Дом был окружен садом. К саду примыкал огород. В нем был пруд и баня. Баня была с печкой, парилкой и раздевалкой. Такая баня была единственной во всей округе. За огородом находилось гумно – участок, где росла трава на корм скоту и располагались различные хозяйственные постройки. Вся земля, на которой находились дом, сад, огород, гумно, сараи и другие постройки, принадлежала общине. Но община не была собственницей земли. Она не могла продать ее. После революции это отношение к земле сохранилось. Передача земли в «вечную собственность» колхозам при Сталине была лживой пропагандой по форме и новым закрепощением крестьян по существу.
Такой дом сыграл свою роль в формировании нашей психологии. Деревня для нас выглядела не как нечто противоположное городу, а как некое ответвление города. Мы вырастали не с сознанием людей, обреченных вечно копаться в земле, а со стремлением оторваться от нее и подняться на более высокий, городской уровень. Последний нам казался более высоким в любом варианте. Революция и коллективизация лишь ускорили процесс, который без них мог затянуться на много десятилетий, и придали этому процессу черты трагичности.
Мой отец, Зиновьев Александр Яковлевич, родился в 1888 году. Из-за болезни бабушки он остался единственным их ребенком. Это произошло не из-за неспособности их иметь других детей, а из-за сознательного воздержания. Для современного человека такое явление немыслимо. Отец окончил трехлетнюю школу и уже с двенадцати лет пошел по стопам деда. Тот стал брать отца с собой в Москву и приучать к ремеслу.
Не знаю, как протекала жизнь отца в годы мировой войны, революции и Гражданской войны, – он никогда об этом не рассказывал. Я видел его фотографии в солдатской форме. Слышал разговоры, будто он был тяжело ранен или контужен. Я его знаю и помню только в одном качестве: работа. Работал он, не считаясь со временем, не зная праздников, лишь бы заработать что-то для семьи. Мастер он был первоклассный, но на редкость непрактичный человек. Его постоянно обманывали. Он плохо одевался, плохо питался, мало общался с людьми вне работы. У него было две страсти: изготовление трафаретов и чтение. Работал он до последнего дня жизни. По дороге с работы домой он потерял сознание и на другой день умер в возрасте семидесяти шести лет.
Отец неплохо для самоучки рисовал. Когда он приезжал в деревню, он привозил нам цветные карандаши, краски и бумагу для рисования. Мои братья и сестры были равнодушны к рисованию. Я же начал рисовать, как только обрел способность держать в руках карандаш. Отец хотел, чтобы я стал художником. В юности он имел возможность поступить в художественно-промышленное училище, несмотря на недостаток общего образования. Но он эту уникальную по тем временам возможность упустил. Почему-то воспротивились все родственники. И деньги надо было зарабатывать на новый дом. Я тоже художником не стал, но уже по другим причинам.
Главой нашей семьи была моя мать Апполинария Васильевна, урожденная Смирнова. Родилась она в 1891 году в деревне Лихачеве в четырех километрах от Пахтино. Деревня была большая сравнительно с нашей и очень красивая. Расположена она была на крутом берегу реки Черт. Почти все дома в ней были крашеные, многие двухэтажные. В двух километрах от деревни протекала большая река Вига, которую можно даже найти на географических картах. Я видел сотни всяких рек. Но должен сказать, что ни одну из них, кроме старой Волги, не могу сравнить с ней по красоте. Если хотите познать подлинную красоту русской природы, поезжайте в те края. Я выше сказал о старой Волге, какой я ее видел до войны и во время войны. Потом ее загубили плотинами и водохранилищами.
Мне не раз приходилось читать, будто русское общество держалось на женщинах. В применении к нашим краям это мнение более чем верно. Женщины выполняли самую тяжелую и грязную работу. На них держался дом. На них держалась семья. Роль женщины в обществе наложила свою печать на национальный русский характер. Русская нация складывалась как нация женственная. Начала было складываться. Революция оборвала этот процесс.
Моя мать была типичной русской женщиной в указанном выше смысле. Но как индивидуальная личность она была явлением исключительным. Я утверждаю это не по долгу сына и не в силу причин, какие тут сразу же примыслят презираемые мною психоаналитики фрейдистского толка. Я это утверждаю с целью воздать должное замечательной русской женщине, которая не имела никакой возможности развить данный ей от природы дар и сделать его достоянием общества.
Два человека в наших краях, не занимавшие никаких постов и не имевшие специального образования, имели всеобщую известность и пользовались всеобщим уважением. Один из них был лекарь-самоучка Толоконников. Он одному ему известными способами лечил всякие болезни, включая рак. Одним из его пациентов был Главный маршал авиации Новиков, уроженец наших мест. Он заболел раком. В Москве лучшие специалисты сочли его обреченным. Тогда-то он вспомнил о Толоконникове. Чуть живого маршала отвезли в Чухлому. В течение нескольких недель Толоконников поставил его на ноги. После этого маршал прожил еще много лет. Он добился создания специальной комиссии по изучению опыта Толоконникова. Но пока длилась бюрократическая волокита, Толоконников умер, не оставив никаких записей.
Второй из упомянутых выше личностей была моя мать. Если Толоконников лечил недуги тела, то моя мать лечила недуги душевные. Она обладала удивительной способностью притягивать к себе людей. В ее присутствии мир становился светлее, солнечнее. Людям становилось легче на душе уже от одного того, что они находились с нею рядом. Она никогда не кричала, как другие бабы. Никогда не ругалась. В самые тревожные минуты от нее исходило спокойствие и умиротворение. Побыть с ней и поговорить приходили люди из отдаленных деревень. Священник Александр, знавший ее с детства, называл ее солнечным человеком. Он считал, что ей от Бога был дан дар облегчать душевные страдания людей.
На долю моей матери выпала тяжелая, мученическая жизнь. Непутевый муж, которого она видела самое большее две-три недели в году, да и то не каждый год. Больная свекровь и затем неспособный к деревенской работе свекор. Орава детей. Дети рано отрывались от дома, и им приходилось несладко. Остававшихся с нею детей надо было одеть, обуть, накормить. С ними вечно случались какие-то неприятности. Болезни, ссоры, драки, увечья были обычными явлениями житейских будней. Добродетели вырабатывались лишь как черты характера, а не как ежеминутная идиллия. Последних два ребенка родились больными. У младшего брата были больные ноги, а у сестры глаза. Такие болезни требовали многих лет лечения. Больше пяти лет мать сражалась за то, чтобы брат стал нормально ходить. Она выиграла это сражение. Брат вырос здоровым, стал спортсменом, отслужил в армии. Больше десяти лет ушло на то, чтобы сделать сестру зрячей. Она выросла очень красивой и умной девушкой. Она умерла из-за преступной халатности бесплатной советской медицины в Москве.
Годы и годы бессонных ночей и тревог. А ведь все эти годы надо было заботиться о других членах семьи, работать в колхозе и на своем индивидуальном участке. Что такое тревоги и хлопоты о детях, я понял, когда родилась моя первая дочь с дефектами ног и позвоночника. Я потратил двенадцать лет на то, чтобы сделать ее здоровой. Я, как и моя мать, добился успеха. Но чего это мне стоило! А ведь у меня тогда на руках был всего один ребенок.
И главное – колхоз. Год колхозной жизни в наших местах я приравниваю по крайней мере к году исправительных лагерей строгого режима. Моя мать проработала в колхозе шестнадцать лет.
Колхоз не сразу обнаружил свою сущность. А когда обнаружил, было уже поздно. Оставался один выход: бегство. Бегство нашей семьи растянулось на шестнадцать лет. Для истории такой срок – миг. А для страдающих индивидов вечность. Для матери эти годы были непрерывной пыткой. Она работала больше других, так как семья была больше. Оплата труда была издевательская. Но даже несколько дополнительных килограммов зерна были спасительными. На ее глазах происходило крушение всего прежнего уклада жизни. Закрыли церковь. Стремительно рушились моральные устои тех, кто остался в деревнях. Пьянство. Воровство. Обман. Лодыри, жулики и дураки на короткое время вылезали в начальство и скоро исчезали в тюрьмах, уступая место таким же несчастным ничтожествам. Мать не принимала участия в махинациях местных начальников. Но было просто невозможно жить, не нарушая законов. И мать жила постоянно в страхе быть арестованной за какое-нибудь мелкое преступление, изобретенное новым строем. Например, я мальчишкой ходил далеко в лес за грибами, брал с собой маленькую косу, прятал ее, чтобы не увидели соседи, в лесу прикреплял ее к палке и косил на полянках траву. Ночью мы с матерью приносили скошенную траву домой и прятали. Если бы соседи увидели это, то непременно донесли бы. За охапку сена на первый раз конфисковали бы целый воз, а то могли и посадить в тюрьму. Такое чуть было не случилось, когда мать покосила осоку в болоте для того, чтобы набить ею матрац для меня. Осоку пришлось выбросить на глазах у односельчан, а у матери вычли в наказание десять трудодней (трудодень – форма учета труда в колхозе).
Мать обладала способностью ясновидения и изначального понимания сущности явлений жизни. Она понимала все сразу и правильно, без всяких иллюзий. Она, например, сразу поняла суть колхозов, предвидела опустошение района и последующие кошмарные годы. Но что она могла сделать? Легко давать умные советы, глядя на историю со стороны и живя в комфортабельных условиях. Люди реагировали на происходящее единственно доступным для них способом: бегством от колхозных ужасов. Это делала и моя мать, постепенно отправляя детей в город и готовясь к будущему разрыву с деревней вообще. Она в это верила и предвидела это. По ее советам несколько семей из нашей и соседних деревень срочно уехали в города («завербовались») еще до начала коллективизации.
Моя мать родила одиннадцать детей. Первого в 1910-м, а последнего в 1935 году. Двое детей умерли маленькими в годы войны и голода. Младшая дочь умерла в двадцать лет из-за халатности врачей. Старший сын умер в пятьдесят шесть лет от рака. В момент написания этой книги в живых оставалось семеро. Все дети моих родителей вместе произвели на свет лишь пятнадцать детей, т. е. почти два ребенка на семью. А у внуков эта величина и того меньше. Факт характерный. Хочу заметить к сведению теоретиков, увидевших причину снижения рождаемости в России в пьянстве: все мои братья и сестры были трезвенниками, пьянствовал один я, что не помешало мне произвести на свет троих детей. Я мог бы произвести тридцать, но этому воспрепятствовали соображения социального расчета и морали, а не водка.
Мой старший брат Михаил (1910–1966) в двенадцать лет уехал с дедом и отцом в Москву. Сначала работал подмастерьем с ними. Потом стал учиться в вечерней школе и одновременно в профессиональной школе при мебельной фабрике. Вступил в комсомол. Добровольно работал два года на строительстве Комсомольска-на-Амуре. Учился в вечернем техникуме без отрыва от работы. В 1933 году женился. Имел четверых детей. По окончании техникума стал мастером, техником, инженером на мебельной фабрике. Во время войны был сержантом и младшим офицером. Награжден орденами и медалями. После войны работал начальником цеха и затем директором фабрики. Избирался депутатом районного и областного советов. За трудовую деятельность награждался орденами и медалями. Был членом партии. Чтобы предотвратить аварию на фабрике, бросился в опасное место, получил сильный удар в грудь. Как это и бывало с русскими людьми, не обратился сразу к врачу. Когда почувствовал себя плохо, было уже поздно. Вскоре он умер, на его похороны пришли сотни людей. Один из выступавших сказал, что в России только после смерти настоящего человека мы узнаем, кого мы потеряли.
Жизненный путь брата Михаила характерен. Таких людей в народе считали настоящими коммунистами, вкладывая в это слово самое идеальное нравственное содержание. Уже будучи начальником цеха, он жил с женой и четырьмя детьми в одной комнате. Лишь став директором фабрики, он получил двухкомнатную квартиру.
Обе мои старшие сестры были тоже типичными русскими женщинами того периода. Образование их ограничилось четырьмя классами деревенской школы. Они рано начали работать в поле. Прасковья (1915) в шестнадцать лет вышла замуж за семнадцатилетнего парня из соседней деревни, жившего в городе. Сделав что-то с документами, чтобы увеличить возраст, они сразу же уехали в Ленинград. Конечно, пришлось дать взятку кое-кому. Муж сестры был рабочим. И сестра всю жизнь до выхода на пенсию была работницей. Другой сестре, Анне (1919), тоже не без труда и взяток удалось вырваться из колхоза. Она уехала в Москву, работала нянькой, домашней работницей, чернорабочей на заводе. Окончила курсы шоферов. Много лет работала шофером. После аварии стала инвалидом. Работала лифтершей и уборщицей. Участвовала в обороне Москвы. Имела награды.
Типична и судьба младших братьев. Николай (1924) в 1936 году переехал в Москву. Учился в школе. В начале войны стал работать на заводе. За получасовое опоздание был осужден на пять лет заключения. Был направлен в штрафную часть на фронт. Несколько раз ранен. Отличился в боях. Реабилитирован. Награжден многочисленными орденами и медалями. После войны окончил вечерний техникум. Стал замечательным специалистом по тонким приборам. Брат Василий (1926) окончил офицерскую школу, затем заочный юридический институт. Служил в Сибири, в Средней Азии, на Дальнем Востоке. Стал полковником, военным юристом. В 1976 году был назначен на генеральскую должность в Москве. Но в это время на Западе появилась моя книга «Зияющие высоты». От Василия потребовали, чтобы он публично осудил меня. Он отказался это сделать. Заявил, что он гордится мною. Его немедленно уволили из армии и выслали из Москвы. Но он никогда не упрекал меня за то, что пострадал из-за меня, и не порывал со мной контактов. Он был членом партии, как и другие братья, прекрасным специалистом и на редкость хорошим человеком. Братья Алексей (1928) и Владимир (1931) учились в деревенской школе, служили в армии, работали рабочими, заочно учились в техникумах и институтах, оба стали инженерами.
Ни у кого из моих братьев и сестер не было никаких карьеристических амбиций. Если кто-то из нас немного преуспел, так это исключительно благодаря труду и способностям. Но я бы не сказал, что наша семья поднялась слишком высоко. Должность инженера немногим выше уровня квалифицированного рабочего и мастера. На самый высокий уровень поднялся я, став профессором и заведующим кафедрой университета, и Василий. Да и то на короткий срок. Так что «карьера» нашей семьи не превысила «карьеру» всей страны в результате социальной и культурной революции.
Мои воспоминания поневоле превращаются в социологический анализ советской истории не столько из-за моего пристрастия к социологии, сколько из-за того, что наша жизнь шла в удивительном соответствии с закономерностями исторического процесса. Эволюция нашего рода может служить примером тому. Из внуков никто не стал рабочим, но никто не поднялся выше уровня мелкого служащего. Общество вступило в стадию зрелости. Стало труднее подниматься в более высокие слои, но люди стали прилагать больше усилий, чтобы их дети не опускались в низшие слои.
Бабушка и мать, не подозревая того, «открыли» принципы педагогики, которые потом принесли мировую славу А. Макаренко: воспитывать не каждого ребенка индивидуально, а как членов коллектива, причем коллектива трудового. Как только мы чуть-чуть подрастали и были в состоянии что-то делать, мы включались в трудовую жизнь семьи. Носили дрова и воду, пололи и поливали овощи, сушили и убирали сено. Походы за ягодами и грибами тоже превращались в работу: мы собирали их для семьи. Это было серьезным подспорьем в нашем питании. Сушеные грибы и ягоды сдавали на заготовительные пункты, получая за них мануфактуру, мыло, сахар и другие предметы, которые нельзя было купить в магазине. Драли и сушили ивовую кору. Она шла на выделку кож. Ее возили в Чухлому и получали за нее тоже дефицитные предметы. Ловили кротов. Разводили кроликов. Короче говоря, в нас с первых же дней жизни вселяли чувство ответственности за судьбу ближних и чувство принадлежности к единому коллективу.
Стремление сделать вклад в общее семейное благополучие подавляло прочие желания. Собирая, например, ягоды, которые водились вокруг в изобилии, мы лишь изредка позволяли себе съесть несколько штук. Мы приносили их домой и получали свою долю из собранного нами же. Доли одинаковые, независимо от различий наших вкладов. Наградой за лучшие результаты была похвала. Мы вообще старались все делать так, чтобы заслужить похвалу со стороны взрослых. Но похвалу справедливую. Тем самым нам прививался один из самых фундаментальных принципов идеального коллективизма: принцип справедливой оценки способностей и трудового вклада в общее дело. Когда я вырос, я увидел, что в реальном советском коллективе декларированный марксизмом принцип «Каждому – по труду» чаще нарушался, чем соблюдался. Я тогда не знал, что именно следование этому принципу является причиной его нарушения, и реагировал на сам факт нарушения как на несправедливость.
Одной из особенностей коллективистского образа жизни является то, что человек всегда на виду у других. Всем видно, что из себя представляет человек. Нас с рождения приучали к тому, чтобы мы выглядели хорошими людьми в глазах окружающих, чтобы завоевывали их уважение исключительно положительными качествами. Нам предстояло жить в коллективах иного рода, чем тот, в котором мы росли. Но наше положение в них как добросовестных работников, лишенных карьеристических устремлений, не способных к интригам, к халтуре, к обману и к холуйству, было предопределено воспитанием в семье. Это имело свои недостатки и свои достоинства. С такими качествами можно было жить достойно, но нельзя было преуспеть в смысле карьеры и материального благополучия. Я думаю, что в нашей семье никто не попал в волну сталинских репрессий (случай с братом Николаем и со мной совсем иного рода) в значительной мере благодаря тому, что никто из нас не был карьеристом и стяжателем, зато все были хорошими работниками, какие тогда требовались стране и всячески поощрялись.
Не обязательно нужно делать нечто грандиозное, чтобы привить человеку высокие моральные принципы и хорошие бытовые привычки. Нас приучали к бытовой чистоплотности на самых простых мелочах. Нас педантично заставляли мыть руки и ноги, стригли ногти и волосы, беспощадно воевали с соплями и вообще с неопрятностью. Тем, кто вырос и живет в современных гигиенических условиях, это покажется смешным или вообще не заслуживающим внимания. Но давно ли то время, когда в королевских дворцах водились вши, когда придворные красавицы не могли раскрывать рот из-за гнилых зубов, когда королевские парки были загажены из-за отсутствия уборных? В наших деревенских условиях и с большой семьей борьба за бытовую чистоплотность играла не менее важную роль, чем борьба прусского наследного принца за признание ночного горшка при королевском дворе. Мы понятия не имели о простынях. Но матрацы, на которых мы спали, регулярно мылись и набивались свежим сеном. То, что Зиновьевы были «помешаны» на чистоте, было известно во всем районе. Потому районное и областное начальство, уполномоченные, агитаторы и другие визитеры обычно ночевали у нас.
Не менее педантично нам прививали моральную чистоплотность. Нам постоянно внушали, что греховно не только совершать плохие поступки, а даже про себя думать о них. Нас наказывали самым беспощадным образом, если мы делали что-либо недостойное репутации нашей семьи. Что о нас подумают люди – это действовало на нас как удар хлыста.
Нам категорически запрещалось употребление бранных слов и скабрезностей. Я не помню ни одного случая, чтобы дедушка, бабушка и родители ругались матом. Считалось, что чистота речи есть выражение чистоты души. Это прочно въелось в натуру. Я потом служил в кавалерии и в авиации, где на каждое нормальное слово употреблялось два похабных. Я же никогда таких слов не употреблял. В Москве после войны я постоянно вращался в интеллектуальных кругах, в которых все более входил в моду мат. Я не поддался этой эпидемии. Некоторые мои критики без всяких оснований приписали мне употребление мата в моих романах. Я описал и высмеял это явление, но никогда не использовал мат как литературное средство. Я считаю это признаком культурной и моральной деградации, а не прогресса.
Хотя мы все усердно работали, я не могу сказать, что мы имели в достатке еду и одежду. Одежду нам перешивали из старых вещей. Мы донашивали то, что оставалось от старших братьев и сестер. Обновы нам делали только в крайних случаях и к праздникам. Обычно мы недоедали и постоянно испытывали голод. Мясо ели редко и мало. Физическая усталость и скромное питание задерживали наше формирование. Я начал регулярно бриться лишь после того, как мне исполнилось двадцать лет. Моей первой женщиной стала моя первая жена. Мне тогда было двадцать один год.
Несмотря на бедность в современном смысле слова, жили мы весело. Мы не воспринимали свое положение как бедность. Мы вообще не оценивали его в этом плане. Я не помню ни одного случая, чтобы в нашем доме говорили о богатстве и бедности как о чем-то таком, что касалось нас лично. Достижение богатства не входило в круг наших интересов. Наше сознание имело иную ориентацию. В нашем доме всегда было много народу. Зимой у нас подолгу жили портные, сапожники, валяльщики валенок. Они делали одежду не только для нашей семьи, но и для всей деревни. Они были веселыми шутниками и рассказывали много интересного. Особенно веселое время наступало, когда из Москвы приезжали дед, отец и брат. Они привозили сахар, конфеты, белый хлеб, городские вещи, книги с картинками, цветные карандаши, резиновые мячи. В гости к нам приходили многочисленные родственники и друзья. Жизнь становилась яркой и праздничной.
Я родился шестым по счету ребенком в семье. По рассказам бабушки, мать работала весь день, как обычно, в поле. Вечером родила меня. Через три часа она уже доила корову. На другой день работала так, как будто ничего особенного не случилось. Лишь прибегала домой на минутку покормить меня. Ничего из ряда вон выходящего в этом действительно не было. Детей тогда рождалось необычайно много. А заменить баб на работе было некому.
Время было голодное. Я был очень слаб. Все были уверены, что я не выживу. Дед заблаговременно заготовил гробик. Гробик потом долго валялся на чердаке.
Целый год я плакал беспрерывно. Потом вдруг перестал плакать, причем насовсем. Ничто не могло выдавить из меня ни слезинки. Однажды бабушка застала меня за попыткой курить. Она основательно побила меня за это. Но ее попытка заставить меня плакать не удалась, и она сама из-за этого заплакала. За это я получил взбучку от матери: я должен был пожалеть бабушку и сделать вид, будто плачу. Что касается курения, то бабушка устроила мне такое лечение, что я после него двадцать лет не мог выносить одного запаха табака. С большим отвращением начав курить, я так и не стал заядлым курильщиком и без особых усилий бросил курить насовсем. Бабушкин метод заключался в следующем. Она свернула самокрутку из махорки длиной сантиметров двадцать, заставила меня выкурить ее, а потом заставила съесть чашку сливочного масла. После такого «лекарства» меня выворачивало наизнанку два дня.
По рассказам взрослых, я рано начал говорить и был острым на язык. В округе долго вспоминали, например, такой случай. В гости к нам приехал дальний родственник, у которого были необычайно большие уши. Они произвели на меня сильное впечатление. Я сказал ему, что такие красивые уши есть еще только у нашего Соколки. Соколка был наш мерин, известный во всей округе огромными ушами. После этого о нашем злосчастном родственнике стали говорить как о человеке, у которого уши как у зиновьевского Соколки. Он обиделся и у нас больше никогда не появлялся.
Я рано начал осознавать себя. Одно из самых ранних воспоминаний – о том, как я выпил глоток водки из рюмки зазевавшегося гостя и изображал пьяного. Мне было два года. Я также очень рано научился читать и писать, глядя на старших сестер. Кроме того, у нас квартировала учительница. Она ради забавы начала обучать меня письму, чтению и счету. В школу я пошел сразу во второй класс. Учительница хотела перевести сразу в третий, но воспротивилась мать по очень простой причине: моя сестра ходила во второй класс. Если бы я пошел в третий класс, на следующий год мне пришлось бы одному ходить в школу за восемь километров от нашей деревни, где было четыре класса.
Учился я охотно и легко. Способность к обучению я сохранил до сих пор. Если бы существовала профессия вечного ученика, дающая средства существования, я, скорее всего, избрал бы ее. Когда человек перестает учиться, он вступает в стадию старости. А это я не могу себе пока позволить.
Бумаги в то время было мало. Нам выдавали маленькие кусочки на целый день. И учебников было мало. Поэтому приходилось развивать способности делать упражнения в голове и запоминать материал наизусть. Я в этом отношении достиг виртуозности, запоминая с одного раза целые страницы учебников и умножая в уме многозначные числа. В четвертом классе я выступал с такими «номерами» в школьной самодеятельности. На наши «концерты» приходили взрослые из окружающих деревень. Мои «фокусы» с запоминанием и с числами производили на них потрясающее впечатление. Способность запоминать длинные тексты и проделывать в уме сложные вычисления и вообще логические операции я укрепил и развил затем специальными упражнениями. Благодаря этой способности я никогда не пользовался записными книжками. Вместе со способностью запоминать я развил также способность забывать то, что не надо было помнить.
Постепенно я выработал свои приемы запоминания, избавляющие от необходимости запоминать все. Я запоминал минимум, но такой, по которому мог восстановить остальное. Став профессиональным логиком, я идентифицировал свои приемы как логические правила организации множеств понятий и суждений. Эта способность логически организованного запоминания пригодилась мне в аккумулировании в голове огромного материала, что было чрезвычайно важно в ненормальных условиях моей жизни. Я до сих пор держу в голове большие резервы для литературной, публицистической и научной работы. Один журналист спросил меня, когда я оказался на Западе, как мне удалось вывезти из России мои архивы. По его мнению, это должны были быть вагоны бумаг. Я сказал ему, что вывез все мои архивы в голове. Он не поверил. Но я сказал правду. С той лишь разницей, что в голове я вывез не множество слов, фраз и текстов, а способность восстанавливать слова, фразы и тексты определенного рода и в зависимости от определенной цели.
От отца я усвоил страсть к рисованию. Я зарисовывал все, что попадалось под руки, даже книги и тетради. За это мне не раз попадало. Причем я рисовал по памяти, а не срисовывал с натуры, и выдумывал. Потом я стал изображать людей. И не просто абстрактных людей, а знакомых.
Хотя о портретном сходстве и речи быть не могло, почему-то все сразу узнавали, кого я изобразил. Я выбирал какую-то характерную черту изображаемого и рисовал не столько человека, сколько эту черту. Обычно это была черта характера, а не внешности. Забавно, что взрослые побаивались моих рисунков, дети часто плакали и жаловались родителям. Способность изображать характеры людей я потом дополнил способностью схватывать внешнее сходство. Много лет спустя мой знакомый врач-психиатр иногда просил меня рисовать его пациентов, так как мои рисунки помогали ему устанавливать диагноз.
Отсутствие способностей тоже играет важную роль в формировании характера человека. Наша семья была на редкость немузыкальна. Старший брат пиликал на гармони, как это было принято в среде молодых людей его поколения. Один из братьев играл на балалайке, но немногим лучше Михаила. Старшая сестра обладала необычайно сильным, но совсем немузыкальным голосом. И слуха музыкального у нее не было никакого. Впрочем, это и не требовалось. Лучшей певицей считалась та, которая громче всех кричала песни. И в этом смысле моя сестра считалась лучшей певицей округи. Когда она с другими девчонками вечерами запевала частушки, ее было слышно за десять километров. Даже лошади вздрагивали, а куры просыпались на насесте.
Когда мне было пять лет, крестная мать привезла мне из Москвы гармонь. Несколько дней я отравлял жизнь семьи музыкальными упражнениями. Но, к счастью, мне это скоро надоело. Вооружившись ножницами, я уединился и разрезал гармонь на части, чтобы познать секрет музыки. Но никакого секрета внутри гармони не оказалось. Мать не наказала меня за то, что испортил ценную вещь. Она лишь сказала слова, которые врезались мне в память на всю жизнь: все секреты надо искать прежде всего в своей голове.
Детей в деревне было много. В течение многих лет они проводили время вместе. Так что тут образовывался более или менее устойчивый детский коллектив из детей различных возрастов и характеров. В детском коллективе в значительной мере выяснялось и предопределялось то, каким становился человек в социальном, психологическом и моральном отношении. Есть общие законы коллективной жизни, имеющие силу и для детских коллективов. Порою они тут действуют с большей ясностью и откровенностью, поскольку дети еще не умеют так притворяться и маскировать свою натуру, как взрослые.
В нашем детском коллективе мне постепенно навязали роль, соответствующую моим природным склонностям. Мы играли, конечно. Я играл с азартом, добросовестно, неутомимо. При этом я никогда не претендовал на роль вождя или начальника. Я выдумывал игры, увлекал других. Но всегда уступал формальное руководство тем, кто стремился к этому. Я выполнял самые трудные задачи, требовавшие индивидуальной ловкости, изобретательности, смелости и самоотверженности. Но повторяю, я никогда не был вожаком коллектива и не стремился командовать другими. Во взрослом состоянии мне выпадала возможность сыграть роль вожака или начальника, но я от этого уклонялся или стремился поскорее избавиться. В армии, став сержантом и затем офицером, я так и не научился командовать подчиненными. У меня не было командирского голоса, как не было голоса музыкального. Я обычно становился инициатором и фактическим организатором дела группы, но всегда оставался в тени и предоставлял возможность выглядеть руководителями тем, кто подходил для этой роли формально.
Физически я был очень вынослив. Хорошо бегал, ездил верхом, нырял, лазил по деревьям. Неплохо дрался и никогда не уклонялся от драк, если даже противники превосходили меня по силе. Более того, именно в таких случаях я дрался с особым остервенением. Я первым прыгал в речку, когда на полях еще лежал снег. Первым шел в темное место, где чудилась нечистая сила или опасность. Первым брал на себя вину за общие проказы. Эта роль порою дорого обходилась мне, но я все же играл ее охотно. Я вовсе не горжусь ею сейчас. Я лишь описываю ее как одну из ролей индивидов в коллективе, доставшуюся мне по ряду причин, от меня не зависевших. И среди этих причин власть коллектива была далеко не на последнем месте. Роль отщепенца, которую мне предстояло сыграть ценою целой жизни, тоже была в какой-то мере навязана мне обществом.
Я всегда с увлечением принимал участие в коллективных мероприятиях. Наградой за мою роль в них было сознание того, что я делал больше и лучше других, и другие члены коллектива видели это и ценили. Ничего, кроме признания и справедливой оценки сделанного мною, я не хотел для себя. Желание, чтобы кто-то видел, что я делаю, что я на самом деле из себя представляю, чтобы кто-то справедливо оценил мое поведение и результаты моей деятельности, стало одной из основных черт моего характера. В книге «Зияющие высоты» я выразил это в «Молитве верующего безбожника». Тот факт, что в реальности общественная оценка человека, как правило, не совпадает с его сущностью, постоянно причинял мне страдания. Сначала я недоумевал по этому поводу. Потом понял, что это есть закономерное явление. Но легче от такой мысли не стало.
Я очень рано начал заниматься самовоспитанием. Разумеется, сначала я не осознавал его как таковое. Это было мальчишеское поведение, переросшее в сознательное делание себя по определенным образцам. Приведу несколько примеров. Мы устраивали соревнования, кто дольше выдержит щекотку или боль. Я заставил себя держаться дольше других. Такая необычная тренировка пригодилась мне впоследствии не раз. Однажды мы забрались в помещение, где хранилась колхозная сметана и сливки, и съели чуть ли не все запасы, предназначенные для сдачи государству. Нас, конечно, разоблачили. Родителей оштрафовали, а нам устроили коллективную порку. Меня порол сам председатель колхоза, считавший меня зачинщиком. Порол вожжами. Порол убежденно и, можно сказать, с душой. Но я решил вытерпеть во что бы то ни стало, не просить пощады и не выдавать настоящего зачинщика. И вытерпел. Из этого я извлек урок: боль ощущается не так остро, если имеешь твердое решение выстоять.
В полях вокруг наших деревень построили вышки для геодезических измерений. Подниматься на них можно было по лестницам, доступ к которым был закрыт запертыми на замок дверями. Но на одной из «ног» вышек снаружи были приколочены перекладины, по которым можно было забраться наверх. Мы поспорили, что я смогу это сделать. Когда я начал подниматься, меня охватил ужас. Но отступать было поздно. Внизу стояли ребята и девчонки. Если бы я не полез до самого верха, меня засмеяли бы. Рухнула бы моя репутация. Пришлось лезть до конца. Потом я лазил на все вышки в округе уже без особых усилий над собой. Другой случай преодоления страха произошел, когда я учился в четвертом классе. Точно так же на спор я ночью один пошел на кладбище. Хотя я уже знал, что никакого Бога нет, было все равно жутко. Страшнее, чем лезть на вышку. Я и на сей раз пересилил страх. С тех пор у меня не было ни одного случая в жизни, чтобы я не преодолел чувство страха. И не было ни одного поступка, который я совершил бы под влиянием страха.
С годами я стал заниматься самовоспитанием вполне сознательно, стараясь следовать нравившимся мне литературным образцам. При этом моими героями никогда не были дети. Это были всегда взрослые. И среди живых я не видел образцов для подражания. Любопытно, что у меня никогда не появлялось желания что-то иметь только по той причине, что это имел кто-то другой. Со временем я возвел это в принцип: не подражать никому, не хотеть того, что имеют другие, но что не есть необходимый элемент твоей имманентной жизни.
Я не считаю, что делал себя по наилучшим образцам и наилучшим образом. Я не собираюсь конкурировать с другими в этом отношении. Я лишь констатирую как факт, что имел перед собой какие-то образцы человека и начал делать себя по ним еще в детстве. Потом и образцы эти отпали. И к проблеме самосоздания я стал подходить творчески: я решил сотворить существо, какого не было ни в реальности, ни в литературе.
Самым значительным событием в деревне в период моего детства была коллективизация. В моем формировании и в моей судьбе она сыграла роль огромную. Потому остановлюсь на ней несколько подробнее.
Когда число людей, занятых поисками истины, превышает некий допустимый максимум, то в силу вступает закон: чем больше искателей истины, тем более чудовищные заблуждения порождают эти поиски. В таких случаях люди стремятся не столько к истине, сколько к удовлетворению своих личных целей за счет темы. Истина оказывается делом второстепенным. Тема советской коллективизации дает классический пример на этот счет. На эту тему написаны тонны слов. Найти в них крупицу истины еще труднее, чем найти жемчужину в навозной куче. Уже находясь в эмиграции, я пытался высказать о коллективизации то, что пережил сам и видел своими глазами, – на меня обрушили самые нелепые и несправедливые обвинения, в их числе – обвинения в защите сталинизма. И это делали в отношении человека, который в семнадцать лет встал на путь антисталинизма и пострадал из-за этого! Хотел бы я знать, как бы вели себя нынешние храбрые критики Сталина, если бы оказались в Советском Союзе в 1939 году!
В силу особенностей, о которых я говорил выше, наш район был всей предшествующей историей подготовлен к коллективизации. Думаю, что в этом отношении он был типичен для России. Крестьяне не были собственниками земли. Единоличность хозяйства заключалась лишь в том, что семья индивидуально использовала отведенные ей участки земли. Землю нельзя было продать и даже передать другим во временное пользование за плату. Революция ликвидировала помещичье землевладение. Производительность крестьянского труда была низкая. Продукты труда продавались лишь в исключительных случаях. Это не было источником регулярного дохода. Многие работы выполнялись коллективно (починка дорог, рытье прудов, сенокос). Коллективизация не была для крестьян чем-то абсолютно новым и неожиданным.
О колхозах стали говорить еще до того, как коллективизация началась практически. Неподалеку от нашей деревни возникла коммуна в духе идей социалистов-утопистов. Она стала предметом насмешек и скоро развалилась. Так что не любое насилие сверху могло быть принято массами крестьян. Если колхозы и были насилием, как принято теперь думать, то это было насилие особого рода: оно было формой организации добровольности. Иначе колхозы не уцелели бы, несмотря ни на какие репрессии. Ведь и в основе закрепощения крестьян в России в шестнадцатом и семнадцатом веках лежала добровольность. Суть проблемы рабства состоит не в том, почему людей заставляют становиться рабами, а в том, почему они позволяют превращать себя в рабов.
О колхозах говорили с насмешкой. Особенно потешались над тем, что якобы вся деревня будет спать под одним одеялом и есть из одной чашки. Одна доверчивая, но очень жадная старуха приобрела огромную ложку, дабы «не упустить своего» из общей чашки. Но насмешки не помешали юмористам единодушно и без эксцессов вступить в колхоз. Лишь немногие отказались. Отказалась та жадная старуха, узнав, что общей чашки не будет. Отказался мой дед и один из односельчан. Последний собрал пожитки, забрал семью и уехал в Ленинград. Дом со всем хозяйством он просто бросил. Лошадь привязал на станции к столбу. Такие поступки стали возможными потому, что потеря хозяйства не превращалась в катастрофу, а при наличии возможности иметь работу в городе не переживалась очень сильно.
Крестьяне отдали в колхоз лошадей, часть коров и овец, инвентарь, хозяйственные постройки. Они продолжали пользоваться ими, но уже как достоянием колхоза. Ликвидировали межи. Колхозу дали кое-какие машины. Появились трактора. Одна из идей колхозов и состояла в том, что в условиях единоличного хозяйства было невозможно использование машин. Хотя в конечном итоге производительность колхозов оказалась низкой, государство получило дешевую рабочую силу в городах за счет бегства и вербовок крестьян в города и на стройки в отдаленных районах страны. Кроме того, государство получило возможность выжимать из деревень организованно и почти даром продукты питания для городов и армии.
Существует устойчивое мнение, будто колхозы были выдуманы сталинскими злодеями из чисто идеологических соображений. Это чудовищная нелепость. Идея колхозов не есть идея марксистская. Она вообще не имеет ничего общего с классическим марксизмом. Она не была привнесена в жизнь из-за теории. Она родилась в самой практической жизни реального, а не воображаемого коммунизма. Идеологию лишь использовали как средство оправдания своего исторического творчества. Сейчас, когда история сделала свое дело, даже советские вожди рассматривают сталинскую колхозную политику как ошибочную и противопоставляют ей некий ленинский (и бухаринский) кооперативный план. Не знаю, чего в этом больше – идиотизма или подлости. Ленинский кооперативный план был совершенно невразумительный и нелепый. Ленин просто понятия не имел о реальности коммунизма. Сталин уже не имел ленинских иллюзий. Он был циничен. Но именно его цинизм больше отвечал исторической неизбежности, чем все прочие программы. Одно дело – бумажные проекты. И другое дело – реальные проблемы реальной страны. Я утверждаю, что низкая производительность труда и другие критикуемые теперь явления колхозов были проявлением общих закономерностей коммунистического социального строя, а не специфически колхозных недостатков. Последние лишь усилили действие общих причин. В колхозах сущность коммунизма обнаружилась в наиболее острой и заметной форме. Дело не в ошибках Сталина. Дело в самом существе той реальности, в которой действовал Сталин. Сталин делал ошибки, но не больше, чем Хрущев или Брежнев.
Все «прелести» колхозной жизни сразу же обнаружили себя в жестокой и вместе с тем в карикатурно усиленной форме: обезличка, бесхозяйственность, моральная деградация, преступления, ничтожная плата за труд и прочие общеизвестные явления привычного теперь советского образа жизни. Началось такое бегство людей из деревень, какого еще не знала русская история. Многие завербовывались на стройки на север и в Сибирь, лишь бы избавиться от колхозов. Призванные в армию ребята почти совсем не возвращались домой. Деревни стали пустеть и исчезать с лица земли. В деревнях остались лишь старики и семьи, которым некуда было бежать. В район стали переселяться люди из других мест, в основном нищие и малограмотные. От прежней культуры не осталось и следа. Началось безудержное пьянство и примитивное воровство. Почти все оставшиеся в наших местах мужчины побывали председателями колхозов и другими «начальничками», спились, попали в тюрьму. Когда я в 1946 году попал в наш «медвежий угол», там почти совсем не осталось мужчин – погибли в тюрьмах или на войне. Исторический скачок обошелся России дорого.
Мать вступила в колхоз по очень простой причине: с такой семьей жить в городе было бы невозможно. Она избрала единственно правильную тактику: растить детей и постепенно отправлять в Москву. Отец в колхоз не вступил, поскольку считался постоянным жителем Москвы (имел московскую прописку и жилплощадь). Матери пришлось проработать в колхозе шестнадцать лет. Только русская женщина могла выдержать эти каторжные годы. Потому описания сталинских лагерей на меня не произвели сильного впечатления: я видел и пережил сам кое-что похуже.
Сестра Анна с двенадцати лет начала работать в колхозе наравне со взрослыми. Я работал в колхозе каждое лето во время школьных каникул. Летом 1938 года я за два месяца заработал столько трудодней, сколько взрослые зарабатывали за полгода. За это мне выдали два пуда овса. Но и это было серьезным подспорьем семье.
Стоило мне только заикнуться о достоинствах колхозов, как мои слушатели и читатели, привыкшие делить все на абсолютное зло и абсолютное добро, сразу же усмотрели в этом апологетику сталинизма. Но реальный процесс жизни многосторонен и противоречив. Его не сведешь к одной простой формуле. В нем участвуют многие люди, имеющие различные интересы и находящиеся в различных отношениях к происходящему. Колхозная жизнь имела не только недостатки, но несомненные достоинства. Достоинства не абсолютные, а относительные. И временные. Но все-таки достоинства, с точки зрения охваченных колхозами людей. Люди освободились от тревог за хозяйство. Раньше они ночей не спали в страхе, что из-за плохой погоды пропадет урожай. Теперь им стало наплевать на погоду и на урожай. Они даже стали радоваться плохой погоде. Когда начинался дождь, бросали дела, собирались в сарае и часами точили лясы, т. е. болтали и смеялись. Появилось полное безразличие к тому, что делалось в колхозе. Все усилия сосредоточились на приусадебных участках, оставшихся в индивидуальном пользовании. Множество людей превратилось в начальничков, что позволяло им жить безбедно и легко. То, что их регулярно сажали в тюрьму, не сокращало числа желающих занять их место. Внутри колхозов появились должности, позволявшие их обладателям безнаказанно воровать колхозное добро. Молодые люди получили возможность становиться трактористами, механиками, учетчиками, бригадирами. Вне колхозов появились «интеллигентные» должности в клубах, медицинских пунктах, школах, машинно-тракторных станциях. Совместная работа многих людей становилась общественной жизнью, приносившей развлечение самим фактом совместности. Собрания, совещания, беседы, пропагандистские лекции и прочие явления новой жизни, связанные с колхозами и сопровождавшие их, делали жизнь людей интересней, чем старая. На том уровне культуры, на каком находилась масса населения, все это играло роль огромную, несмотря на убогость и формальность этих мероприятий. Эти факторы постепенно теряли значение по мере обезлюдивания деревень. Но они сохраняли значение в тех местах, которые становились точками концентрации оставшегося и вновь прибывавшего населения.
Чтобы правильно оценить суть дела, надо встать на позиции тех людей, которые были участниками исторического процесса. С нынешними мерками посторонних морализаторов в нем ничего не поймешь. Я неоднократно спрашивал мать и других колхозников во время приездов в деревню и позднее о том, согласились бы они снова стать единоличниками, если бы такая возможность представилась. Все они наотрез отказались. Старый строй жизни рухнул безвозвратно. Простые люди на уровне здравого смысла понимали, что возврат в прошлое невозможен. Колхозы им казались если не мостиком в будущее, то принудительной силой, толкавшей их в будущее. Массы населения понимали, что об улучшении условий жизни надо было думать уже на основе произошедшего перелома. Лишь высокообразованные мудрецы, не имеющие ни малейшего понятия о сущности реального процесса жизни и равнодушные к судьбам участников этого процесса, до сих пор занимаются суемудрием по принципу «что бы было, если бы было не так, как было».
В проблеме отношения людей к коллективизации интереснее другое. Традиционный коллективизм жизни делал людей неспособными именно к коллективным формам протеста. Люди реагировали на удары судьбы индивидуально, причем не в форме активного протеста, а в форме пассивных поисков выхода. Люди уклонялись от социальной борьбы, устраиваясь поодиночке. Они воспринимали происходящее как должное, как природную катастрофу. Думали лишь об одном: выжить. Проблема заключалась не в том, чтобы избрать лучшую форму жизни – никакого выбора не было, – а в том, чтобы выжить в любой форме, предоставляемой обстоятельствами.
Не раздался ни один голос протеста. Я знаю лишь об одном случае, отдаленно напоминавшем протест. Вышло постановление высших властей о передаче земли «в вечную собственность колхозов». Одна женщина, мать пятерых детей, сказала, что лучше бы в собственность людям отдали то, что вырастает на земле. Ее арестовали за «антисоветскую пропаганду». Никто не протестовал против этого.
Советские «прогрессивные» идеологи, готовые оправдать любую подлость и глупость властей, выдвинули «свежую» идею сделать сотрудников предприятий совладельцами этих предприятий – передать предприятия в собственность трудовых коллективов. Цель такой реформы они видели в повышении экономической эффективности предприятий. Они при этом забыли о том, что эта мера уже была испробована в деревне и обнаружила свою сущность: зверскую эксплуатацию людей, прикрываемую лицемерными словами. Один из соблазнов и одно из достижений реального коммунизма состоит в том, что он освобождает людей от тревог и ответственности, связанных с собственностью. Передача средств производства в собственность коллективов есть лишь лживая маскировка закрепощения людей.
В двадцатые годы вера и неверие в наших краях мирно уживались друг с другом не только в отношениях между людьми, но и в душах отдельных людей. Верующие терпимо относились к проповеди атеизма. Неверующие столь же терпимо относились к верующим. Мои дедушка, бабушка и мать были религиозными. Отец стал атеистом еще в молодости. Бабушка по матери была верующей, а дедушка нет. У нас в доме иногда за столом рядом сидели священник и члены партии. Вся изба была увешана иконами. Порою представители власти сидели на почетном месте под главной иконой. Церкви начали закрывать в начале тридцатых годов, т. е. одновременно с коллективизацией. Население отнеслось к этому довольно равнодушно. Деревни начали пустеть, резко сокращалось число верующих, бывших опорой церкви. Наш священник некоторое время жил как рядовой гражданин. Что с ним стало потом, не знаю.
Население района было религиозным, но поверхностно, без фанатизма. В семье нам прививали религиозные убеждения не столько в смысле мировоззрения, сколько в смысле моральных принципов. Даже бабушка не верила в то, что Бог сделал Адама из глины, а Еву из ребра Адама. Бог выступал в роли высшего судьи поведения человека, причем всевидящего и справедливого. Бабушка и мать и не думали конкурировать с просветительской и идеологической деятельностью властей и школы. Они имели достаточно здравого смысла, чтобы понимать невыгодность для детей противиться атеистическому духу эпохи.
Убеждение, что Бога нет, проникало и в детскую среду. Взрослые верующие не наказывали маленьких безбожников. Вера становилась все более неустойчивой, а неверие набирало силу. В четвертом классе школы нам впервые устроили гигиенический осмотр. На мне был нательный крест. Я не хотел, чтобы его увидели, снял его и куда-то спрятал. Так я стал атеистом. Сестра рассказала об этом матери. У нас состоялся разговор, суть которого заключалась в следующем.
«Существует Бог или нет, – говорила мать, – для верующего человека этот вопрос не столь уж важен. Можно быть верующим без церкви и без попов. Сняв крестик, ты тем самым еще не выбрасываешь из себя веру. Настоящая вера начинается с того, что ты начинаешь думать и совершать поступки так, как будто существует кто-то, кто читает все твои мысли и видит все твои поступки, кто знает подлинную цену им. Абсолютный свидетель твоей жизни и высший судья всего связанного с тобою должен быть в тебе самом. И Он в тебе есть, я это вижу. Верь в Него, молись Ему, благодари Его за каждый миг жизни, проси Его дать тебе силы преодолевать трудности. Старайся быть достойным человеком в Его глазах».
Я усвоил эти наставления матери и всю жизнь прожил так, как будто Бог существует на самом деле. Я стал верующим безбожником. Я выжил в значительной мере благодаря тому, что неуклонно следовал принципам, упомянутым выше. Великий русский поэт Есенин писал: «Стыдно мне, что я в Бога верил, жалко мне, что не верю теперь». Этими словами он выразил сложность и болезненность той ситуации, которая сложилась после революции для выходцев из русских деревень вроде моего «медвежьего угла». Я родился за три года до смерти Есенина. Но эта сложность и болезненность сохранила силу и для меня. Более того, я оказался в еще худшем положении. Отказавшись от исторически данной религии, я был вынужден встать на путь изобретения новой. На эту тему я много писал в моих книгах, в особенности в книгах «В преддверии рая», «Иди на Голгофу», «Евангелие для Ивана». Я совместил в себе веру и неверие, сделав из себя верующего безбожника.
Те религиозно-моральные принципы, которые я усвоил от матери, имели примитивную языковую форму. Однако по сути они отвечали самому высокому интеллектуальному уровню. Приведу несколько примеров. Даже малое зло есть зло, говорила нам постоянно мать. Даже малое добро есть добро. Проси у Бога сил для преодоления трудностей, а не избавления от них. Благодари за то, что есть, и за то, что избежал худшего. Не используй труд других. Всего добивайся своим трудом, своими способностями. Не будь первым при дележе благ-наград. Бери последним то, что осталось после других. Не сваливай на других то, что можешь сделать сам. Не сваливай вину на других и на обстоятельства. Высшая награда за твои поступки – твоя чистая совесть. Конечно, многие из таких принципов взяты из христианства. Но многое открывалось в самой жизни в качестве средств моральной самозащиты.
Несмотря на атеизм, проблемы религии остались жизненно важными для меня во все последующие годы. Не в смысле наивной веры в библейские сказки, а в смысле отыскания средств самосохранения в качестве нравственной личности в условиях крушения прежних моральных устоев. Я оказался в положении, сходном с положением первых христиан. Но в отличие от них, я должен был сам сыграть роль моего Бога и Христа. Это не мания величия, как может показаться на первый взгляд, а прозаическая необходимость. Если бы на моем пути встретился Христос двадцатого века, отвечающий моему менталитету, вкусам и претензиям, я стал бы его беззаветным учеником и последователем. Но мне встретить такую личность не удалось.
Приведу упомянутую выше «Молитву верующего безбожника», поскольку она в концентрированной форме выражает целый ряд черт моего характера и принципов жизни. «Молитва» – мое обращение к Богу.
В 1933 году я окончил начальную школу. Большинство детей, с которыми я учился, либо вообще закончили на этом образование, либо продолжили учебу в семилетней школе в большом селе, где находился сельский совет. После окончания этой школы часть детей поступала в местные техникумы и профессиональные училища, готовившие ветеринаров, агрономов, механиков, трактористов, бухгалтеров и прочих специалистов в новом сельском хозяйстве. В Чухломе была десятилетняя школа. Ее выпускники имели лучшие перспективы. Все эти учебные заведения и профессии возникли после революции как часть беспрецедентной культурной революции. Кстати сказать, коллективизация способствовала этому процессу. Помимо образования большого числа сравнительно образованных специалистов из местного населения, в деревни устремился поток специалистов из городов, имевших среднее и даже высшее образование. Социальная структура деревенского населения стала приближаться к городской в смысле разделения людей на социальные категории, характерные для нового общественного устройства.
Стала складываться иерархия социальных позиций и разделение функций. Подобно тому, как понятие «рабочий класс» теряло социальный смысл в городах, понятие «крестьянство» теряло социальный смысл в деревнях. Эта тенденция мне была известна с детства. Разговоры на эти темы постоянно велись в нашей семье и в нашем окружении. Именно стремительное изменение социальной структуры деревни обеспечило новому строю колоссальную поддержку в широких массах населения, несмотря ни на какие ужасы коллективизации и индустриализации.
Матери хотелось, чтобы какой-то из сыновей остался в деревне и стал для нее опорой. Один из наших родственников стал ветеринаром. Хорошо зарабатывал. Пользовался уважением. Вот если бы я стал ветеринаром или агрономом, это была бы такая поддержка семье! Но установка на Москву все же пересилила. Школьный учитель настаивал на том, чтобы меня отправили в Москву. Он считал меня лучшим учеником за всю его учительскую деятельность. Он уверял мать, что я буду новым Ломоносовым. И наш священник говорил о том же. Он простил мне грех с крестиком. Он говорил матери, что во мне есть «искра Божия» и ее не загасит никакой атеизм. Скрепя сердце, мать согласилась отправить меня в Москву. Она знала, что меня ожидало там.
Всю ночь перед отъездом мать плакала и молилась. Я тоже не спал, тоскуя от предстоящей разлуки с близкими и грезя сказочной Москвой. О Москве в наших краях говорили много и постоянно, а в нашем доме особенно. О Москве часто рассказывал дедушка Яков. Мы слушали его рассказы с захватывающим интересом, как сказки. Послушать его приходили дети и даже взрослые со всей деревни. Обычно это бывало зимними вечерами, когда люди имели немного свободного времени. Отец тоже кое-что рассказывал, но меньше, чем дед. Да и появлялся он в деревне очень редко. Кроме того, у нас в доме были книги и кипы старых журналов с иллюстрациями Москвы. В частности, было много не то журналов, не то альбомов с изображениями московских фабрик и заводов. Скорее всего, это были справочники-рекламы. Мой зрительный образ Москвы сложился в значительной мере под их влиянием. Я просматривал их постоянно. Фабрики и заводы до революции строились из красного кирпича и в стиле замков и крепостей, как мне казалось. Я воображал Москву в виде огромного скопления таких красных зданий. Этот образ до сих пор жив в моем художественном воображении.
Чуть свет проснулась вся семья. Перед дальней дорогой по старому русскому обычаю мы молча посидели несколько минут. И я с чужими людьми покинул дом. Это была не просто временная поездка в чужие края. Это был переход в иное измерение бытия. И это было не просто переходом деревенского парня к городскому образу жизни – такой переход не был чем-то новым для наших мест. Это было началом скачка от самых глубоких основ разрушенного уклада народной жизни сразу на вершину современной тенденции человечества – скачка из прошлого в будущее. Сказанное не есть лишь сегодняшняя интерпретация прошлого события. Мы все на самом деле чувствовали тогда какой-то символический и даже мистический смысл происходившего. Предчувствие какого-то великого перелома было уже подготовлено долгими годами предшествующей истории.
В нашем веке многим миллионам людей, находившихся на низком уровне социального развития, приходилось и приходится приобщаться к современной цивилизации. Но в моем случае имелось то, чего нет в судьбе этих миллионов. Россия оказалась историческим новатором в прокладывании путей в будущее, а мне было суждено стать мыслителем этого исторического творчества. Мы были первооткрывателями, колумбами исторических поисков человечества. На Западе прилагаются титанические усилия к тому, чтобы не заметить, занизить и исказить это историческое творчество русских людей. Чтобы какие-то лапотники делали исторические открытия – такого не должно быть! Но это все-таки произошло, и с этим, так или иначе, придется считаться.
Когда я немного подрос, я прочитал книгу Эжена Сю «Агасфер». Одна идея книги поразила меня тогда. Она много раз повторялась. Выражалась она одним словом: «Иди!» Я припомнил свой отъезд из деревни. Мать проводила меня до околицы, благословила и сказала на прощанье лишь одно слово: «Иди!»
В столице истории