Варшавцево походило на затопленные талым снегом рисовые поля в пригороде Токио. Улицы поражали безлюдностью. Одинокий парень стоял на ступеньках круглосуточного магазина, и кроме него…
Нике захотелось себя ущипнуть.
Продолжают глючить таблетки? Тогда галлюцинация гораздо симпатичнее «плакатного» миража.
У круглосуточной «Степи» сражался с пачкой «Мальборо» высокий стройный брюнет. Неумело рвал целлофановую упаковку, но сигареты не поддавались.
Андрей Ермаков, ее первая любовь. Ее сладкие девичьи грезы и записи в тайном дневничке. В семь утра, возбужденный и расхристанный. И… черт, красивый.
Ника — ну почему нельзя было накраситься? — приблизилась к другу детства.
Ермаков оторвался от злосчастной пачки, посмотрел на нее светло-карими глазами и сказал:
— Ника. А ты не призрак, Ника?
Она рассмеялась, и напряжение мгновенно испарилось. Будто они виделись вчера.
— Я собиралась спросить тебя о том же.
Она забрала у него сигареты и соскоблила пленку. Вернула ему открытую пачку. Рассматривая ее чуть ошалевшим взглядом, он сунул сигарету в рот. Давать прикуривать клиентам входило в ее обязанности, и она щелкнула зажигалкой. Его кисти… Его кисти прошли аттестацию.
Она опустила взор. Ботинки Ермакова были заляпаны грязью.
«Не принципиально».
— Как ты… — Ермаков подавился дымом и закашлялся.
«Интересно, — промелькнуло в голове, — он помнит про шкаф и журналы?»
— Прости, — сказал он, отфыркиваясь, — я не курил восемь лет.
— Зачем начал? — спросила она, поджигая свою сигарету.
— Прошлое настигает. Ника… Черт, Ника!
Он обнял ее, как обнимают старых дружков: «Привет, малявка!»
— Мама говорила, ты в Японии.
— Вчера вернулась.
— И я вчера…
Он улыбался широкой растерянной улыбкой.
— Это судьба, — заявила она. — Ты чем-то занят сейчас? Я бы прошлась, посмотрела город…
— Нет! — обрадовался он. — Не занят. Ты не представляешь, как мне не хочется идти домой.
— Представляю.
Они зашагали по аллее. Улыбаясь друг другу, откровенно друг на друга таращась.
— Расскажешь, что ты делаешь на улице в такую рань?
— Сигареты покупаю.
— Восемь лет не покупал и…
— А давай начнем с тебя, — увильнул он от темы. — Ты надолго прилетела?
— Насовсем. Тошнит от суси.
— И как тебе родина? — он окинул жестом убегающий вдаль пустырь, кучки собачьего дерьма, остов гаража и рыжие холмы на горизонте.
— Я в восторге. Угадай, кого я встретила вчера, сойдя с автобуса? Чупакабру!
— Его встречают все здешние возвращенцы! — засмеялся Ермаков.
Ему было четырнадцать, а ей двенадцать, когда они поцеловались. Без языков, но в губы. Это он помнит?
— Но как тебя туда занесло? Не было страшно лететь одной?
— Я и тут была одна, — пожала плечами Ника, — мама умерла в две тысячи седьмом… про брата ты знаешь. Я полтора года проучилась в горном, но быстро поняла, что профессия геодезиста — это не мое. Бросила учебу, пошла работать официанткой, потом барменом. Не то чтобы официантка — «мое», — торопливо добавила.
— А танцы?
— Ну, я же в нашей «Грации» танцевала. Опыт какой-никакой был. Наткнулась на объявление в Интернете, прошла кастинг, заключила контракт.
— Я думал, это балет.
— Нет… такой мюзикл.
— Слава богу. Я балет терпеть не могу.
— И я… Я была самой старой танцовщицей в труппе. Двадцать восемь лет, меня бабушкой называли.
— Тогда я прадедушка. Песок сыпется, вон, — Ермаков кивнул под ноги, на размокшую желтую муку.
Они спускались узкой дорожкой к карьеру. Андрей расспрашивал про Токио. Метро, люди, кухня… Она рассказывала истории, которые будто и не наяву происходили или в чьей-то пропорхнувшей мотыльком жизни, а над черной бездонной водой клубился молочно-белый туман. Сколько раз они купались в ней, ныряли с валунов? Худенький подросток и нескладная плоскогрудая девчонка.
— Японцы до ужаса вежливые, — рассказывала Ника, — благодарят за любой пустяк по часу. Но дверь перед девушкой не придержат, не пропустят вперед. Инфантильные очень. Гламурные. Много работают и много пьют. Мазохисты… И не выговаривают букву «л»… Один парень… едва ли не из якудзы… втюрился в мою подружку. Выучил «люблю» по-русски и носился за ней, татуированный амбал: «Рубрю! Рубрю!»
Они засмеялись, стоя над мглистым обрывом.
— А ты на японском говоришь?
— Не! Я к репетитору ходила… Ну разговорный — кое-как, рэпера-тинэйджера, может, и пойму. Там грамматические формы относительно несложные. Сотню иероглифов накарябаю. Ага, из нескольких тысяч. Я сломалась на этом… транс… транскрибировании. Где «си», где «ши» или «щи»… поливановская система, хэпберновская…
— А ты крутая, Ковач! — непритворно восхитился Ермаков, и ей было лестно.
Они брели по серпантину, выдолбленному и утрамбованному бульдозерами, вниз, к каменистому берегу, где забытым кусочком лета валялся потрепанный пляжный зонт, где повисали на ветках и скорченных черных корягах клочья тумана.
Ника забыла, когда она гуляла так непринужденно, тараторя обо всем, что придет на ум.
— Я тебе уши насквозь прожужжала Японией этой, — сказала она. Рука лежала на локте Ермакова. Завершив круг, они выбирались из гигантской воронки. — Ты же журналист, так?
— Не так. Я программу веду на областном канале. Про паранормальные явления. И лучше тебе не знать, какой это бред. Водяные, эльфы, привидения, — он замолчал на миг, почесал шею. — Товарищ мой, он моих рыбок сейчас кормит… на НЛО помешан. Мечтает, чтобы его похитили марсиане. И этот еще самый вменяемый.
— Блин, интересно же!
— Бывает и интересно. Только существует опасность захождения шариков за ролики. Если долго вглядываться в бездну…
— А как ты в Варшавцево очутился? Тут эльфов вроде бы нет.
— Это еще вопрос. Но я не ради эльфов. Все куда поэтичнее. Я, будучи юношей бледным со взором горящим, вирши сочинял. И кое-кто мне это припомнил. В четверг в ДК поэтический фестиваль состоится, а меня пригласили быть председателем жюри.
«То есть ты холост», — мысленно заключила Ника. Женатый мужчина не попрется под Новый год в город Варшавцево слушать провинциальных поэтов.
— Я рада, что так вот совпало. А про сигареты признаешься? Очень любопытно.
Они вышли на Быкова. Окраина была, как и прежде, малолюдной. Хромал к магазину мужик в шапке Деда Мороза да столетняя бабка кормила у беседки котов.
— А давай так, — сказал Ермаков, — согласишься со мной поужинать, и я тебе все изложу. Но учти, ты решишь, что я тронулся.
— Интригуешь.
— Я транскрибирую это как «да».
— Да, но сегодня вечером я пообещала зайти к бабушке. А завтра в твоем распоряжении.
— Шикарно! И где у нас можно посидеть?
— Есть пиццерия в центре, — она загибала пальцы, — «Шоколадница» около вокзала. И суши-бар над супермаркетом.
— Суши-бар! — воскликнул Ермаков. — То, что доктор прописал.
— Ох, — страдальчески вздохнула Ника.
Они обменялись телефонными номерами.
— Андрей… — произнесла она, вперившись в бурый сугроб. — Чтобы между нами не было недопонимания. В Токио я танцевала стриптиз.
— Если ты не заметила, Ковач, — сказал он серьезно, — мне уже не четырнадцать лет. Я догадался.
— Никаких шуток про Деми Мур? — она заглянула в его глаза цвета разбавленного какао.
— Только про Диту фон Тиз, — пообещал он.
Придя домой, Ника не увидела в туалете никаких постеров.
7
Снаружи на карниз уселся голубь, и жесть задребезжала. Хитров вздрогнул.
«А, гадство!» — пробормотал он и вновь уставился в ноутбук.
На снимке пожилая женщина, задрав кофточку, демонстрировала голую спину, синяки и ссадины вдоль позвоночника.
«Гадство», — повторил Хитров.
Лариса подошла тихо, он не успел закрыть вкладку.
— Боже, — простонала она, — это…
«Жительницу Самары терроризирует полтергейст», — кричал заголовок над фотографией.
Хитров знал, о чем думает жена. О Юле, о ее нежной младенческой коже. О гадюках, что извивались в кроватке, но испарились, растаяли, когда Лариса завизжала. Картина стояла перед глазами Хитрова, тошнотворно-отчетливая. Вот супруга хватает Юлу, вот краснеет личико дочери, напуганной не змеями, а родительской реакцией. Слезы текут по пухлым щекам, и ручка, только что стискивавшая змеиное тело, ловит воздух.
Потрясенная Лариса гладит Юлу, и Хитров спрашивает чужим надтреснутым голосом:
— Ты видела?
Она видела. Хитров не съехал с катушек. В наволочках, на простынях, на ковре копошились гадюки. Треугольные головы, раздвоенные языки. Исчезли, словно кучки пыли, сметенные порывом ветра.
— Кто разговаривал? — спрашивает Лариса.
— Наша дочь, — отвечает Хитров.
«Белая лилия черной зимы», — звучит в ушах эхом. Фраза, сказанная их семимесячной дочерью. И выворачивающее наизнанку тарахтение хвоста-погремушки.
Они сбежали. В ту же ночь собрали вещи и переехали к его родителям. Утром он заскочил домой за одеждой Ларисы, но в детскую заходить не стал. Он боялся обнаружить змеиное гнездо, сотни шевелящихся чешуйчатых тварей. В замке принцессы, на тарелках игрушечных барабанов, на плюшевой шее великана-жирафа.
Уж лучше бы это был бородатый старичок-домовой.
— Они могут причинить человеку такие увечья? — спросила Лариса с ужасом.
— Чушь это. — Хитров рассерженно захлопнул ноутбук. — Пьяный муж побил, а она спихнула на полтергейст.
От мысли, что кто-то способен обидеть Юлу, прикоснуться к ней холодной мерзкой шкурой, желудок наполнялся льдом и челюсти сводило.
— Я испытал облегчение, — признался вдруг Хитров, — когда ты их тоже увидела. Облегчение оттого, что не безумен, и… я словно разделил это с тобой на двоих.
— Мы все делим на двоих, Толя, — сказала она, прижимаясь к нему.
Он поблагодарил Создателя за такую жену.
Миновало два дня с того проклятого вечера, и Хитров, внимательно наблюдавший за Юлой, пришел к выводу: чем бы ни была змеиная чертовщина, она осталась в стенах квартиры. Не просочилась, хвала небесам, в коляску Юлы, не покинула дом вместе с ними.