Аполлинария подступила к нему почти вплотную.
- Ну и Тимка! - протянула она с изумлением, и впервые горячая, грозная даже нота зазвучала в ее голосе, еще более низком. - Красив же ты стал, Тимка!.. Будто кто подменил тебя, право. Эдакого не слыхала я от тебя раньше... Однако, видно, новые учителя у тебя завелися. И учат они тебя, учат, и впрок идет ученье!..
Она стояла перед ним в тревожных, струящихся к небу отсветах костра, чуть отклонив голову в сторону, стараясь перехватить потупленный Тимкин взгляд. Была она одного роста с парнем, а то и повыше.
Я смотрел на нее во все глаза. Молода она - вот что больше всего удивляло. До чего же молода!.. Хоть мы и слыхали, что девушка она, но как-то не соединялось это совсем, совсем юное лицо ни с званием увесистым бригадирши, ни с краевой ее известностью, - и с голосом, со всей повадкой ее не вязалось.
Конечно, не было ей и двадцати. Даже белый платок, низко, по-скитски скорбно, с прямым перегибом на висках повязанный, ее не старил. Продолговатое, может, слишком длинное между носом и ртом, с темными строгими бровями - северной славянки лицо. Иконописное - сказали бы раньше, - рублевского века. Но куда там! В нем столько движенья было, горячности, а сухости никакой. Свежи и нежны щеки, несмотря на загар или природную смуглоту; и вовсе не скаредные губы приоткрыты в напряженном внимании. И не шло в голову сужденье, красива ли, - так важно и ново, как всегда, было явленье из вечернего сумрака этого, полного своей жизни, лица, с тем особенным и страстном наклоном, ей, только ей одной свойственным, как вот вглядывалась она в ту минуту в потупленные глаза парня.
- А что еще, какие учителя? - вдруг будто очнулся он и резко поднял голову.- - Ты про кого это?.. - И, не дожидаясь ответа, сказал твердо, с силой, глядя прямо в глаза ей: - Знаешь чего, Полинарья, лучше в мой палисад не лазай, ты в нем не хозяйка. И не время нам тут с тобой счеты сводить. А это запомни: мне учителей не надо. Ни новых, ни старых. Не нуждаюся. - Он усмехнулся дерзко: - Слава богу, сам ноне грамотный.
И, повернувшись, пошел от нее, легко перескочил через суковатую сушину, положенную одним концом в костер, уселся невдалеке среди молодых парней и девчат. Лежа в траве звездой, головами друг к другу, они разговаривали между собой и пересмеивались.
Аполлинария постояла, глядя ему вслед, потом обернулась к стряпке.
- Таисья, ужин-от готов у тебя?.. Раздавай, - сказала она строго и пошла к ручью. Темная коса тяжко лежала на ее спине, прямой и по-женски зрелой.
Через несколько минут стряпка застучала черпаком по краю казана и звонко, на всю поляну, позвала ужинать.
Мгновенно все вокруг пришло в движение, со всех сторон из уплотнившейся дочерна темноты потянулись бригадники с мисками, котелками, столпились у костра. Сначала все шло там чинно и мирно, и уже усевшиеся поблизости истово, над ломтем хлеба, понесли ко рту дымящиеся ложки. Потом вдруг у казана зашумели, заговорили вперебой, донеслись голоса, и негодующие и жалостные.
- Это что ж такое!..
- Права не имеешь!..
- Всем давай!..
Шумели больше всего ребятишки, обступившие Таисью со своими чашками и мисками. А Таисья, не слушая их, весело и начальственно провозглашала:
- Маленьким без мяса!.. Без мяса маленьким!.. Отходи, давай, кто следующий!..
Но ребята пе отходили, шум разрастался, две или три бабы решительно вступились за ребячьи права. В эту минуту подошла Аполлинария.
- Из-за чего спор? - спросила она.
Все сразу загалдели, обратившись к ней. Таисья на прямой вопрос бригадирши ответила не без вызова, что ей сам Федор Климентьич наказывал, как заезжал поутру, чтобы с этого дня мясо в ужин выдавать только взрослым. Как ей председателем велено, так она и делает.
- Глупости это, - быстро сказала Аполлинария. - Трудодень ребятишки по своей работе получают, а есть всем надо ровно. Выдавай с мясом, как и раньше.
- Верные твои слова, деушка, - поддержал дядя Симеон, до того, впрочем, молчавший. - Им ведь, однако, рости надо, маненьким-то, рости...
- Так председатель же! - закричала Таисья. - Оглохли вы, чо ли? Я говорю, председатель велел, Федор Клпментьич...
Вон и Тимка слышал, он тут был. Тимка! Да скажи ты им!..
Тимка сидел цоблизости на какой-то колоде, хлебал из-своей чашки. Не поднимая головы, сказал отрывисто:
- А не знаю я. Меня это не касаемо.
Таисья всплеснула руками:
- Дак как же ты, Тимочка... Ведь при теое же! Слышал ведь!
- Отвяжись ты от меня! - глухо, со злобой ответил Тимка. - Чего пристала? Говорю: не слыхал ничего.
- Ладно! - вмешалась Аполлинария. - Это я сама разберуся с председателем, говорил он, нет ли. А вот я тебе, Таисья, говорю: выдавай по-прежнему. И кончено дело.
- А не буду по-прежнему! - крикнула та. - Ты что, главней председателя стала нонче? Не могу я его приказ нарушать. Я тут, у котла, отвечаю!
- Да ты что? - тихо изумилась Аполлинария, подступая к ней. - Ты что это в голову забрала? В чьей ты бригаде состоишь?.. Думаешь, ежели... Она осеклась и, переменив тон, закончила сухо и властно: - Делай, как я велю. А не хочешь,- сей момент от котла отставлю и другого назначу!
Неизвестно, чем бы разрешилась эта история, - похоже, Таисья не собиралась сдаваться. Но в это время из темноты раздались радостные возгласы:
- Передвижка!.. Передвижка приехала!..
Многие, и скорее всех - ребятишки, кинулись в ту сторону, откуда закричали. Следом за ними пошла и Аполлинария. Таисья, видимо, решила подчиниться распоряжению бригадирши, просто ей, наверное, не захотелось затягивать раздачу. На стану все снова пришло в чинный порядок, выстроилась очередь.
И чей-то мальчишеский голос удовлетворенно произнес:
- Ты побольше, побольше накладай, Таська. А то знаешь;..
IV
Механик кинопередвижки, длинноногий парень в кожаной куртке, неподалеку от костра уже устраивал все необходимое для зрелища. Ловко подрубил метра на полтора от земли высокую лиственницу и повалил ее так, что она, переломившись, осталась комлем на пне. Пообчистив середину ствола от сучьев, снял с вьючной лошади динамку и прикрепил к стволу, потом приладил проекционный аппарат. Видно, все это для него было дело привычное. Полотняный экран он натянул, с помощью бригадных мальчишек, опять-таки между двумя стволами лиственниц, точно по заказу, удобно и прямо стоявших поблизости.
Ручей шумел теперь где-то за экраном, заменяя отсутствующий оркестр, небольшой пригорок полого снижался к воде, - он и должен был стать партером, в подлинном смысле этого слова.
Оказывается, все тут, на горе, издавна было приготовлено для этого электрического колдовства.
Бригада, отужинав, тесно расселась на пригорке. Кино видали хоть и не часто, но не в первый раз, все понимали, в чем дело, все ждали с горячим любопытством и тем особым уютным волнением, какое предшествует ночному, вполне безопасному и поразительному зрелищу.
Смутно белел экран в великолепной раме мохнатых веток и звездного неба. Звезды, совсем близкие и ясные, будто вымытые, роились над темными верхушками деревьев в немыслимой и стройной тесноте, во всем торжественном разнообразии величин, крупные, важно переливающиеся, и те, едва намеченные в черных прогалах неба, и вся драгоценная пыль. Поток шумел неумолчно, ровно, все одним широким и мирным звуком.
Потом экран вспыхнул, звезды отступили и померкли. И, вовсе погасив шум воды, резко в лесной тишине застрекотал аппарат.
Мы, городские, видали этот фильм лет десять тому назад, он уже почти выветрился из памяти. Но, вспомнив его по первым кадрам, мы сразу обрадовались ему, как старому приятелю.
То была простодушная и жизненная картина,, с молодыми, очень увлеченными и старательными актерами, полная движения и летнего солнца. Многие, наверное, припомнят ее. Там, в центре всего, монастырь, расположенный в красивой горной местности, а главный герой - монастырский звонарь Иона, здоровенный парень, хитрец и силач, с крупным и веселым лицом. В село, что возле монастыря, приходят белые, арестовывают большевиков из ревкома, запирают их в монастырском подвале. Героиня, деревенская девушка, пытается освободить своего брата, большевика; звонарь Иона ей помогает. Тут же, рядом, - корысть, жадность и всякие блудни монахов.
Экран дождил и мерцал, лента была старенькая, однако еще вполне разборчивая. Механик громко прочитывал надписи, нещадно перевирая слова. Но его мало кто слушал, все и так понимали суть дела. Когда на экране в деревню ворвались белые, сверкнули погоны, - снизу, с земли, погруженной во мрак, сразу тревожно воскликнули:
- Кайгородов!..
Насторожившись, вытянули шеи, кто-то привстал на коленки, но его, видимо, сердито дернули снизу, и высунувшаяся голова пропала. На экране белогвардейцы творили расправу, металась скотина, бегали ополоумевшие бабы, плакали дети. И все это было очень знакомо и понятно здесь, на Уймоне, где всего тринадцать лет тому назад кипела кровавая мешанина, жесточайшая за всю историю сибирской гражданской войны, где при Кайгородове рубили и пороли каждого десятого, - и память о тех годах была жива. Да и местность в картине очень походила на алтайские предгорья.
Кончались части, треск аппарата смолкал, обрывалась вторая жизнь, ловкая и стремительная. Снова победно выступали звезды, еще вольней шумел поток, прохлада живой, все углубляющейся ночи становилась ощутимой.
- Давай кого другого вертеть! - крикнул механик, доставая ленту из третьей коробки, - Тебе, брат, телячий хвост крутить, а не динаму, - мирно сказал он какому-то малому, выполнявшему эту почетную обязанность. Действительно, тот крутил неумело, рывками, то слишком усердствовал, а то вдруг замедлял, видно зазевавшись на картину, и свет слабел, почти угасая.
- Становись другой кто-нибудь, - повторил механик.
Тут многие повернули головы к Тимке Вершневу.
- Вот Тимка сумеет... Эй, Тимка!.. Вылезай, чо ли!..
Вершнев сидел с краю, впереди меня, рядом с Таисьей. Перед началом картины он устроился удобно, положив соседке голову на грудь, та крепко обняла его. Так и полулежал он примерно до середины первой части, потом приподнял голову, неотрывно уставившись на экран, а к началу второй и вовсе выпрямился и даже, когда Таисья стала опять клонить его к себе, нетерпеливо снял с своего плеча ее руку.
Теперь она зашептала ему:
- Не ходи, Тимочка, чего тебе там, сиди тута...
Но он вскочил и направился к аппарату.
Дело у него пошло отлично, свет сиял ровно, не мигая.
Разгорались бои, в лесистых горах сходились партизаны.
Красиг.ая девушка, верная, храбрая и предприимчивая, пробиралась в монастырь, заглядывала в подвальное оконце, видела своего брата, измученного, заросшего диким волосом. Пленники томились смертной мукой, назавтра их ожидал расстрел. Зрители, вполне захваченные ходом действия, то замирали в чуткой тишине, то ахали и бурно волновались.
Тимка, открутив три части, вдруг отошел от динамо.
- Ты куда? - удивился механик. - Устал, что ли?
- Уставать тут не с чего, - мрачно сказал Тимка. - А вертеть больше не буду. Смотреть хочу.
- А отсюда разве не видно?
- Мешает.
Не возвращаясь на старое место, он уселся впереди всех и, не взирая на уговоры и просьбы, наотрез отказался крутить.
Тогда вызвался тот дюжий колхозник в поярковой шляпе, и динамо снова заработало исправно.
Красивая девушка скакала, скакала по лесам и долам, пригнувшись к шее коня, тяжелая коса ее билась за плечами. Не лицом, но смелостью движений, зрелым и легким станом, еще чем-то походила она на Аполлинарию... И вот они, партизанские костры в долине. А молодец Иона в переполненном народом храме разоблачил придуманное монахами чудо, и разгневанная толпа повалила выручать большевиков, которые - вот уже - стоят перед дулами. Тут так лихо принялся Иона крушить оглоблей белогвардейцев, - где ни махнет, там улица, - что никак уж невозможно стало усидеть смирно. Чуть не вся бригада повскакала на ноги; загалдели, восторженно хохоча:
- А, давай, давай!..
- От, язви!..
- А вон энтого еще, ишь спрятался!..
И чей-то совсем уж восхищенный голос крикнул:
- Эх, братцы!.. Вот бы к нам его, стога-то метать!..
Так, под громовый хохот, рукоплескания и крики, Иона отхватил офицерской шашкой полы своего подрясника, так он поцеловался с красавицей, так он ехал на зрителей во главе партизанского отряда с красным знаменем в руках, молодецки поглядывая на девушку, а она ехала рядом и смотрела на него с нежной насмешливостью.
И погас экран. Снова полным разгаром своим выступили звезды, снова свежо зашумел поток. Но что-то переменилось в ночи. Стала она будто откровенней и доступней. В неподвижной тьме ясно угадывались пространства, высоко взлетевшие под небо, но не страшные, а братски близкие телу. Все прежде разъятое, раздельное - черная, горящая высь, травянистая земля, нагретая за день, и горстка людей, закинутых работой на гору, высоко над долиной, и шумно несущаяся вода, и безмолвная сухая хвоя - все это сошлось воедино, как бы проникло друг в друга, породнилось. И прохладный ветер, волной пробегавший по поляне, казался теперь приязненным, свойским, - он был дыханьем все той же простой и единой жизни.
Мне было давно знакомо и дорого это переживание. Его и сейчас породила властная работа искусства, - а оно присутствовало в этой незамысловатой, но верной и доброй картине.
И хотелось мне знать, что же чувствуют другие зрители, что творится в глубине их душ. Расспросить?.. Пожалуй, никто не скажет. Бригадники расходились в темноте, возбужденные и веселые, похваливая картину, а больше всего одобряя богатыря Иону.
- Вот бы к нам-то эдакого! - все повторяли они.
- Да уж этот бы наработал!..
Скоро все стихло на поляне, люди разбрелись спать по стогам, улеглись вокруг угасавшего костра. Спутники мои тоже разошлись кто куда. В ровном, бестелесном сумраке поляны, среди нелепых, размытых теней стогов и деревьев только венец раскаленных углей вокруг черного котла виделся издали единственным цветовым пятном; этот цвет был горяч и груб в сравнении с тонким, игольчатым мерцанием звезд, но и он не дерзил, не нарушал глубокого спокойствия ночи, - он даже был, пожалуй, главным средоточием ее древней сдержанной силы.
V
Захватив свой кошемный потник, я отправился на тот край поляны, к самому дальнему стогу. В тон стороне земля уж заметно убегала из-под ног, страшновато круглилась книзу. Там я с вечера приметил широкий просвет в стене леса, открывавший даль Уймонской долины. Мне и хотелось улечься здесь, чувствуя высоту, и чтобы утром встать и сразу увидеть Алтай.
Сейчас ничего нельзя было разглядеть, кроме смутного лесного моря под ногами, да горящее звездное небо впереди в огромной размахе выгибалось к горизонту, падая в черную тучу земли.
Было новолунье, и молодой месяц, наверное, прятался где-нибудь за нашей горой.
Я обошел стог, подсунул с краю свою кошму и улегся, коекак вкопавшись в тугой, колючий бок стога; как сумел, завалил себя сверху. Едкие, мирные запахи сепа и конского пота, пропитавшего кошму, мгновенно заволокли быструю чреду дневных лиц, имен, солнечных искр; все слилось, исчезло.
Проснулся я, верно, от холода, очень неуютно зябла спина - видно, сползло с меня сено. Хотел было устроиться получше; повернулся захватить рукой сползавший ворох и - тут же замер. Совсем близко, рядом, за округлым боком стога, говорил мужской, молодой и хрипловатый голос. И столько было в нем встревоженной страстной силы, даже когда понижался он до глухого шепота, - столько страстности, неловкой, но побеждающей всякое стеснение... Я замер, не шевелясь, и сон слетел с меня, не мог я не слушать. Ведь это же Тимка Вершнев... Ну, конечно, он!
- Не понимаешь ты!.. Эх, не понимаешь! - громко, прерывисто шептал он. - А ты пойми, на вот, хоть влезь в меня, я тебе всю душу вывернул!.. Пойми же ты, однако, не город этот мне нужен, не одежа, не деньги легкие... Ну, что она, ОйротТура, с виду деревня та же, только что дома повыше... В Новосибирском был, в Омском, знаю. И опять не про то я... Не в улицах сласть, что людей там много, трамваи... Это мальчонке лестно, поглядел - и надоело на третий день, ходишь, как по Уймону. А мне ведь из себя вырваться надо... Из себя, понимаешь?..
Он передохнул тяжело и зашептал еще горячей, быстрее:
- Тут я чисто в шкуре какой хожу, и скрозь меня она до нутра проросла, как зверь все равно. Грузно мне, тошно, глаза застилает, к земле гнет. И все уймонское меня облепило, и самто я дурак дураком. Не вижу ничего, не знаю, тыкаюсь все равно, что щенок слепой...
- Нет, постой, погоди, однако, - заторопился он. - Знаю, ты и раньше все напевала, дескать, и тут можно... Это знаю я, что и тут все к лучшему идет, и самому можно... Да ведь тугото как!.. Еле-еле... Пластом переползаем. За годом год... А я быстрей могу жить! Я очень даже скоро все взять могу. Я все понимаю, все мне открыто...
- Не хвалюся я, нет! - воскликнул он и тут же, испугавшись, что громко, понизил голос. - Я тебе говорю, а смотрюсь в себя, как в воду, и все до донышка вижу. Слепой я, дурак нетесаный, а ведь вглубь-то я все понимаю, всю землю чувствую, всех людей. Вот - как усмехнулся человек или там поежился, или говорит что, а сам про другое думает, - завсегда мне все открыто - к чему это он и чего ему надо. И не только свои мужики али ребята... Вот намедни который инструктор приезжал, из Усть-Коксы, - начал он тут речь говорить...
- Да это все зря я! - вдруг прервал он себя с досадой. - Не об этом я хочу... Я про то, однако, что мне учиться Только побыстрей бы, спешно, да-погуще бы как... Про все, чему только ни учат. Я с места бы взял, разом... И. уж не отце-, пился бы до конца, пока все не превзойду! Как клещ бы впился...
Он вздохнул, видно улыбнувшись.
- Ах ты, мать честна! Дотянуться бы только поскорей!
Сила есть войне, не занимать, знаю... Есть сила!.. И самостоятельность... Уж я не закружуся, запить там, загулять или еще какие пустяки... Все дальше пойду, весь мир каковой брат мне будет... Как старики наши поют, - вся тайная... Вся тайная отверзится... Я ведь как сделать-то хочу... Да ты слушаешь; Линка, аль спишь?..
- Нет, слушаю я, - невесело ответил низкий женский голос, и с изумлением узнал я В нем голос Аполлинарии.
- А все не веришь, не веришь? - зашептал Тимка. - Опять скажешь: накатило... Нет, Линушка, теперь уж крепко, это, навечно. Что про картину я сказал, это так и есть. Но от нее мне...
ну, только толчок будто сделался. Ведь все это и раньше во мне было, и цельное лето промаялся я, то есть прямо скрутился от тоски, хоть в петлю. И уж надумал было, совсем решился... ну - сказаться тебе, чего надумал-то... Да все как-то не вязалось одно с другим. И в город уйти надо... Надо мне, понимаешь!"
Вот уж до коих подступило, не могу... И от тебя уйти духу нет.:.
Нельзя ведь мне без тебя, Лина, я это каждый день, каждый час вижу. А опять же знаю, строгая ты, свой план у тебя во всем, и с Уймона не торопишься... Что ж теперь делать?.. Измытарился я вконец... А тут вдруг как свет! Ты говоришь, чудно тебе это, чудно, сам знаю. Ведь не доказал мне никто, не скомандовал: дескать, вот так и так надо. Ну, что-там? Монахи, борьба... И ведь не то чтобы пример какой... А только вдруг свет, свет в меня пошел, в горле сдавило... Кончилось представление, - тут и увидел я свою силу. Эх, да все я смогу, что ни лежит предо мной! Все одолею!.. Вот что со мной стало. И сошлось одно с другим, что раньше вразброд шло...