Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Маленький, большой, или Парламент фейри - Джон Краули на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Софи отстала от родителей, когда они шли рука об руку по тропинке через затихающий лес, спокойно беседуя о событиях минувшего дня, как обычно делают родители, если их старшая дочь только что вышла замуж. Она свернула на тропинку, которая сперва робко, а затем уверенно повела обратно. Пока Софи шла, начали сгущаться сумерки, хотя казалось, что темнота не опускается, а, наоборот, поднимается снизу, от земли, заливая чернотой бархатистый испод густых папоротников. День ускользал прямо из рук Софи: постепенно они становились почти неразличимыми; тьма отняла жизнь, а потом и свет у букетика цветов, который она, сама не зная зачем, все еще несла с собой. Но она чувствовала, что голова ее как бы плывет над поднимавшейся темнотой, пока тропинка, по которой она шла, не слилась с темнотой и Софи, вдохнув вечернюю прохладу, не окунулась во мглу по самую макушку. Далее вечер добрался до невидимых птиц, приглушив поодиночке участников неистовой перепалки, и в воздухе повисло полное шепотков безмолвие. Хотя небо еще голубело почти как днем, но тропинка исчезла из-под ног Софи, и она начала спотыкаться. Появился первый светлячок, словно заступил на пост. Сделав шаг вперед, Софи согнула ногу в колене и за каблук стянула правую туфлю, перескочила на босую ногу, стянула левую и, не особенно раздумывая, поставила их на камень в надежде, что роса не испортит атласную ткань.

Софи старалась не спешить, но сердце, против ее воли, рвалось из груди. Ежевичные кусты умоляли ее кружевное платье остаться с ними, и она тоже хотела его снять, но не решилась. Тропинка рассекала лес неясно-темным туннелем, где мелькали светлячки, а впереди виднелась, точно выгравированная, голубовато-зеленая линия горизонта с бледным мазком облака. Совершенно неожиданно (как это всегда бывает) показалась верхушка далекого дома, который, по мере приближения к нему, все более отодвигался из-за наползавшего тумана. Софи пошла по лесному туннелю навстречу вечеру еще медленнее, чувствуя, как смешок щекочет ей горло.

Когда Софи приблизилась к острову, то ощутила, что ее Как-то сопровождают: совершенной новостью для нее это не являлось, однако острое осознание чьего-то присутствия заставило Софи встрепенуться, словно она была покрыта меховой шкурой, которая затрещала после того, как по ней провели щеткой.

Остров, собственно, не был островом – вернее, был не совсем островом. Вытянутый в форме оброненной слезы, длинной оконечностью он вдавался в поток, питавший озеро. Подойдя к тому месту, где поток, обогнув оконечность слезинки, узкой журчавшей струей вливался в озеро, Софи без труда перебралась через него, перепрыгивая с камня на камень; их омывала бежавшая вода, образуя как бы водяные подушки, к которым ей хотелось приложиться пылавшей щекой.

Софи ступила на остров, где в отдалении стоял бельведер, повернутый к ней другой стороной.

Да, теперь они окружали Софи толпами, и цель их – не могла не думать Софи – была той же, что и у нее: узнать, увидеть, убедиться. Но причины у них наверняка были другими. Собственные причины она не смогла бы назвать; вероятно, их причины тоже нельзя было обозначить словами, но ей слышалось – без сомнения, только журчание потока да шум крови в ушах – множество голосов, которые не говорят ничего. Осторожно, крадучись, Софи обошла вокруг бельведера, прислушиваясь к внятному человеческому голосу: это был голос Элис, но Софи слышала не то, что говорила сестра. Донесся смех, и Софи подумалось: она знает, что должен выразить этот смех. Зачем же она пришла? В груди у Софи росла и давила на нее темная, слепая, страшная сила, будто там воздвигалась чудовищной тяжести стена, но она продолжала идти, пока не подошла к холодной каменной скамье на возвышении, огражденном глянцевитым кустарником; возле нее она беззвучно опустилась на колени.

Погас последний зеленоватый отсвет заката. Павильон, казалось, только и дожидался того, чтобы почти полная луна всплыла над деревьями и пролила на подернутую рябью поверхность озера свет, который просочится меж колоннами и упадет на супружескую пару.

Дейли Элис повесила свое белое платье на ветку, и легкий ветерок, подувший после заката, время от времени шевелил рукава и подол; видя это краем глаза, Смоки думал, будто около павильона, где они расположились, прячется еще кто-то. Темнота была неполной: небо потемнело еще не до конца, мелькали светлячки; бутоны цветов, казалось, не отражали свет, а сами испускали нежное диковинное свечение. Рядом, на подушках, он скорее чувствовал, чем видел ее протяженную географию.

– Я и в самом деле крайне неискушен, – проговорил Смоки. – И очень во многом.

– Неискушен? – с притворным удивлением воскликнула Дейли Элис (притворным потому, что благодаря именно этой неискушенности он сейчас оказался здесь с ней, а она рядом с ним). – Действуешь ты вполне искушенно. – Дейли Элис рассмеялась, вслед за ней рассмеялся и Смоки: вот этот смех и услышала Софи. – Бесстыдник.

– Да, и стыда во мне мало. По той же причине, я думаю. Никто никогда не говорил мне, чего следует стыдиться. Чего надо бояться – так этому учить не приходится. Но я с этим справился. – Благодаря тебе, мог бы он добавить. – Я вел уединенную жизнь.

– Я тоже.

Если Дейли Элис, по ее словам, вела уединенную жизнь, значит, подумал Смоки, о его собственной такого сказать нельзя. Если она жила замкнуто, то у него, наоборот, было все на виду.

– У меня никогда не было детства… такого, как у тебя. Ребенком, в сущности, я и не был. То есть маленьким-то я был, но ребенком… нет, никогда.

– Что ж, располагай моим детством как своим. Если, конечно, ты не против.

– Спасибо. – Ну конечно же, он был ничуть не против: ему хотелось владеть ее детством целиком, не упустить ни единой минуточки. – Спасибо тебе.

Луна поднялась выше, и в ее неожиданно ярком свете Смоки видел, как Дейли Элис тоже встала, потянулась, будто после тяжелой работы, и прислонилась к колонне, рассеянно себя поглаживая и всматриваясь в темные древесные кущи на противоположном берегу озера. Ее длинное мускулистое тело серебрилось в полумраке и казалось почти бесплотным, хотя нет, в действительности это было далеко не так: Смоки все еще слегка вздрагивал от ощущения его тяжести. Дейли Элис, вытянув руку, прижала ее к груди и обхватила себя за плечо. Упираясь одной ногой в пол и согнув другую, резко откинулась назад; при этом симметричные округлости ее ягодиц утвердились прочно и неоспоримо, подобно доказанной теореме. Смоки воспринимал ее движения с напряженной отчетливостью: он словно бы не вбирал их всеми своими чувствами, но они сами вливались в него беспрерывной чередой.

– Самое первое мое воспоминание, – проговорила Дейли Элис, будто передавая в рассрочку предложенный ею дар или же думая о чем-то совершенно постороннем (но Смоки благодарно принимал и это), – самое первое мое воспоминание – лицо в окне. Стояла ночь, летняя. Окно было распахнуто настежь. Лицо – круглое, желтое, как луна, – сверкало. Оно широко улыбалось, а глаза проникали внутрь меня с величайшим интересом. Помню, я засмеялась, хотя в лице и было что-то зловещее, но улыбка меня рассмешила. Затем на подоконнике появились руки, и этот лунный лик – вернее, его владелец – попытался влезть в окно. Я даже не успела испугаться: мне слышался смех, и я смеялась в ответ. Как раз в это время в комнату вошел папа; я на мгновение отвернулась, а когда взглянула снова, лицо уже исчезло. Позднее я напомнила папе об этом случае, но он сказал, что в окне я видела не лицо, а луну, а вместо рук, цеплявшихся за подоконник, – занавески, которые шевелил ветерок, а потом, когда я снова взглянула на окно, на луну набежало облако.

– Возможно.

– Но это увидел он, а не я.

– Я и говорю, возможно…

– А чье детство, – спросила Дейли Элис, повернувшись к Смоки, – тебе бы хотелось иметь? – Ее волосы пылали под лунным светом, а голубовато-матовое лицо казалось пугающе чужим.

– Твое. И сейчас.

– Сейчас?

– Иди сюда.

Дейли Элис засмеялась и коленями опустилась на подушки рядом со Смоки. Ее тело казалось прохладным от лунного света, но это было ее тело, и только ее.

Так же тихо, как и пришла

Софи видела, как они слились воедино. Она с необычайной отчетливостью чувствовала состояния сестры, которые нарастали и исчезали в ней от близости Смоки, хотя ничего подобного, как знала Софи, Дейли Элис раньше не испытывала. Она ясно видела, что́ заставляет карие глаза ее сестры становиться бессмысленными и отрешенными или вдруг вспыхивать светом; она видела все. Дейли Элис как будто была сделана из темного стекла, сквозь которое мало что удавалось разглядеть, но теперь, поднесенная к яркому светильнику любви Смоки, стала прозрачной насквозь, и ничто в ней не могло укрыться от глаз сестры. Софи слышала, как они обмениваются обрывками немногих фраз, подсказками, ликующими вскриками: каждое слово звенело, будто хрустальный колокольчик. Дыхание у сестер было на двоих одно, и всякий раз, как оно учащалось, Элис охватывала предельная ясность. Странный способ обладания: Софи не могла разобрать, какие чувства овладевали ее отчаянно бьющимся сердцем – боль, смелость, стыд или что-то еще. Она знала, что никакая сила не заставила бы ее отвести глаза, а если бы даже она отвернулась, то видела бы все происходящее даже отчетливей.

Однако все это время Софи спала.

Это была разновидность сна (она знала все наперечет, только не могла приискать названия ни одной), во время которого веки, кажется, становятся прозрачными, и сквозь них видишь то, что видел перед тем, как закрыть глаза. То же самое, но не совсем. Еще до того, как закрыть глаза, Софи знала или просто чувствовала, что вокруг собрались и другие, чтобы тоже подглядывать за брачной ночью. Теперь, во сне, эти другие существовали реально: они заглядывали ей через плечо и поверх головы, хитроумно подкрадывались поближе к павильону, поднимали крохотных детей над ветками миртов, чтобы те увидели это чудо. Они повисали в воздухе на трепещущих крыльях, и эти крылья трепетали от такого же восторга, за каким наблюдали их обладатели. Их возня не мешала Софи; они были заинтересованы столь же сильно, как и она, хотя и совсем иным: покуда она отважно погружалась в пучины, без всякой уверенности, что ее не захлестнут встречные валы изумления, страсти, стыда, перехватывающей дыхание любви, – те, другие вокруг нее (она знала), побуждали, весело ободряя, молодоженов к одному и только к одному – рождению Потомства.

Неуклюжий жук с треском пролетел мимо ее уха, и Софи проснулась.

Все живые существа вокруг нее были смутными подобиями тех, что она видела во сне: жужжащие комары и мерцающие светлячки, далекий козодой, летучие мыши, гоняющиеся за добычей на резиновых крыльях.

В отдалении, залитый луной, загадочно белел павильон. Софи показалось, что временами она различает что-то похожее на движения тел. Но не доносилось ни звука, нельзя было даже угадать, что и где могло бы шевельнуться. Затишье полное.

Почему это ранило ее больнее того, чему она была свидетелем во сне?

Оставленность. Софи чувствовала себя принесенной в жертву, и сейчас, когда не могла видеть Дейли Элис и Смоки, даже острее, чем когда спала, и так же была не уверена, переживет ли это.

Ревность: пробуждающаяся ревность. Хотя нет, не то. Она никогда не ощущала себя собственницей – владелицей хотя бы булавки; и кроме того, ревнуют, если отберут что-то принадлежащее тебе. И не предательство: ведь она знала обо всем с самого начала (и теперь знала даже больше того, чем когда-либо они узнают, что она знает); ведь предать может только лицемер, лжец.

Зависть. Но к кому – к Элис, к Смоки или к ним обоим?

Софи не могла сказать. Она только чувствовала, что пылает от страдания и любви одновременно, словно вместо еды проглотила раскаленные угли.

Софи ушла так же тихо, как пришла, и мириады других вслед за ней – вероятно, еще бесшумнее.

Предположим, ты рыба

Поток, питавший озеро, довольно долго бежал по каменистому руслу, как по ступенькам лестницы, вытекая из обширного бассейна, созданного высоким водопадом в глубине леса.

Копья лунного света пронзали шелковистую гладь пруда и разбивались на сотни искорок в его глубине. На воде лежали звезды, и рябь, расходясь дугою от пенного водопада, колыхала их. Так это виделось бы каждому, кто стоял у кромки пруда. Огромной белой форели, дремавшей в воде, все представлялось иначе.

Дремавшей? Да, рыбы спят, хотя и не плачут; их самое острое чувство – паника; самое печальное – горечь сожаления. Они спят с широко открытыми глазами, и холодные сны возникают на зеленовато-черной толще воды. Дедушке Форели казалось, что с приливами и отливами сна знакомая география проточной воды то закрывается, то открывается перед ним; когда ставни закрывались, он видел внутреннее убранство пруда. Обычно рыбам снится та же вода, в которой они плавают наяву, но Дедушка Форель видел совсем иное. В грезах его не было ничего схожего с потоком, но перед лишенными глаз веками так настойчиво стояли напоминания о подводной обители, что само его бытие стало гадательным. Сонные сомнения сменялись при каждом движении жабр.

Предположим, ты рыба. Лучшего места для жизни не сыщешь. Водопад непрерывно обновляет воду, так что дышать в ней – одно удовольствие. Будто (сравнение уместно, если ты не дышишь водой) горнее, свежее, омытое ветром дуновение альпийских лугов. Весьма любезно и предусмотрительно с их стороны так позаботиться о нем, если, предположим, они действительно думают о чьем-либо счастье и удобстве. Здесь нет хищников и почти нет конкурентов, поскольку (хотя откуда, предположительно, рыбам об этом знать?) выше находится усеянное камнями мелководье, а значит, никто столь же большой, как и он, не проникнет в пруд, чтобы оспорить бесконечный поток жуков, которые падают с нависавших над водой густо переплетенных ветвей. В самом деле, все основательно продумано, если только предположить, что кто-то об этом вообще думал.

И все-таки (предположим, что он не своей волей плавает здесь) сколь ужасна, хоть и заслуженна, кара, сколь горько изгнание. Заключенный в жидкое стекло, лишенный дыхания, неужели ему вечно суждено торкаться взад и вперед, хватая комаров? Рыба, предположим, грезит о таком ястве в счастливейших снах. Но если предположить, что ты не рыба, – к чему тогда память о бесконечном умножении капелек горькой крови?

Делаем следующий шаг (предполагая, что рыба может шагать): предположим, что все это – Повесть. Пускай он кажется рыбой, которая по-настоящему довольна жизнью или привыкла к ней помимо воли, но рано или поздно в радужные глубины заглянет прекрасная девушка и скажет слова, великой ценой вырванные из рук зловещих хранителей тайн, и тогда он с плеском рванется из удушливой воды – ноги бьются, королевская мантия мокра насквозь – и станет пред ней, тяжело дыша: он снова прежний, проклятие снято, злая фея рыдает с досады. Стоило подумать об этом, и в воде перед ним внезапно возникла картина, цветная гравюра: рыба в нахлобученном парике, в пальто с высоко поднятым воротником, держит под мышкой огромное письмо, разевает рот. В воздухе. Его жабры раздулись (откуда взялось это жуткое видение?), и он тут же проснулся; ставни распахнулись. Всего лишь сон. Какое-то время он благодарно не строил никаких предположений, а думал только о простой воде, которую пронзает луна.

Конечно (створы опять начали сдвигаться), можно вообразить, что и сам он – один из них, сам – хранитель секретов, мастер заклятий, зловещий манипулятор; вечный разум колдуна, хитро заключенный в рыбье тело. Вечный: предположим, что это так: разумеется, он жил вечно или почти вечно, дожил до теперешнего времени (если предположить (погружаемся глубже), что это время – теперешнее); он не умер, отмерив век, положенный рыбе или даже принцу. Ему кажется, что он протягивается назад (или вперед?) без начала (или конца?), и уже не в силах припомнить, лежат ли в будущем великие повести, над которыми он неустанно размышляет (предполагая, что знает их), или они погребены в былом. Предположим, что именно так хранятся секреты, и помнятся древние повести, и творятся нерушимые заклятья…

Нет. Они знают. Они не предполагают. Он думает: как они уверенны и спокойны, как невыразима красота их правдивых лиц и задающих работу рук, крепких, как рыболовный крючок, засевший глубоко в глотке. Он так же несведущ, как малек; не знает ничего; и не хочет знать – не хочет спрашивать их, даже если предположить (внутреннее окно бесшумно распахивается), что они ответят: в самом ли деле однажды ночью, в августе, один молодой человек… Он стоит на скалах, что вздымают голые уступы в губительный воздух. Юношу поразила метаморфоза, как молния некогда – этот пруд. Наверное, он поплатился за оскорбление, у вас свои резоны, поймите меня правильно, я тут совсем ни при чем. Предположим только, что этот молодой человек воображает воспоминание, воображает свое единственное и последнее воспоминание (остальное, все остальное – только предположения): ужасный удушливый вздох на смертельном безводье, плавятся руки и ноги, он бьется в воздухе (воздухе!) и наконец – падает с ужасным облегчением в холодную, сладкую воду, где и будет пребывать – обречен пребывать вечно.

Предположим, он не может вспомнить, почему это случилось: только предполагает во сне, что так всё и было.

Чем он так вас уязвил?

Или же Повести потребовался посредник, некий maquereau,[7] а он просто подвернулся под руку?

Отчего я не могу припомнить мой грех?

Но Дедушка Форель уже крепко спит, а наяву ничего подобного предположить бы не мог. Все створы закрыты перед его открытыми глазами, всё вокруг – вода, и вода вдали. Дедушке Форели снится, будто он отправился на рыбалку.

V

то что гораздо ты любишь сенеложное твое наследьео что ты любишь гораздоу тебя не отъять.Эзра Паунд

На следующее утро Смоки и Дейли Элис упаковали сумки объемистей дорожного мешка, с которым Смоки пришел из Города, и выбрали узловатые палки из стоявшей в холле вазы, полной тростей, зонтов и всякого такого. Доктор Дринкуотер снабдил их справочниками по птицам и цветам, которые они так ни разу и не раскрыли. Взяли они с собой и свадебный подарок Джорджа Мауса: с утренней почтой доставили коробку с надписью «Открыть Где-то Еще». Как Смоки надеялся и ожидал, в посылке оказалась пригоршня измельченной коричневатой травы с пряным запахом.

Счастливые дети

Проводить Смоки и Дейли Элис все собрались на веранде, наперебой советуя, куда им отправиться и кого из тех, кто не смог попасть на свадьбу, им следует навестить. Софи молчала, но на прощание крепко и торжественно расцеловала их обоих, особенно Смоки, как бы желая сказать: «Пока», а потом быстро исчезла.

Когда они ушли, Клауд решила проследить за ними по картам и посмотреть, насколько удастся, какие им выпадут приключения: вероятно, небольшие и многочисленные – как раз такие лучше всего распознавались ею по картам. После завтрака она придвинула полированный столик к своему ярко-синему креслу, зажгла первую за день сигарету и попыталась собраться с мыслями.

Клауд знала, что сначала они взберутся на Холм, но знала потому, что они сами об этом говорили. Мысленным взором она увидела, как по протоптанным тропам они поднялись на вершину и остановились там – осмотреть владения утра и собственное: оно простиралось в самом сердце округа зеленью лесов, полями и фермами. Потом спустятся вниз по менее хоженной стороне Холма и перейдут пределы виденной ими страны.

Клауд выложила на столик кубки и жезлы, оруженосцев монет и королей мечей. Она представила, как Смоки едва поспевает вслед за широкой поступью Элис, когда они проходят по залитым солнцем пастбищам Плейнфилда, вспугивая с каждым шагом крошечных насекомых, а пятнистые коровы Руди Флада, глядя на них, хлопают длинными ресницами.

Где они сделают привал? Возможно, у быстрого ручья, который ввинчивается в пастбище, подмывая поросшие густой травой покатости и молодые ивовые рощицы по их сторонам. Клауд выложила козырную карту, именовавшуюся в раскладе Котомкой, и подумала: «Время для завтрака».

Смоки и Дейли Элис растянулись во весь рост на берегу в тигриной чересполосице теней от молодых ив и стали вглядываться в воды ручья, кропотливо подтачивавшего берег.

– Посмотри-ка, что там, – проговорила Дейли Элис, подперев подбородок ладонями. – Видятся тебе апартаменты, дома у реки, эспланады и всякое такое? Развалины дворцов? Балы, банкеты, визиты?

Смоки вместе с Элис пристально вгляделся в причудливое переплетение водорослей и корней с наносами ила, куда едва досягали тусклые полосы солнечного света.

– Не сейчас, – продолжала она, – а ночью, при луне… Не тогда ли они выходят поразвлечься? Смотри.

Когда глаза находятся вровень с берегом, это нетрудно представить. Смоки, сдвинув брови, напряженно вгляделся. Все понарошку. Он попробует подделаться.

Элис засмеялась и вскочила на ноги. От тяжести закинутого за спину рюкзака груди ее упруго выдвинулись вперед.

– Пойдем вверх по течению, – сказала она, – я знаю хорошее место.

К полудню они медленно выбрались из долины, власть над которой журчавший поток самонадеянно перехватил когда-то у давно погибшей большой реки. Когда они приблизились к лесу, Смоки поинтересовался, не тот ли это лес, на краю которого расположен Эджвуд.

– Не знаю, – ответила Элис, – сроду не задумывалась. Вот, – выдохнула она наконец, вся взмокнув от долгого подъема. – Сюда мы обычно и приходили.

Это место чем-то напоминало пещеру, вырубленную в стене внезапно подступившего к ним леса. Гребень холма, на котором они стояли, резко уходил вниз, и Смоки подумал, что ему еще никогда в жизни не доводилось заглядывать в столь глубокие и таинственные дебри, какие представлял собой этот Лес. Землю здесь почему-то устилал не слишком плотный из-за неровностей почвы слой мха, рос колючий кустарник и невысокие осинки. Тропа уводила вглубь, в перешептывавшуюся тьму, где время от времени поскрипывали громадные деревья.

Дейли Элис села, с облегчением вытянув уставшие ноги. Вокруг лежала плотная тень и, по мере того как день заметно шел на убыль, сгущалась еще больше. Было тихо, как в церкви, где тишина нарушается только невнятными, но благоговейными шорохами, доносящимися из нефа, из апсиды, с хоров.

– Ты когда-нибудь задумывался, – спросила Элис, – о том, что деревья такие же живые, как и мы, только жизнь их течет медленнее? Быть может, для них лето – все равно что для нас один день: проснутся, как мы, и опять заснут. Мысли у них, наверное, длятся долго-долго, а беседуют они так неторопливо, что нам их речи просто не уловить.

Элис отложила в сторону дорожный посох и одну за другой стянула с плеч лямки рюкзака, под которыми на рубашке проступили влажные полосы. Она поджала свои блестевшие от пота крупные колени и положила на них руки. Загорелые кисти рук тоже увлажнились, среди золотистых волосков затерялись влажные пылинки.

– Как ты думаешь?

Она принялась дергать прочные шнурки своих высоких ботинок. Смоки ничего не ответил, только слушал молча, не в силах говорить от переполнявшего его восхищения. Он казался себе свидетелем того, как валькирия снимает доспехи после битвы.

Когда Дейли Элис встала на коленки, чтобы стянуть с себя туго облегавшие бедра шорты, Смоки пришел ей на помощь.

К тому моменту, когда Ма неожиданно включила желтую электрическую лампочку над головой Клауд, вытеснив вечернюю голубизну ее карточной грезы режущей глаза неразберихой, Клауд уже выяснила, каким в основном будет в предстоящие дни путешествие ее молодых родичей, и произнесла:

– Счастливые дети.

– Ты здесь совсем ослепнешь, – сказала Мам. – Иди, папочка налил тебе стаканчик хереса.

– У них все будет хорошо, – отозвалась Клауд, собирая карты и не без труда поднимаясь с ярко-синего кресла.

– Они же сказали, что заглянут в Лес, к Вудзам?

– Еще бы, – ответила Клауд. – Еще бы им не заглянуть.

– Слышишь, как цикады трещат? – пожаловалась Мам. – Сил моих больше нет.

Она взяла Клауд под руку, и обе вошли в дом. Весь вечер они играли в криббедж на полированной складной доске, где потерянный колышек из слоновой кости заменяла спичка, прислушиваясь за игрой, как гудят и глухо бьются о сетку от насекомых большие тупоумные июньские жуки.

Окончательный порядок

Посреди ночи Оберон проснулся у себя в Летнем Домике и решил, что встанет и разберет свои фотографии: приведет их в окончательный порядок.

Много времени на сон ему не требовалось: он уже перевалил за тот возраст, когда подниматься ночью ради какого-то дела казалось чем-то неподобающим или даже смутно безнравственным. Он долго лежал, прислушиваясь к биению своего сердца, а когда это ему наскучило, отыскал очки и сел на кровати. Ночь, собственно, была на исходе: часы Деда показывали три, однако прежде темные шесть оконных квадратов уже слегка поголубели. Мошкара и комары, похоже, уснули, еще немного – и загомонят птицы. Но пока что стояла полнейшая тишина.

Оберон подкачал давление в лампу: при каждом толчке поршня из груди у него вырывался хрип. Хорошая лампа: она и выглядела в точности как лампа, с гофрированным бумажным абажуром и фигурками конькобежцев из голубого фаянса у основания. Надо бы заменить калильную сетку, да где ее взять? Он зажег керосин и убавил пламя: непрерывное шипение действовало успокаивающе. На первых порах по характеру шипения казалось, будто керосин на исходе, однако на самом деле запаса должно хватить надолго: Оберон знал это по опыту.

Нет, фотографии не были свалены как попало. Оберон провел немало времени за их сортировкой. Но его не оставляло чувство, что снимки подчинены какому-то собственному порядку, не связанному ни с хронологией, ни с форматом, ни с тематическим расположением. Подчас снимки казались ему отдельными кадрами, взятыми из некоего фильма или серии фильмов, с большими или малыми пробелами между ними; если бы эти пробелы удалось заполнить, то получились бы целые сцены: долгие, связанные последовательным сюжетом кинематографические эпизоды – самые разнообразные, берущие за душу. Но как определить, правильную ли он избрал очередность даже для имевшихся у него фотографий, если недоставало их так много? Оберон никак не решался нарушить выработанный им в общем-то разумный, основанный на системе перекрестных ссылок порядок ради поисков какого-то нового, которого вполне могло и не существовать.

Оберон достал папку с надписью: «Встречи 1911–1915». Хотя в надписи это не уточнялось, здесь хранились его самые ранние снимки. Конечно, были и другие, еще более ранние, неудачные, которые он уничтожил. В те времена, как Оберон не уставал повторять, фотография была сродни религии. Хороший снимок был подобен благословению свыше, а за совершенный грех следовало немедленное наказание. Что-то наподобие кальвинистской догмы: никогда не знаешь, прав ты или нет, но беспрестанно должен опасаться сбиться с пути истинного.

Теперь перед Обероном лежал снимок Норы на беленой веранде, примыкавшей к кухне. Одета Нора в мятую белую юбку, такую же рубашку. Ее изношенные туфли с высоким верхом, казалось, были ей не по размеру велики. Белая хлопковая ткань, белые стойки веранды, смуглая от летнего загара кожа, белесые, выгоревшие на солнце волосы, глаза пугающе белые на фоне яркого, лишенного тени потока солнечного света, который в безоблачные дни заливал выбеленные известкой веранды дома. Норе было тогда (Оберон взглянул на дату с обратной стороны фотографии) двенадцать лет. Нет, одиннадцать.

Итак, Нора. Может, начать с нее (хотя первый снимок вовсе не обязательно знаменовал начало сюжета) и неуклонно следовать за ней до того момента, пока в кадре не появится новое лицо, и уже тогда, как это делается в кино, переключиться на него?

На Тимми Вилли, например. А вот и она, тем же самым летом и, возможно, в тот же самый день у Х-образных ворот на выходе из Парка. Фигура слегка смазана: вертунья она была порядочная. Наверное, и тогда болтала – говорила, куда направляется, пока он не скомандовал: «Стой смирно!» В руках у нее полотенце: собиралась купаться. Одежду повесит на ветвь орешника. Изображение отличное, четкое; правда, из-за солнца кое-где заметны блики: трава местами ярко белеет, отсвечивает ее туфелька, огнем горят сережки, которые она уже тогда любила носить. Кокетка.

Которую из них он любил больше?

С запястья Тимми Вилли на черном ремешке свисал в кожаном футлярчике небольшой аппарат «кодак», который он одолжил им ненадолго. Обращайтесь с аппаратом аккуратнее, твердил он им. Смотрите не разбейте. Не открывайте, чтобы заглянуть внутрь. Не уроните в воду.

Ногтем указательного пальца Оберон провел черту по сросшимся бровям Тимми Вилли, которые на фотографии выглядели еще гуще, чем в жизни, и вдруг в нем проснулась отчаянная тоска по ней. Будто перетасованная неким невидимым картежником, перед мысленным взором Оберона промелькнула целая колода ее более поздних снимков. Тимми Вилли зимой стоит у замерзшего окна в музыкальной комнате. Тимми, Нора, высоченный Харви Клауд и Алекс Маус ранним утром отправляются ловить бабочек; на Алексе брюки-гольф, и он явно с похмелья. Нора с собакой Спарком. Нора – подружка невесты на свадьбе Тимми и Алекса. Радостная Тимми стоит в двухместном открытом автомобиле Алекса и машет рукой в знак прощания, держась за наклонное ветровое стекло; на голове у нее самая обнадеживающая соломенная шляпка, украшенная лентами. Вот уже свадьба Норы и Харви Клауда, рядом опять Тимми: лицо у нее бледное, вид измученный, в чем Оберон винил Город; а потом Тимми исчезла – и навсегда; кинокамера должна переместиться и следовать за другими персонажами.

Монтаж? Но как тогда объяснить внезапное отсутствие Тимми Вилли на групповых снимках, где запечатлены разные празднества? Первые фотографии, казалось, провели Оберона прямиком через всю коллекцию, причем путь постоянно разветвлялся и разрастался; но все-таки недоставало какой-то одной-единственной фотографии, которая могла бы поведать всю историю без пространного словесного комментария.

Оберона вдруг посетила дикая мысль собрать все кадры на диапозитиве для проектора: печатать и печатать их подряд один на другом, чтобы чернота сгущалась все больше, пока не сделалась бы непроглядной и сквозь эту тьму нельзя было бы ничего различить, хотя всё было бы представлено здесь вместе, во всей совокупности.



Поделиться книгой:

На главную
Назад