– … Непруха какая-то. Открыл сегодня холодильник – и хрен тебе, даже кильки нет… Я ж не каждый день пью-то.
Врет.
– … Этим козлам еще достанется, есть ведь и Бог. Скажешь, я при Советах жил. Но в Бога-то верил. Как без Бога-то?
У пятого бака справа припрятан кирпич – из разрушенной стены, с наростами цемента. Размахнуться нелегко. Но чем сильней кирпич стремится к земле, тем легче его опустить…
Алкаш валится, как сухой ствол. Эхо его последних слов еще блуждает меж глухих стен. Потом гаснет. С приходом тишины мрак делается чернильным. Игорь достает фонарик. В тусклом свете кровь, стекающая по немытым волосам, кажется черной. Ладони мертвеца мозолистые и влажные. Он легче, чем Игорь ожидал. Но тащить все равно трудно: вены и артерии уже вибрируют, а колотушка стучит все бешеней…
Знакомый свист, потрескивание. И коготь царапает ржавое железо. Идол чуть светится в темноте фосфорным рыжим свечением. Не отрывая от него взгляда, Игорь кое-как раздевает труп. Пока руки рвут засаленную ткань, глаза впитывают каждый миг, каждое движение ломаных ножек – но еще глубже, в бездне чувств, видят все то же прекрасное лицо… Отверстие в центре Идола багровеет, как раскаленный металл.
По телу Игоря проносятся страшные бури, и он боится умереть. Умереть теперь, в шаге от сбывшихся надежд… Легкие сошли с ума, кости дрожат в мясных футлярах. Полный мыслью о ней, он из последних сил берет жертву на руки и опускает перед Идолом. Потом валится сам.
Рыжие волоски местами раздаются, выпуская новые ножки. Когти приникают к телу и с сосущим звуком вдавливаются в него. Крохотные фонтанчики крови просыпаются тут и там, пока костяные черви буравят мертвую плоть, прорезают ходы и каналы. Труп оседает, как песчаная насыпь.
Игорь смотрит на обряд, прислонившись к зловонному баку. Где-то за его спиной, в баночке из-под йогурта, плавает серебряный крестик.
Бог есть Любовь.
VIII
Он не думал, что вахтерша его окликнет. Всегда хватало небрежного взгляда на пропуск. Она кивала и снова погружалась в свои газеты, где писалось о людях поинтересней его. У Тамары Борисовны были любимчики и жертвы, но Игорь ни к тем, ни к другим не принадлежал.
– Парень, что у тебя там под курткой?
Он застыл у входа в коридор, не смея повернуться к ней лицом.
– Оглох, что ли?
Он слышал лучше, чем хотел бы. Но язык будто увял и высох.
– Знаешь же, со зверьем в общежитие нельзя! Кто у тебя там – кошак? Мне ваши горлодеры тут не нужны. Или собака? Да обернись ты, кому говорят!
Он повиновался. Вахтерша злобно смотрела из-под фальшивой красноты завитушек.
– Ну-ка расстегни куртку!
– У меня ничего там нет.
– Покажи!
Все казалось знакомым. Зеленый пол, потолок в пятнах, две скамьи без спинок. Жестяные трубы в углу, уродцы-фикусы в кадках. Доска объявлений. За стеклом Тамара Борисовна, которая вот-вот все испортит.
Все было знакомым, только он сам изменился.
Игорь потянул за язычок молнии, и коричневая материя куртки разошлась надвое. Под ней был шерстяной свитер, облегающий впалую грудь, – мятый, заношенный. Вахтерша поморщилась, но буркнула уже безразлично:
– Ну и чего ерепенился, спрашивается? Показалось. Иди давай, что застыл.
Настороженный взгляд опустел и сполз к газете. Игорь некоторое время стоял в отупении, потом двинулся, пошатываясь, к лестнице.
Под свитером копошился Идол, принимая прежнюю форму. Влажная шерстка скользила по коже Игоря, пока живой жилет превращался в сердце. Пятью ножками, по-обезьяньи, он обнял худой человеческий торс. От этого стального холода мертвела кожа. А из багрового отверстия, которым Идол присосался к груди, чуть ниже левого соска, будто сочился жидкий огонь.
Игорь поднимался на четвертый этаж тяжелой поступью победителя.
Коридор был пуст. Почти все студенты разъехались по домам на выходные. Умолкло радио, не слышалось голосов. Не горели лампы. Только в конце прохода серело замызганное окошко, едва пропуская меркнущий осенний свет.
Игорь встал у комнаты четыреста пятнадцать и прижался к двери ухом. За ней шелестели, проговаривая фразы конспекта, ее губы. Шепот нежный, словно сладкая вата…
Он трижды ударил костяшками пальцев по крашеному дереву… Заскрипела кровать. Несколько невесомых шажков по ковру, звук отодвигаемой защелки – и их глаза встретились. Слишком неожиданно: по лицу Марии тенью скользнул испуг.
– А… привет. Игорь, да? Ты что, не уехал разве?
Игорь чуть заметно кивнул. Новый сгусток огня ужалил грудь.
– Да. Можно я войду на минутку? Я по делу.
Она могла отказать, но сейчас это не значило ничего. А вот не отказала – лишь пожала плечами, отступила от дверного проема. Игорь зашел и принялся снимать ботинки.
В этой комнате, как и во всех прочих в западном крыле, стоял едва ощутимый запах плесени. Но здесь он мешался со сладостью духов и еще с каким-то неопределимым ароматом – ее голоса, походки, жестов. Красоты. Мария села на кровать, застланную оранжевым покрывалом. Игорю указала на другую, напротив. Она была одета по-домашнему – старая кофточка, черные лосины. Волосы собраны в хвостик.
В оконное стекло пугливо били капли дождя. На столе горела лампа, разделяя комнату на темную и светлые половины. Игорь сидел в тени.
– Куртку можешь не снимать. Так что, говоришь, тебе нужно?
Поймет ли она?… Да, ему нужно было нечто, он носил в себе ответ два года… И тот выпорхнул изо рта, как белоснежный голубь… с алым, алым клювиком.
– Ты, – произнес он и распахнул куртку.
Острые коготки разорвали свитер, молнией рванулись к ней – к обоим плечам, к шее, – чтобы впрыснуть в тонкие сосуды дурман. Ее веки, чуть начав изумленно приподниматься, упали. А через секунду и сама Мария обмякла на кровати, став еще прекраснее, – прелестью безвольной куклы.
Рыжий идол с тихим хлюпаньем втягивал коготки обратно. Игорь сорвал с себя остатки свитера и поднялся. Все тело горело, кровь двигалась жгучими волнами. Каждый нетвердый шаг к ней казался долгим сном, то кошмарным, то сладостным.
Он встал возле нее на колени. Протянул руку и коснулся ее щеки, странно холодной. Сказал:
– Я люблю тебя.
Она не отвечала – и не должна была. Молчал и он. Говорила лишь его необъятная любовь. Говорила на языке тайфунов и пожаров, языке, неподвластном людям, – таким, как он… и даже ангелам, как она.
Игорь расстегивал пуговицу за пуговицей на ее кофточке – с бережностью ювелира, едва касаясь. Иначе не выдержал бы… Он ласкал ладонью синюю ткань, словно это она, гладкая материя, столько месяцев не давала ему уснуть. Он склонял голову и вдыхал одуряющий запах, жалея, что не может раствориться в нем до полного небытия. Но он не стал затягивать игры – и раздвинул, как занавес, складки одежды.
Лифчика на ней не было… В Игоре что-то зашаталось и с шумом рухнуло. Он впился губами в белую грудь, осыпая ее поцелуями-маргаритками, теряя рассудок. Все понятия и образы: родители, Сутемь, люди, Бог – утонули в сатанинской страсти. Он жаждал всю ее вобрать в себя, соединиться навеки.
Он схватил ее за подбородок и приник к розовым губам, другой рукой разрывая на ней трусики. Он пил ее жадно, почти захлебываясь. У нее вкус вечности… вечности… крови.
Игорь в ужасе отпрянул.
С нежных уголков рта струилась кровь. Как киноварь по фарфору, она расплывалась все гуще и гуще, стекала по плавным линиям подбородка. Игорь поднес пальцы к глазам, не веря в этот яркий цвет… Что-то чавкнуло. Голова Марии дернулась, на губах лопнул алый пузырек. А потом ее челюсти разошлись и, словно распускающуюся розу, выпустили багровый коготь на суставчатой ножке.
IX
У Новой церкви всегда безлюдно. Ее возвели посреди асфальтового поля, когда-то отведенного под площадь. Площадь должны были обрамить аккуратные дома, в которых жили и работали бы счастливые люди растущей Сутеми. Но ни домов, ни счастья это место так и не увидело. И на асфальте выросли скорбные стены храма.
По ночам зажигается подсветка. Лучи небольших прожекторов скользят по голубым стенам к чешуйчатым куполам, по крестам, выше которых нет уже ничего. Жители многоэтажек, мигающих окнами вдали, редко смотрят в эту сторону. И Новая грустит в ночной тьме, как одинокий Бог на краю вселенной.
Льет последний осенний дождь.
По асфальту перед церковью ползет человек. Вода льется с небес на его голую спину, смывая разводы крови. Сквозь кожу просвечивает рыжий огонек, будто плоть стала слюдой. Человек глухо мычит, временами поднимает голову, и в глазах отражается золото крестов.
…Он дополз до паперти и взбирается теперь по ступеням, как полураздавленная гусеница. Уткнувшись в храмовые двери, он протягивает руку, стучит. Но там, внутри, пусто и темно, и ему не открывают… Человек, хватаясь за дверную ручку, встает. Тонкие паучьи ножки свисают с его боков и колышутся в такт мерцанию чуть левее позвоночника.
Человек ударяет кулаком по медной табличке «СВЯТОСЕРГИЕВСКАЯ ЦЕРКОВЬ». Еще раз. Еще. Он барабанит по двери, кричит и рыдает.
Рыжее пламя разгорается сильнее. Человек хватается за грудь, будто пытается что-то удержать… Из горла вырывается хрип, и с хлюпающим звуком сердце человека покидает грудную клетку…
По асфальту стучат коготки, потрескивают суставы. Тонкие ножки уносят горячий еще комок плоти куда-то во мрак. Скоро и звуки, и огонек теряются в дожде…
На церковном крыльце лежит ничком остывающий труп, и поднимать его некому.
Она
1. Мать
Темнота пахла червями. Он так и видел, как те буравят его спину крохотными красными глазками. Холодная влага сочилась из сжатых кулачков, словно из губки. Но он знал, что если будет стоять на месте, то темнота раскроет свою беззубую пасть и проглотит его. Тогда он сам станет червем и будет поджидать кого-нибудь живого и теплого.
Мальчик зажмурил глаза и снова открыл их. Разницы не было.
А наверху грохотал из комнаты в комнату отец, стонали под чудовищными сапогами доски. В этой буре ребенок не слышал для себя ни пощады, ни сожаления и потому брел сейчас на ощупь, боязливо переставляя ножки по невидимой земле. Если можно найти во мраке самый черный угол, он найдет его и будет сидеть там, пока раскаты над головой не утихнут и не заскрипит, принимая отцовское тело, кровать.
Мальчик привык ждать – пряника с ярмарки, отпертой калитки, улыбки матери. Вместо розового петушка маячил перед ним пунцовый нос отца, калитка оставалась на запоре, мать валялась на лежанке безразличной куклой – а он все ждал, потому что иначе не выдержал бы. Весь подвал был уставлен бочками, и мальчик двигался вдоль одного из рядов, пытаясь нащупать просвет достаточно широкий, чтобы можно было сквозь него протиснуться. Пальцы скользили по пухлым, склизким деревянным бокам; ребенка колотило от отвращения… но страх не давал ему остановиться.
В конце концов он нашел подходящее место. Но щель была узка, из нее веяло сыростью, и он колебался.
Заскрипели петли, и белесый свет пролился на земляной пол подвала. Ошалев от ужаса, мальчик мышью юркнул в мокрую скважину и прибился к стене.
В пятне на полу шевелилась усатым насекомым тень. Отец пророкотал несколько страшных слов; маленький беглец сидел не шевелясь. Сердце его стучало в такт подрагивающим хвостам червей.
Наконец хлопнула крышка, через минуту – дверь, и все закончилось. Отец ушел и унес с собой ярость.
Оцепенение спало, и спиной мальчик почувствовал холод кладки. Его начало трясти: в этих судорожных движениях слились воедино озноб и страх. Он бился между бочками, как рыба в садке, до крови ударяясь головой, – крошечный, ничтожный. А в стене росла трещина – будто раскрывалось каменное веко, один взгляд из-под которого способен убить.
Но для одинокого создания, что трепыхалось в своем нечаянном укрытии, не существовало ничего, кроме тьмы.
«Мама!» – закричало оно, и стена лопнула, плюнула камнями и крошкой. Крупный осколок врезался во влажный лоб, испарина смешалась с кровью. Мальчик потерял сознание, и чернота свернулась вокруг него глухим колодцем…
Прошло немного времени. Он вдруг заворочался, стряхивая с себя обломки… и широко распахнул глаза. Болела ушибленная голова, но теперь как бы и не было ее; он целиком, с радостью, отдался новому ощущению, которое хлынуло в него с первым вдохом; казалось, ради него мальчик и пришел в это скользкое подземелье.
Запах! Чудный запах! В нем сплетались самые тонкие нити – спокойной старостью дышали высушенные травы, апрельский ветер пьянил, сам пьяный; мятно журчали в нем лесные ручейки, пряная земля открывала свои поры… Аромат этот щекотал ноздри – но места ему не хватало, и он заполнял легкие, а оттуда расходился по всем тропинкам тела; он баюкал, ласкал, мурлыкал.
Глаза мальчика сияли. Вот оно, совсем рядом, – то, чего он искал, запах, который может принадлежать только одному существу на свете.
Матери. Его настоящей матери.
Он обернулся.
За проломом открылся лаз. В конце его было отверстие, из которого шел мягкий, какой-то льняной, свет. Не замечая новых царапин, очарованный ребенок пополз по нему – мучительно медленно, будто чьи-то сильные руки держали его, не хотели отпускать. Но – шшш! – зашуршал под ногами песок, и он оказался в небольшой пещерке.
В стенах сверкали тысячи голубых кристалликов. Откуда-то сверху падали на них лучи, играя и мечась от одного к другому; даже песчаные прожилки между ними и те светились. Но в центре, в ослепительном ореоле, сидела
Он превратился в живое, трепещущее зеркало и стоял теперь, отражая ее русые волосы, ясный лоб, снежную улыбку.
Но ее ладони раскрылись, и он подался вперед, к светлой королеве, благоухающей такой нужной ему любовью. Каждый шаг взметал мириады песчинок; каждый шаг длился год. Он забыл о черном подвале за спиной, об отце, о себе…
Сделан последний шаг, и вот
Мальчик лишь смутно представлял себе, кто
И не ушел. Он просидел с ней целую вечность, и
А они все сидели и сидели. Он уснул у нее на коленях, и видел он сны, а потом…
…косматая лапа схватила его за волосы и потащила обратно в подвал, мимо бочек, навстречу хмурому осеннему дню. А белая королева съеживалась, удалялась, пока не остался от нее малюсенький солнечный зайчик, застрявший в его зрачках. И когда отец бил его, зайчик пробирался по извилистым тоннелям памяти, чтобы уснуть в тревожной глубине – и родиться когда-нибудь вздохом.
2. Друг
Таинственным летним утром Кнопка распахнул окно.
Это было цветное утро. Лазоревое небо, белопенные облака, изумрудная зелень – словом, все дышало ярким великолепием. Как поверить, что все это настоящее? Такое бывает только на картинках… Кнопке даже представился художник: вот он, большущий, таинственный, стоит один в предутренний час и гигантской кистью раскрашивает землю и небеса. Капля золотистой краски упала Кнопке на нос.
Ему не разрешали уходить без спросу, но сидеть в душном доме, дожидаясь, пока проснутся родители, не хотелось, как и всякому другому человеку в одиннадцать лет. Он тихонько оделся и прокрался на крыльцо.
Дом стоял посреди старого сада. Яблони и вишни уже отцвели. Кнопке они нравились и такими – задумчивыми, притихшими. По утрам здесь всегда царила прохлада. Ветерок овевал стволы и стебли, сквозь зеленую завесу там и сям пробивались медовые, теплые лучи. За забором ходили люди, гавкали собаки, но в саду все звуки становились приглушенными. Было до того красиво, что он и не знал даже, чего хочется больше: остаться на месте, чтобы, открыв рот, глазеть на тенистый мир, или лететь как легкий стриж по деревенским улицам, оставляя за собой удивленных стариков. Кнопка чувствовал, как в груди растет что-то буйное, горячее, сродни самому солнцу.
Шелестела листва, сонно гудели мухи. Уже делалось жарко, а он все сидел и ждал чего-то. Вдруг он рассмеялся.
Над забором поднималось маленькое солнце. На то, что плыло по небосводу, невозможно было смотреть, не зажмурившись. А это, нижнее, светилось мягче, горящим ободком волос, и были у него задорные глаза, вздернутый нос и рот, который раскрылся, чтобы крикнуть:
– Привет, кулема!
Это был Рыжий, его лучший друг. Его-то Кнопка и ждал! Прошло мгновение – и он уже стоял по другую сторону забора, вместе с Рыжим, который сразу затараторил:
– Знаешь, я сегодня таааакую штуку нашел! Давай за мной!
И побежал. Кнопку не нужно было просить дважды, и они помчались, то обгоняя, то подталкивая друг друга, оглашая просыпающиеся улицы смехом. Из тени они выныривали на свет, со света проскальзывали обратно в тень. Облака, ограды, коровы – все проносилось мимо, и их сердца грозили разорваться от счастья.