещи в руках, рассматривать, перебирать и примерять -- перстни, меха, тарелки, канделябры. Он обожал торговаться, уступать или стоять на своем, иной раз и слукавить -словом, принимать участие в торжище. Он любил не только сияние драгоценных камней, но сами их названия, мог бормотать ни к селу, ни к городу: "Алмазы, топазы, сапфиры..." Он фантазировал на эти темы бесконечно, выдавая желаемое за действительное. То и дело, надо не надо, я слышал от него:
-- Я отдал ей голубой бриллиант за бесценок.
-- Завтра я подарю Инне сапфировое колье. Пусть носит.
-- Я отослал Светлане кораллы в серебре.
-- Видел на Софико жемчужное ожерелье? Бесценное. Это я ей подарил.
-- Ты?
-- А кто же еще?
-- Чтобы устроить этого оболтуса в институт, я подарил жене ректора три метра чернобурки!
Если бы у него это было, то не исключено, что он действительно подарил бы. На самом же деле подарки имели место, но не столь драгоценные, не тем людям и не за то, о чем он говорил, а просто так, от доброты душевной, от потребности сделать приятное, но иной раз и от тщеславия, желания поразить. Подарки -- род недуга. Он не мог не подарить чего-либо человеку, который был ему симпатичен. В 1957 году ко мне в монтажную поднялся, задыхаясь и чертыхаясь, пожилой человек из Киева. Вывалил на меня три кило зеленых груш и шкуру маленького медвежонка -- презент от Сережи. И киевлянину это обуза, и мне ни к чему медвежонок и эти недозрелые груши. Но Сережа любил делать подарки, и все, попадая под его обаяние, подчинялись ему.
Однажды звонит из Киева: "Я хочу принять министра культуры Франции с женой, что делать? Я придумал только, что в квартиру войдет нарядная гуцулка с коромыслом, а ведра будут полны шампанского со льдом. Затем парубок подаст зажаренного гуся в бумажных розах и лентах, а в глазах у гуся будут изумруды -- это серьги, которые я потом подарю министерше. В углу будет играть бандурист, я ему приклею бороду, как у Черномора, а конец закину на люстру и там обовью ею лампу, для полумрака, чтобы мацам не увидела, что изумруды поддельные... Что бы придумать еще?" -- "Еще???!!!"
Когда в том же Киеве к нему пришел Тарковский, то первым, кто его встретил, был живой ослик, привязанный к батарее (это на восьмом-то этаже!.) Оправившись от изумления, Андрей Арсеньевич увидел Сережу, который, улыбаясь, смотрел ему в глаза и наливал в бокал красное вино из старинной грузинской бутылки. Вино переливалось и расплывалось пятном на кружевной скатерти изумительной работы. "Сережа, вы губите скатерть, остановитесь!" -"Это так, но вы выше, чем кружева шантильи!"
Ален Гинзберг -- идол масс-медиа, гуру, родоначальник и вождь битничества, -- прилетев в Тбилиси, мечтал познакомиться с Параджановым. Сергей встретил его в черном парике с перьями, увешанный цепями. А чтобы поэт не чувствовал себя обделенным, его тут же облачили в нечто парчовое, воткнули розу и усадили якобы на трон. Для полноты картины кликнули дьякона Георгия, благо он жил по соседству. Тот явился в церковном облачении, что не помешало Параджанову водрузить ему на голову еще и подушку. Кворум был. И потекла неторопливая беседа.
"Мой дорогой Серж!"
После "Теней" он получил в Киеве маленькую отдельную квартирку, из которой он соорудил нечто среднее между бонбоньеркой и музеем. На видном месте висит полное комплиментов письмо Феллини, оно вставлено в золотую рамку, украшено павлиньим пером и засушенными незабудками. Начинается письмо словами: "Мой дорогой Серж!" Рядом висит письмо Анджея Вайды, который обращается к нему так: "Уважаемый коллега и Учитель!" У изголовья кровати горит каретный фонарь. На потолке висит изящный золоченый стул вниз дном, чтобы все могли прочесть: "Из гарнитура Его Императорского Величества Николая Второго". Не родной ли брат "подсвечника Богдана Хмельницкого", которым он мне морочил голову?
Из моего дневника: "В воскресенье я застал его сидящим перед старой картиной украинского мастера: в хате, полной бытовых подробностей, беседовали гуцулы. Он неотрывно смотрел на полотно, пока не стемнело. "Это потрясающе, -- сказал он, очнувшись. -- Но у меня нет денег, чтобы ее купить". С деньгами действительно катастрофа. Сережа в простое, и ему не платят ни копейки. Гости приносят еду, но сами ее и съедают. Я же -- богатый столичный режиссер! -- получаю аж 2 рубля 60 копеек суточных! Утром дал ему денег, чтобы он купил на завтрак хлеба, масла и сосисок. Ничего этого он, конечно, не купил, а принес банку оливок".
-- Господи помилуй, зачем нам оливки, когда нет хлеба?
-- Да ты посмотри, как это красиво!
И он поднес банку к окну, в которое било зимнее солнце. В его лучах, на просвет, это действительно было красиво. Весь он в этом -- не хлебом единым. Сережу немного подкармливают в "Вареничной", что открылась на первом этаже его дома. Он сделал там фреску: взял несколько разноцветных керамических плиток и, отламывая от них плоскогубцами кусочки и нанося на стену раствор цемента, сочинил пеструю толпу испанских танцовщиц в окружении гитаристов. Мы зашли туда поесть, его встретили, как короля, а он тут же: "Видите этого черноусого? (Это я,) Так вот, я с него делал того испанца с бубном. Узнаете? Он из Барселоны, ни слова не понимает по-русски, поэтому дайте нам двойные порции!" Все в восторге и денег с нас не берут".
Такой же неповторимый отпечаток вкуса и пристрастий хозяина носил и его дом в Тбилиси, где он прочно обосновался с конца семидесятых. Когда-то он весь принадлежал семье Параджановых, но из невнятных объяснений Сергея я так и не понял, почему у него осталась одна комната, у сестры Ани с семьей две, а весь дом в три этажа полон посторонними жильцами. Дом этот был узнаваем за версту: балкон разрисован Сережей красными узорами, а на ворогах -- офомные дорожные знаки, украденные с ближайшего перекрестка...
"Можно выстроить великолепное театральное здание, заказать художнику декорации, композитору -- музыку, набрать большой штат сотрудников -- и все это еще не будет театр. А вот выйдут на площадь два актера, расстелят потертый коврик, начнут играть пьесу, и, если они талантливы, -- это уже театр". Эту притчу Немировича-Данченко я вспоминал каждый раз, поднимаясь по скрипучей лестнице в комнату к Сереже, которая и столовая, и гостиная, и спальня, и, самое главное, его мастерская. В октябре 1981 года мы с женой были в Тбилиси и пришли к Параджанову без предупреждения: телефона у него не было нигде и никогда. И здесь мы увидели этот самый "потертый коврик -театр". Начиная с лампы над столом, которая каждый день преображается до неузнаваемости: то это скелет старого зонта, разукрашенный бусами, свечами и лентами; то метла из позолоченных прутьев, и, вглядываясь, я обнаруживаю среди них совок и щетку, которыми сметают мусор со стола; то керосиновая лампа, вокруг которой непостижимым образом трепещут бабочки, сверкая крылышками из толченых перламутровых пуговиц... В комнате, на террасе и галерее, типичных для старого Тбилиси, нет ни сантиметра, им не обыгранного. На стенах - фрески и коллажи. Кастрюли, сковородки и тазы тоже пущены в дело и образуют композицию, которую я не в силах описать. Над вашей головой на невидимой леске летит птица, по дороге "снося" яйцо, -- тоже на невидимой леске. На потолке комнаты укреплена клеенка "Пир в колхозе", расписанная Сережей в стиле ВДНХ, оттуда свисают яблоки и виноград из елочных украшений. Правда, "панно" носит утилитарный характер, защищая кровать хозяина от осыпающейся штукатурки. Его стол красиво инкрустирован лоскутами кожи, парчи и монетами. Сверху, чтобы можно было пить-есть, стелется прозрачный полиэтилен. Инкрустированы и ветхие венские стулья. Один из них называется "В честь Черчилля" и украшен еще бахромой с кистями. Каждая вещь достойна любого художественного музея.
На днях, читая про другого замечательного чудака, Алексея Крученых, я обращаю внимание на строки Николая Асеева:
А он любой обхлестанный веник
Превратит в букет вдохновенья.
Будто про Сережу. В своей неописуемой комнате, которая к тому же являлась и кухней и кладовкой, царил беспорядок, как после обыска. Но в этой комнате, набитой хламом и воспоминаниями, он делал вещи, при виде которых сердце мое замирало... Не забыть восхищения, охватившего меня, когда я увидел его куклы, шляпы, занавесы, коллажи, инсталляции, картины и все такое прочее. Собранные воедино впервые на выставке в Тбилиси в 1983 году, они удивляли и приводили в восторг всех. Потом его произведения будут возить по всему миру и всюду будут восторженные отзывы. В одном из них я вычитаю фразу Марселя Пруста, написанную о ком-то давным-давно: "Из бездны какого страдания черпает он эту безграничную способность творить?"
А что сказал Жан Кокто, понятия не имея о Параджанове, впрочем, как и Параджанов о Кокто? Эти слова прозвучали на открытии выставки Пикассо в 1936 году:
"Пабло -- гениальный старьевщик. Как только он выходит из дома, он принимается подбирать все подряд и приносит к себе в мастерскую, где любая вещь начинает служить ему, возведенная в новый, высокий ранг".
Разве это не про Параджанова? Он тоже, как только выходил из дома, заглядывал в кучи мусора и извлекал из них нечто, мимо чего мы с вами старались бы прошмыгнуть. И "его перстов волшебные касанья" вскоре превращали это нечто в произведение искусства.
Он подбирал буквально все, обожал пухлые бархатные альбомы с фотографиями сомнительных генералов, которых он выдавал за двоюродных дедов; увлекался открытками начала века с игривыми дамами -- веки густо подведены, губки бантиком, вуаль, ридикюль; повсюду порхали пасхальные ангелочки, а мещанские ракушечные шкатулки хранили бабушкину бижутерию из потрескавшегося перламутра и стеклянных изумрудов; рядом с двенадцатью слониками из декадентских вазочек кокетливо выглядывали пыльные кладбищенские розы и перья пялили "павлинью глаза"... Китча для него не существовало.
О, вы, картонки, перья, нитки, папки,
Обрезки кружев, ленты, лоскутки,
Крючки, флаконы, пряжки, бусы, тряпки -
Дневной кошмар унынья и тоски!
Откуда вы, к чему вы, для чего вы?
Придет ли тот неведомый герой,
Кто не посмотрит, стары вы иль новы,
А выбросит весь этот хлам долой!
Неведомый герой пришел. Это был Параджанов. Однако надежд Мирры Лохвицкой, поэтессы начала века, он не оправдал, ибо ничего не выбросил. О нет! Наоборот -- бережно, любовно все сохранил и сотворил из "этого хлама" свои неповторимые шедевры!
Эти бесконечные кавказские застолья
Каждый день мы заставали у него буквально толпу. Я не знаю другого дома, который пропускал бы сквозь себя такое количество народу: приятелей, поклонников, друзей, учеников, последователей, сторонников, знакомых, знакомых его знакомых, вовсе незнакомых, любопытствующих, доброжелателей и врагов -- всех возрастов. Например, хрупкому "мсье Левану" давно за восемьдесят, но он здесь частый гость. "Наверно, сегодня нет ветра, раз вас не сдуло по дороге", -- приветливо встречает его Сережа. Параджанову нужна аудитория, перед которой он может фантазировать, представлять и творить монологи. Его распирает, из него брызжет творчество. В его образном и всегда остроумном потоке полно фантазии и брехни для красного словца, ради которого, как говорится, не жаль и родного отца. Не знаю как насчет отца, но себя Сергей явно не жалеет: он рассказывает о себе такие байки, такие небылицы, так все поворачивает, что у слушателей замирает душа и глаза вылезают на лоб. Новички все принимают за чистую монету, а люди, знающие его, сильно фильтруют эти легенды. Он сплошь и рядом ложно на себя доносит, громко рассказывая всевозможные страсти -- несуществующие и жуткие. Как известно, "дыра в ушах не у всех сквозная, иному может запасть". И западало -- к несчастью для Параджанова. И лагеря, и тюрьма -- результат его самооговора и следствие его неуемной фантазии. Когда меня спросили, что Параджанов делает в Тбилиси, я ответил -- "лжесвидетельствует окружающим на самого себя".
Но пока мы безмятежно гуляем по улочкам города и он жалуется, что никак не может побыть один хотя бы полдня. Ему нужно закончить коллаж, он уже все собрал, но оформить нет возможности, так как беспрерывно толпится народ, приходят без приглашения, он ни от кого не защищен. Однажды мы решили пообедать втроем, поговорить без посторонних. Пришлось запереть дверь, закрыть занавески (днем!), затаиться, ведь в окно можно запросто заглянуть с галереи. Кстати, соседи и заглядывают по дороге в уборную. Время от времени кто-нибудь приносит съестное. Однажды позвал нас:
-- Приходите, будем есть чанахи. Огромная кастрюля!
-- Когда ты успел сготовить?
-- Да нет, это прислал один миллионер!
Что за миллионер? Почему прислал? Сережа пожимает плечами. Но чанахи оказались отличные. В другой раз соседка принесла тарелку с вареным мясом и картофелем. Сережа царственным жестом отослал еду обратно. Снова принесли ту же тарелку, но украшенную зеленью, а сверху воткнули... розу! "Это другое дело". И Сережа милостиво и благодарно принял теперь уже "блюдо".
Как-то под вечер мы втроем мирно листали пухлые старые альбомы в бархатных переплетах. Сережа обожал вклеивать в них семейные фотографии. Он подробно объяснял нам, кто кому деверь, а кто шурин, как вдруг на галерее раздапся топот. Большая компания -- мама, тети, дети -- пришла праздновать чье-то рождение почему-то к нему и принесла гигантский пошлый торт. Сережа что-то крикнул с балкона, и со двора стали подниматься чумазые дети с тарелками. Сережа каждому давал кусок торта и подзатыльник, после чего счастливчик, урча, уходил. Одного, семилетнего, он задержал, тот глотал слюни, а Сережа рассказывал: "Вы думаете, это ребенок? Ничего подобного. Ему 22 года, он форточник. Ему дают специальные таблетки, чтобы он не рос. На вид он маленький, а на самом деле дылда. Его суют в форточку, он влезает в квартиру, душит собак и открывает дверь ворам..." Мальчик, не зная русского, согласно кивал, лишь бы его поскорее отпустили с тортом.
Когда у Параджанова заводилось хоть три рубля, он тут же устраивал пир и угощал всех, кто подворачивался. Есть в одиночестве он не умел, ему было неинтересно просто сидеть за столом и пить чай. Ему требовались игра, действо, искусство. Не потому ли он стремился и сам преобразиться и переодеть других? Однажды мы застали его в бархатном балахоне с аппликациями и в берете с кистями, по его эскизу это осуществила одна поклонница. На меня надели белую хламиду ксендза с кружевами, а Инну укутали в восточную шаль. Некая дама сидела в вышеупомянутом черном платье времен молодой Марлен Дитрих, и Сережа был в восторге, что все не как у людей. Мы тоже. И никто вновь пришедший ничему не удивлялся.
Из моего дневника: "11 октября 1981. При всем его провинциализме, -- а провинциального у него много, -- он обладает абсолютным вкусом в искусстве, и я убежден в его гениальности. Он отмечает вещи, которых не замечают другие, и не смотрит в сторону общепризнанного. Его замечания снайперские. Ему достаточно взглянуть на что-то, чтобы сейчас же взыграть, придумать, улучшить, сделать выразительнее. Например, 10 октября мы были в кукольном театре, который открыли в старой части Тбилиси. Все сделано в стиле конца века: бра, кокетливые стулья, стены обиты штофом. Сбоку две неглубокие ниши, сесть там нельзя, и непонятно -- то ли это ложи, то ли заделанные окна. Сережа на другой день пришел, положил на барьер перламутровый бинокль, полураскрытый веер и одну дамскую перчатку -- сразу получилась ложа. И от этого заиграл весь небольшой зал. А Сергей, сделав свое дело, повернулся и ушел, чтобы больше об этом и не вспомнить.
Так он раздает свои идеи, рассыпает блестки выдумок налево и направо. Ходить с ним по Тбилиси -- удовольствие исключительное. Он показал нам не старый город, реставрированный и во многом показушный, а некогда богатые кварталы, выстроенные в начале века. Он завел нас в подъезд и показал грязные, но все же необыкновенно красивые окна. А в другом занюханном парадном -- чудом сохранившийся фонарь и роспись на потолке. Тбилисские двери с чугунными узорами -- сами по себе статья особая, но Сережа знал такие, что мы перед ними замирали в восторге.
15 октября 1981. Сегодня зашли в чью-то старую квартиру, Сережа показал нам жилые комнаты со старомодными обоями. Хозяева были нам рады, потому что мы его друзья. Неожиданно выяснилось, что в этой квартире какой-то студент снимает короткометражку. Сережа строго допросил его -- кто он и откуда, выяснил сюжет и тут же все перепоставил: стол туда, "Зингер" сюда, актера уложил на диван, а пожилую хозяйку поставил в задумчивости перед фикусом. Студент был страшно рад, кадр сняли, и мы ушли.
На Плехановском он остановил нас в самом неожиданном месте, посреди мостовой, только потому, что оттуда открылся интересный вид, и улица приняла волшебные очертания. Я много раз бывал в Тбилиси, но увидел его по-настоящему только с Сережей.
Позавчера он повел нас к художнице Гаяне Хачатурян, его протеже. Мы встретили ее на улице, она шла с пустой авоськой в пустой магазин. Увидев Сережу, тут же повернула обратно и привела нас в свою убогую комнату-мастерскую и показала те картины, которые велел Сергей. Мы увидели живопись поразительную, от которой не могли оторваться. Вообще-то Гаяне Хачатурян признали официально только в последнее время, но Сережа ее открыл давно. Она твердила, что "если бы не Сергей Иосифович, то я ничего не смогла бы, он мне помогает, я его очень слушаюсь". Сережа сидел важный. Сегодня ее картины стоят тысячи, висят в музеях, но это ее не волнует. Она немного не от мира сего и похожа на Новеллу Матвееву. Говорит она басом, любит петь псалмы, но до пения -- увы -- дело не дошло.
Ходили мы с Сережей к художнику Микеладзе, про которого он сказал, что это то, что надо, но что его никто не знает. Обычная история. Мы поднялись по каким-то задворкам в квартирку, где нас попросили не разговаривать, так как спит грудной ребенок. Поэтому на цыпочках, в полном молчании, наступая на горло собственным восклицаниям, мы осмотрели две комнаты, где висели работы Микеладзе и безмятежно спало дитя. Это живопись, комбинированная с коллажем. Замечательно. Некоторые работы на зеркале. Мы были потрясены. Кое-что Сережа одобрил, и художник был счастлив. Мы еле оторвались и шепотом попрощались. Квартира в полуразрушенном доме, все старое, ветхое, но искусство яркое и молодое.
После этого мы ничего не хотели смотреть, но Сережа потащил нас почти силой в дом художника Гоги Месхишвили. (Он вообще любит водить одних своих знакомых в гости к другим.) Здесь мы увидели ухоженный и элегантный дом -красное дерево, ампир, веджвуд, ковры и иконы, прекрасная живопись хозяина, но... лучше всего три коллажа Сергея и сделанная им для хозяйской дочки кукла на тележке продавца зелени. Меня покоряет в его творчестве неожиданность -- ну почему вдруг тележка зеленщика? Само слово "зеленщик" теперь забыто, а тут...
Он не был рафинированным -- он был типичный тбилисец из самой гущи города, а не из аристократических кварталов. Хотя часто намекал на каких-то мифических предков-князей. Отец его -- раблезианская натура, а мать -очаровательная и веселая, великолепно рассказывала, великолепно ссорилась, была артистична -- талант у Сережи, безусловно, от нее. Родители, дом, двор, соседи, переулок и город -- вот тот пьедестал, на котором он высился. Одни находили в нем что-то от Дюма-отца, другие сравнивали с Бальзаком за любовь к золоту, блеску, бесконечным запутанным историям. Мне он не казался ни тем, ни другим.
Режим, при котором прошла его жизнь и который он хлебал полными горстями, все же его не озлобил, и если он что-то и стремился изменить, то отнюдь не политику, а искусство. Политика его не интересовала. И все же -живи он сегодня, он никак не смог бы остаться в стороне. Хотя Сережа был соткан из исключений, а не из правил, сентенция "нельзя жить в обществе, но быть свободным от общества" в наши дни захлестнула бы и его.
Еще при жизни Сталина он придумал такую байку, которой потчевал всех без разбора: "Ночью стоит часовой у Кремлевской башни и видит, что светится окно вождя. Он не отрывает глаз и замечает, как Сталин время от времени поднимает руку и приветственно машет ему. Часовой не выдерживает и орет: "Ура! Да здравствует дорогой товарищ Сталин". И рука в ответ машет ему. А в это время камера наезжает на окно, и мы видим Сталина за столом, который пишет, пишет, пишет: "Казнить! Казнить! Казнить!" Рука затекает, он время от времени поднимает ее, помахивает кистью, разминаясь, и снова пишет: "Казнить, казнить, казнить!", а часовой кричит: "Ура! Ура! Ура!"
И Сережа показывал, как Сталин трясет над головой усталой рукой, и непонятно было, как его не замели по этому поводу. Ведь писала же Белла Ахмадулина: "Нет, наверно, ни одной статьи Уголовного кодекса, по которой он сам себя не оговорил..."
17 октября 1981 г. Долго беседовали с Сережей, но он не хочет говорить о делах. Все его начинания срываются. Сколько их! "Киевские фрески", "Интермеццо", "Демон", "Бахчисарайский фонтан", "Сказки Андерсена", "Исповедь"... Одни расплескиваются в рассказах, другие закрываются по несуразным причинам, третьи -- из-за необычности замысла, четвертые перечеркиваются тюрьмой".
Дуршлаг мешал мне учиться в школе
Все, кто знал Сергея Параджанова, помнят, как он сразу, легко и весело сходился с людьми. Правда, иной раз он уже через день забывал о новом знакомстве, в другом же случае это была дружба до гробовой доски. Так было с Лилей Юрьевной Брик и моим отцом Василием Абгаровичем. Они посмотрели в "Повторном" "Тени забытых предков", естественно, поразились и захотели познакомиться с режиссером. Я им часто рассказывал о Сереже, его причудах и вкусах, а тут еще Шкловский начал с ним работать и был восхищен, о чем не раз говорил Лиле Юрьевне по телефону (они были очень старые, и видеться им было трудно).
В 1973 году Сережа приехал в Москву из Киева, где он тогда жил, на похороны своего друга, художника Ривоша, и на другой день Лиля Юрьевна пригласила его к обеду. Сережа заехал на рынок и вместо букета купил огромную фиалку в цветочном горшке, я таких больших и не видел. Но разве у него могло быть иначе?
-- Как мне обращаться к ней -- Лили или Лиля Юрьевна?
-- Ее назвали Лили в честь возлюбленной Гете, Лили Шенеман. Но Маяковский посвящал ей стихи так: "Тебе, Лиля". Она же подписывается то Лиля, то Лили. Так что решай сам.
Буквально с первых же минут они влюбились друг в друга, начали разговаривать как старые знакомые, много смеялись. Сергей рассматривал картины и всякие разности, не обратив внимания ни на одну книгу, которыми был набит дом. Попутно выяснилось, что он никогда не читал Маяковского. "Ну, не хочет человек -- и не читает", -- сказала Лиля Юрьевна. Это ее ничуть не обидело, а только удивило, что даже в школе...
-- В школе я плохо учился, -- объяснил Сережа, -- так как часто пропускал занятия. По ночам у нас все время были обыски, и родители заставляли меня глотать бриллианты, сапфиры, изумруды и кораллы, глотать, глотать... (он показал)... пока милиция поднималась по лестнице. А утром не отпускали в школу, пока из меня не выйдут драгоценности, сажали на горшок сквозь дуршлаг. И мне приходилось пропускать уроки.
Лиля Юрьевна хорошо разбиралась в людях и с первых же минут почувствовала его индивидуальность, а через час поняла, что он живет в обществе, игнорируя его законы.
Ей импонировали его раскованность, юмор, спонтанность и безоглядная щедрость -- словом, его очарование. И точное совпадение с ее мнением в оценках искусства и каких-то жизненных позиций. "До чего же он не любит ходить в упряжке", -- напишет она позднее.
Обед затянулся, часа через два пили чай, потом ужинали. С моим отцом они вспоминали Тбилиси и сразу нашли общие интересы, даже немного полопотали по-армянски, благо оба говорили еле-еле. И все никак не могли расстаться. Дня через два снова увиделись. Лиля Юрьевна и отец к этому времени прочли его сценарии "Демон", "Киевские фрески", наброски "Исповеди". Говорили о сценариях. Параджанов хотел в роли Демона снимать Плисецкую: "Представляете, ее рыжие волосы и костюмы из серого крепдешина, она в облаках серого крепдешина, черные тучи, сверкают молнии -- и посреди рыжий демон!" Сережа фантазировав, и казалось, что именно он летает в облаках, а мы, как это всегда бывало в таких случаях, зачарованно смотрели на него. Лилю Юрьевну затея восхитила своей неординарностью. И вот он уже рассказывает, как один известный режиссер хотел поставить "Кармен" и говорит Сереже: "Представь себе, открывается занавес, на столе сидит Кармен нога на ногу и курит!" "Какая чепуха, -- ответил Сергей. -- Лучше пусть она лежит в кровати и к ней подходит Хосе, он начинает чихать, и она его отталкивает. Зачем он ей такой, чихающий?" "Где же он так простудился?" -- спрашивает режиссер. -- "Да ведь Кармен работает на табачной фабрике, и от нее за версту несет табаком, он попадает в нос Хосе, и тот чихает, чихает..."
Затем Сережа уехал в Киев. Они ежедневно перезванивались, говорили подолгу, подробно, обменивались подарками. Однажды он прислал с кем-то собственноручно зажаренную индейку, в другой раз три (!) крестьянских холщовых платья, чудесно расшитых, потом кавказский серебряный пояс -- он вообще любил все, что делалось руками. И вдруг (там, где Сергей, непременно эти бесконечные "вдруг") его арестовали!
"Он был виноват в том, что свободен"
Так напишет о нем позднее Белла Ахмадулина. На деле же он не был свободен в получении работы, что во многом делало его жизнь годами невыносимой, несвободен в передвижениях, как и большинство наших граждан. Но по большому счету -- да, свободен. Я уже писал, что вечера, за отсутствием съемок, он проводил дома в окружении званых и незваных гостей и в силу своего характера много рассказывал, фантазировал, и часто "Остапа несло". (Куда -- увидим.) И среди его россказней была масса неправды.
По натуре он был эротоман, и малейшее упоминание о любви вызывало в нем взрыв эмоций и причудливую игру воображения. У него был "пунктик", что вокруг все знаменитые люди в него влюблены и жаждут с ним близости. И мужчины, и женщины. Например, он хвастался своими амурными похождениями, едва ли не всегда выдуманными, и ему было все равно -- с мужчиной или с женщиной, про мужчин было даже интереснее, ибо это поражало собеседников. Особенно малознакомых, так как друзья, зная цену его болтовне, кричали: "да заткнись ты", понимая, чем это грозит. А он знай себе размахивал красным плащом перед быком -- давал интервью датской газете, что его благосклонности добивались 25 членов ЦК КПСС! Что и было напечатано. Смеясь, повторял "мо" Раневской: "Великая держава, где человек не может распорядиться собственной задницей".