Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жена монаха (сборник) - Владимир Курносенко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Спервоначалу он бежал в куче, едва ль не последним, но зорко за всеми следя и «с понятием» от самой кучи не отставая. Пробегали круг, полтора, еще... И вот когда прочие, досыта меж собою наборовшись и выдохнувшись, обреченно, но самолюбиво дотепывали к финишу, Серега метров с сорока до финишной ленты делал рывок.

И что, на мой взгляд, было любопытнее победы – после финиша, даже и тотчас, худая, немножечко цыплячья его грудь не особенно глубоко и часто вздымалась. Он словно б и не выложился до конца, а выложил ровно столько, сколько требовала цена.

С виду Сережа Запорожец был средневысокого роста, тощий, по-английски жилисто сильный, с шапкой светло-желтых мелкокудрявых волос над потрясающей красоты и простора лбом. От него я впервые услышал про удар колокол, коим втихую от судей пользуются боксеры-профессионалы. Боковой крюк в голову, а на выводе цепляешь локтем челюсть противника с другой стороны. Колокол такой. Чистый нокаут при успехе предприятия.

Все главные наши одиннадцатиклассники, и Дубров, и Мамотов Сашка, имели в выпуске любимую девушку, а у него, у Запорожца, не было. Ему это и не шло. Не личило, как выражались в те годы хранители школьного сленга. «Глупостей, – дескать, – этих...» Хотя, что такое женщина, он, Запорожец, очень неплохо ведал уже и кое-что в школьном туалете про то, посмеиваясь, рассказывал.

Биологичка тоже была, как сегодня можно ответственно сказать, личность.

Строгая, как-то инно до заморозков. Любая залетевшая в кабинет муха слышалась, как идущий на посадку турбовинтовой лайнер. И тишина была не плод жестокости и нашего страха (были ведь и такие педагоги), а исключительно произведение педагогического таланта.

Что это такое – талант? Трудно определить, если точно. Острота восприятия, претворяемая в душевных недрах во внешне неожиданное, но вызывающее внутреннее твое согласие творчество... Или: талантливый человек (читаем у Лескова в «Тупейном художнике») – это человек с идеями. А Ван Гог сам полагал, что творит идеи вместо детей.

Про остроту восприятия судить было нелегко – пожилые люди по большей части скрытны, но идеи у Илларии Илларионовны были. Всякий второй урок нам раздавались контрольные карточки с тремя вопросами, где под каждым помещалось два вероятных ответа – правильный и неправильный. Например: «Кто верно понимал теорию наследственности?» Ответ № 1: «Академик Лысенко». Ответ № 2: «Вейсманисты-морганисты». На подколотом скрепочкой листочке вы ставили «1–1» или «1–2», а затем «2–1», «3–2», и, если угадывалось три ответа, отметка была «пять», если два – «четыре», один – «два».

В запале разбуженного научно-философского энтузиазма я однажды робко приблизился к учительскому столу после урока. Я спросил про талант. Что это, дескать, такое и откуда, зачем он в человеке...

Илларии Илларионовне подбиралось в ту пору к шестидесяти, и она не без гордости, не без жреческого презрительного надмения, но по-мичурински просто и ясно, недоповернув в мою сторону и шеи, отчеканила: «Об-мен ве-ществ!» И все, дескать.

Дубров Юра, я говорил, закончил школу золотым медалистом, а Сережа Запорожец серебряным. Оба поступили в политех на факультет ДПА (Двигатели-Приборы-Автоматы), в просторечии «ракетный», самый трудно-престижный для абитуры и обслуживающий свежими инженерными мозгами оборонную бериевско-курчатовскую затею в наших удаленных от границ и полезных ископаемых краях. И в том же году в полупопулярном толстом журнале «Наука и жизнь» выклюнулись первые оттепельные статейки, отважно выказывающие симпатью к Вейсману и Моргану.

Единственная четверка, каплей дегтя портившая Запорожцу медовый аттестат, пересдать которую отказали, была по биологии, а он, Серега-Серый, отнюдь не приучал себя что-либо запамятовывать или смазанно прощать.

В паре с Юрой Дубровым наведывались они в родную школу, и Запорожец поднимался в кабинет со знакомыми чучелами: вызнать мнение авторитета о конъюнктурном вероломстве биологической науки.

– Ну а вот академик Лысенко, – задавался вопросец отводящей взор старой учительнице, – это, Илларь-Ларионовна, теория изменчивости-то – что же, оказалось, чушь собачья – чешуя хренячья? Или вы, Илларь-Ларионовна, на иной, на прежней точке зрения?

Выговаривалось здесь две вещи. Во-первых, полегче на поворотах с последними истинами, мадам! А во-вторых, и что, конечно, похуже, Илларии Илларионовне давалось понять: все-де, пора уходить на пенсию! Пять-шесть лет, приличные крепенькому профессионалу после известного юбилея, увы, минули и канули...

«Падает – подтолкни!» Если в школе и чуть не во всем нашем Обороноградске кто и читывал в середине шестидесятых «По ту сторону добра и зла», то это как раз он, Запорожец. Легендарные его проникновения в «фонд ограниченного пользованья» публички по самолично отстуканным на машинке «разрешениям-ходатайствам» отразились даже в присвоенной ему в туалете окликухе «Запор».

Спрячь за высоким забором хоть Ницше, выкраду вместе с запором-м... (это).

Громадный под потолок шкаф разгораживал кабинет на два разновеликих помещения. Позади в малом – невидимо для Сереги – по-прежнему стояли этажерки с аквариумами, фанерные ящички с бурундуками и деревенские кадки с африканскими пальмами и египетскими сансивьерами... Здесь же, по сю сторону шкафа с экспонатами, огрузала у своего стола безмолвствующая Иллария Илларионовна, не позволявшая себе из гордости спасаться бегством от рыжеватого ангела возмездия.

За окном, как в «Болеро» Равеля, зловеще шевелились фиолетовые осенние тучи. Вспорхивали свечой и шумно опадали вниз отупевшие с помойного рациона сизари, а из-за покрытых шерстяным самовязом плеч гордой старухи скалились на Запорожца чучела лисы и волка. Низкобрюхая, невзаправдашняя какая-то лиса и лобастый, с белым свалявшимся понизу подшерстком убедительный волк...

Серега, празднуя победу чистым нокаутом, сидел для утрамбовки факта еще минутку-другую и с вежливым джентльменским поклоном покидал поле боя последней школьной своей битвы. Баста, мол. Кода. Замолкающий финальный аккорд.

Но это было не все. Не кода.

«Копейка это вещь надежнее всего на свете... Все сделаешь, все прошибешь на свете копейкой...» – папа Чичиков с деловым добрым советом уходящему в одиночное жизненное плаванье сыночку Павлуше, предтече и, в свою очередь, праотцу нынешнего «честного предпринимательства».

Народ выражается осторожнее. «На Бога надейся, – с умной усмешечкой так, – а сам не плошай!» Бог не отрицается, а речь будто бы идет о потребе в инициативе, о личной ответственности... Работай, мол, действуй! Или, как ныне-то б выразились, крутись.

Но отчего ж сказано было: нельзя служить разом Богу и Мамоне? Юношеская какая-то романтика, не достигнувшая нонешней реальной глубины? Но, однако, если проследить сколько-то череду явлений, может быть, не такая окажется романтика. Известно – дабы в чем-либо что-то начало получаться, необходимо на это что-либо положить душу. Пожертвовать ею. «Отдаться всею душой». А уж чтобы потекли к тебе да заскапливались в закромах деньги, их-то, милых, потребуется любить точно больше всего на свете. И чтобы заслышать и ощутить из-за всех тридевяти тыщ земель едва постигаемое дуновенье красоты, тайны и поэзии, все ту же разовую неделимую душу придется настраивать по-иному. Потому-то и слышавший лучше прочих Ван Гог о продаже картин судит разве в письмах. И потому ж взрастивший на его подсолнечниках и кипарисах свои «лимоны» Дик Уэйб никак не уяснит эстетического сальдо между реально древесным, скажем, стулом в мастерской художника и его же, «стула с табачной трубкой» живописным изображением.

Итак, по крайней мере в пределе полюсов разом служить нельзя.

Ну а не в пределе, рождается вопрос. Все прочие-то, не Уэйбы и не Ван Гоги... Ответ прост. Если служить двум господам разом нету возможности, то не служить им, служить плохо либо попеременке – можно. Что и имеет место едва ль не в поголовном числе случаев.

Впрочем, воротимся ко прежнему.

Прекрасными нашими одиннадцатиклассниками выпускалась ко всему прочему замечательная стенгазета. Делали ее в кабинете биологии: по ту и по сю сторону разгораживающего шкафа. Иллария Ларионовна плечом заслуженного учителя РСФСР прикрывала от разноуровневых виев-идеологов тайну ее не вполне непорочного зачатия.

И «внешне неожиданное, вызывающее согласие», и «идеи», и «человеки с идеями» – все сие пребывало в газете ab ovo.

Высотою в ватмановский лист, в горизонт тянулась она и вытягивалась шагов на семь или девять. И все семь или девять были свежи, изящны и непредсказуемы...

Однажды по ту сторону – среди пальм – я нечаянно видел, как рисуют ее «гениальный двоечник» Сашка Мамотов и сидевшая более чем вплотную отличница-девочка из параллельного одиннадцатого. Тоненькая, странно грациозная, словно со спрятанною изнутри пружинкой, в светло-коричневой форме с кружевным воротничком... Только-только взятый в молодежную сборную города Мамот по-мужски охально улыбался сквозь уместно честный стыд, а девочка, не поднимая глаз, лишь алела ланитами, но ни она, ни он, казалось очевидным, не в силах были что-либо изменить. На непозволительно близко сдвинутых стульях рисовали, надписывали ли что-то рейсфедерами, и это было то самое, из чего, наверное, и рождалась газета...

В те оптимистические годы я прочел там стихотворение Миши Михайловского «Капли» – про высыхающие подобно дождевым каплям на стекле жизни людей, и это было так из другой оперы, такая по углу зрения иная, нежели наша тогда, цивилизация, что за одни эти «Капли» я буду благодарен Илларии Илларионовне до конца дней.

После этого она проработала год и тихо, не оставляя больше никаких следов, растворилась, «высохла каплей» во мраке последующего нашего неведенья, разделив, вероятно, участь всех мучительно угасающих по обочинам жизни стариков. В том же году было покончено и с газетой.

Запорожец закончил с отличием институт, но кандидатскую не защищал, карьеры в науке не зачал... Начав с подторговки марками, монетами и позже, в доперестроечную еще эпоху, полудрагоценными уральскими самоцветами, со стайерской суперстратегической точностью вынырнул он аккурат в середине восьмидесятых – «первая на Урале, в Сибири и на Дальнем Востоке... валютно-расчетная, финансово-имущественная (или какая там) б-биржа...»

Так вот. Известно, что ушедший с наволочкой стихов на плече в умирающую с голоду глубинку Велимир Хлебников делил, не вдаваясь в религиозные светотени, людской род на «изобретателей» и «приобретателей». Серега Запорожец, на спор пересказывавший страницу любого текста после единственного прочтения, самый умный в нашей школе Серега Запорожец на круг жизни получилось, что из вторых...

Столь же роково промахнувшаяся с вейсманистами биологичка, которую я, к примеру, любил куда меньше, чем Серегу, к «красоте, тайне и поэзии» все-таки чрез Мишу Михайловского оказалась ближе. Сам Миша умер в тридцать три года смертью через самоповешенье, заболев неподвластным науке рассеянным склерозом.

«Капли» – единственная его публикация.

Прекрасны лица спящих

Она за десять тысяч ли отсюда — Горит в тоске по ней душа моя. Но с наступленьем ночи в сновиденье Она ко мне приходит... И украдкой Садится к изголовью моему. И ждет, Пока не посветлеет небо.

Было утро, часов десять; Чупахин стоял в очереди в табачный киоск.

Пахло сыростью, захолоделой грязцой из асфальтных трещин, шуршали перелипчато шины за остановкой, и, зависая, медленно спускалась к земле предрассветная еще тумановая морось.

Была одна из тех лениво-сонных пауз во времени, застопоривание его, обессилевшее полузияние, когда представляешь себе, что там, наверху, в горне-небесной кинобудке, только что открутили бобину отсмотренной кинопленки, а новую, очередную, заряжают – не торопятся в аппарат.

– Аы-уы-ы-у... – возник, разбух и ударил, приблизясь, по ушам Чупахина утробно-звериный вопль и, долетом, через мгновенье, подирая по коже, – оухр-л... прст-а-х-х... – захлебнулся в себе.

Точно прорвался в этой вымолчке. Точно не устерегли.

До переезда в Придольск Чупахин отлежал довольно долго в нервном отделении, и соседом по палате был у него паренек-эпилептик «по направлению военкомата». Поэтому он узнал и рык, и, когда пришел в себя, страшную неправдоподобную дугу, которой, фыркая и сотрясаясь продольной дрожью, выгибалась от затылка до пят маленькая замурзанного вида женщина.

Добежав, он присел на корточки, отворотил на сторону синее, брызгающее слюной лицо, а красные, елозящие по асфальту ручки, соединив, осторожно придавил коленом. В «скорую», похоже, позвонили, а помогать Чупахину – держать сверху заляпанные грязью боты – вызвался добровольцем некий нетрезвый мужичонка в желтой спортивной шапочке.

Вокруг их группы, расположившейся посреди приларьковой площадочки, на некотором гигиеническом, впрочем, отдалении, росла, тучнела и заряжалась альтруистической активностью толпа любопытных.

Зараздавались советы. Кто велел Чупахину не держать голову несчастной «в мокре», кто требовал «одеть в обрат» слетевший от усердий Шапочки «штиблет»: в обрат на босую ногу...

Шапочка, подмигивая Чупахину, снисходительно ухмылялся, мотал – во, дескать, дают! – оранжево-грязным помпоном на коротком черенке, а Чупахин дальше больше жалел, что опять, в очередной раз влез в пустое дело, и по мере того, как светлел на глазах лик поверженной и ровней становилось ее дыхание, меньше и меньше сочувствовал чужой беде.

Уже нос его обонял жуткий кисло-сладкий смрад немытого человечьего тела, уж ладоням его. Встать, расправить-распрямить занемевшие стегна и, никому ничего не объясняя, покинуть арену подальше от греха!

Так бы он и сделал, скорее всего, но не успел: легкая, окликающая рука раз и еще коснулась его плеча. Пока не догадываясь, что происходит, он лишь заметил, что Шапочка оставил свое дело и, дурацки (с восхищением) улыбаясь, охлапывает запачканные штаны. Оборотившись же через плечо вверх, встретил взгляд женщины, да.

После, когда, машинально бросив тоже «объект» без дальнейшего попечения, разогнулся из положения кенгуру, по шевелившимся губам он понял: женщина что-то говорит в придачу, а он не слышит и не постигает ее слов.

Вокруг опять все уже шумело и восклицало, и мало-помалу он стал догадываться: эти глаза, эта женщина – доктор, врач, вероятно, «скорой помощи», что поясок на халате перекрутился – а это красный фонендоскоп у нее.

«Бра-атцы...» – всплыло в сознанье Чупахина одно из произнесенных слов.

Глуховато-низким, певучим, потрясающе женственным контральто.

Со стороны проезжей части выворачивала между тем белая в розовых крестах машина. Сосредоточенно-кропотливое насекомое – передними, затем задними колесами она перевалила бордюр, с места газанула по дуге, по полукружию ларьковому и, вырулив с размашисто-щегольской точностью, встала как вкопанная в какой-нибудь пяди от недвижимой бомжихиной ладошки.

Ныне, когда припадок остался позади, когда разошлись и прояснели сомкнувшиеся над ее душою воды, это оказалась молодая, лет двадцати шести деваха, пухлогубая, круглолицая и когда-то, верно, хорошенькая, а теперь вот падшая, жалкая и ненужная никому. И все же – так и укололо Чупахина в сердце – как доверчиво к миру, как, в сущности, прекрасно она спала!

Из задника вылез серый с заплаткою носилочный «язык», пожилой хмуроватый шофер с помощью все того же Шапочки перебросили на него спящую с земли, и тот, заполучив едово, медленно втянулся в утробу.

Хрястнули задняя и, раз-два, передние дверцы, и «скорая», пыхнув на прощанье ядовито-черным дымком, увезла злосчастную жертву социума в неизвестном Чупахину направлении.

«Бра-атцы, вы правильно все...» – услышал он опять негромкий, похожий на подтаявший сугроб голос.

И он, Чупахин, усмехнулся, кивнул про себя блеснувшей было в ответ мысли и, позабыв, для чего был здесь, отправился восвояси, домой.

«Я люблю женщин за то, что они соответственное имеют строение моей нежности.» – обронил как-то один русский классик XVIII века.

И – хорошо же! То есть обронил он.

Умри Чупахин – лучше не выразить. Именно что «соответственное»! В самую точь-в-точь.

Неся и оберегая в себе свежее послевкусие выколыхнутой этой «нежности», Чупахин шел теперь домой шаркающей после болезни походкой, и в мыслях у него было по-забытому легко и вольно, как до обидного редко уже бывало со времен молодости.

Денек был, как сказано, тусклый, промозгло-влажный, сентябрьский, но багрец и золото кленов, каштанов и рябин в сквере по дороге и сорокалетних вдоль тротуара лип слабо светились сквозь всю эту хмурь, наподобие улыбки выплакавшегося наконец человека.

А что если и рискнуть ему, Чупахину? Не получится – эка беда! Мало у него не получалось разве?

Придумывали же себе люди с тоски кто Колобка, кто Буратино, а кто и Галатею какую-нибудь.

«Сожженные в предоперационных помывах руки...» А? Заметил же вот, успел в оглушении даже своем.

А вдруг да удастся? Вдруг повезет?!

Коли вот не дал бог старику со старухой внучека, раз-де не обнаружилось у стареющего папы Карло сынка.

* * * Несчастный! О, не узнавай, Кто ты.

Чупахин жил в Придольске четвертый месяц, один, никого не зная и, честно сказать, не сильно желая кого-то узнавать. Жил он – если разуметь средства к существованию – тем, что отщипывал понемножку от суммы-разницы, оставшейся после купли и продажи квартир.

После кончины отца, а затем и матери он обратил в у. е. трехкомнатную в родном Яминске, а здесь, на чужбине, через фирму приобрел однокомнатную (в центре).

Кое-как расставив и рассовав контейнерные вещи на новом месте, повел он, Чупахин, жизнь праздную, нерабочую, ленивую и малословную, утешая еще живую нечистую совесть тем, что отмеренный врачами «срок реабилитации» после стационара был во времени недозавершен.

Психотерапевт, в частности, советовал «поменьше заниматься самоанализом да самобичеванием», а искать вокруг позитив, обращать интерес на всякие целительные мелочи.

– С каждой травинки по росинке! – напутствовал он Чупахина в тихой и даже где-то задушевной манере.

Вот и гулял Чупахин по свежему, не искореженному воспоминаньями городу, старорусскому небольшому городочку, вот и поглядывал без торопливости на зеленые еще его дерева да птичек, а то и, вприщур, на придольских уцокивающих мимо дамочек.

Ходил он, понятно, и в библиотеку неподалеку, ночами или, наоборот, с утра включал родительский телевизор, а случись почуять в теле энтузиазм, свершал предрассветные оздоровительные пробежки, с удовольствием плавая затем в местной довольно значительной реке Доле.

О будущем думал безбоязненно: что будет, то и будет! Довольно, дескать, и забот дня сего. Подспудно ожидал, видимо, знака, толчка извне, сигнала, что ли, когда понадобится «проснуться», активизироваться и с присущей ему туповатой добросовестностью «взяться за дело».

И вот не этого ли рода вещь и случилась нынче-то у табачных ларьков?!

Дома он вымыл с мылом припахивающие бомжихой руки, переоделся и, подсев к телефону, впервые за придольскую подпольную жизнь произвел – пускай пока так – нечто наподобие выхода в свет, попытку приступания «к делу»: попробовал выяснить месторасположение городской станции скорой медицинской помощи.

Тем паче, что в глубине души не верил, что попытка может оказаться удачной.

* * * Великолепно! Великолепно! Княжеский двор. Великая пляска. Лучший плясун выходит вперед.

Дверь с обозначеньем учреждения на табличке была заперта, и для попаданья в здание потребовалось идти сквозь пристроенный к нему гараж.

В гараже было просторно, мрачно и промозгло-сыро. Пахло влажным железом, бензином и гашеной известью из-за приоткрытой туалетной двери. У входа в тамбурок, ведущий к станции, урчал серенький, похожий на вчерашний РАФ, а слева, в глубине, над смотровою ямой желтел в полумгле кургузый нахохленный «уазик».

Людей в гараже не было, зато на первом этаже ходили по коридору женщины в белых халатах и мужчины в халатах и без, которые, не обращая на Чупахина ни малейшего внимания, останавливались вдвоем либо втроем, переговаривалисъ и смеялись, а на вопрос о начальстве небрежно махали рукой куда-то «туда», наверх.

Отыскав наконец на третьем этаже главный кабинет, Чупахин коротко постучал и, веселея от подзабытого волнения, ткнул тремя пальцами в черный новенький кожзаменитель.

– Можно? Я прошу прощения... э-э... разрешите?

Начиналась старая, навязшая в зубах игра. Полноватый, «солидный» и внушающий «серьез отношений» мужчина одних с Чупахиным лет, восседающий за столом, едва приметно кивнул в ответ, однако же ни взглядом, ни жестом не предлагая ему, как водится, «проходить», «присаживаться» и, как было бы еще лет десять назад, «минуточку обождать». Соединив внизу отяжелевшие руки, Чупахин стоял у двери.

– Тэк-с, – чакнула на рычаг трубка. По Чупахину без церемоний прошлись цопенькие ледяные глаза. – Ну что такое? Что у вас? Вы кто?

И, забывая о ненужном посетителе, занятой, загруженный руководящей работой человек ушел в себя, в вызванные, вероятно, телефонным разговором мысли.

– Я по трудоустройству, – сказал Чупахин, а затем, «сглотнув отвращенье», повременив, прибавил необходимые поясняющие слова.

Будущий (его), быть может, начальник оглядел его снизу вверх.

– Ну и? – побудил Чупахина, внезапно завершив разом и осмотр, и мысль.

Тот повторил про трудоустройство и, сокращенно, поясняющие слова.



Поделиться книгой:

На главную
Назад