Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Запах - Владислав Женевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Да, тихо. Словно в огромной операционной под открытым небом. Вокруг выстроились молчаливые зрители – ели, сосны, лиственницы, голые березы и дубы, раскиданные там и сям толпами, парами, поодиночке. На поясах пятнистых гор их целые легионы. Все вежливо ждут, когда начнется действо. Между тем у пациента сдали нервы, и в последнюю минуту он оттолкнул анестезиолога, спрыгнул со стола и забаррикадировался в кладовке со швабрами. Задуманное под угрозой.

Но вот появляются хирурги.

Не заботясь больше о предварительной маскировке, из груды снега у крыльца выползают сразу двое, так подросшие за эти дни. Я до сих пор не понял, как они передвигаются – по-змеиному, на манер сороконожек или, скорее, амеб. Быть может, и это тоже – иллюзия, наскоро склеенная моим сознанием, чтобы было на что смотреть, потому что если глаза открыты, то они должны видеть. И я вижу, как шматки бесцветной плоти замирают один возле другого и начинают преображение. Сравнения ничего не объясняют, но мне нужен какой-то ориентир, чтобы удержать реальность на месте. И поэтому кажется, будто две большие блямбы из мороженного теста тают, съеживаются, принимают новые очертания, превращаясь в… Я не знаю, чему уподобить эти формы, такие знакомые и все же ни на что не похожие. Так бывает, когда встречаешь на улице человека и узнаешь его лицо – только не можешь вспомнить, кто он. Одноклассник? Клиент? Друг друзей? Может, он вообще из сна? Только сейчас все гораздо хуже, потому что невозможность этих форм царапает мне мозг изнутри, вот они напоминают то женскую грудь, то огромные уши, то челюсти доисторической акулы, но только на секунду или две, а потом опять растекаются в телесные сгустки без контуров. И все это на фоне обыкновенных домиков и бань, заборов и сараев, залитых прозрачным зимним светом.

Вдруг, словно опомнившись, блямбы наливаются оранжевым с фиолетовым и бомбардируют мое зрение очередью гипнотических вспышек. В слуховые каналы вонзается невыносимый скрежет, словно запись чьих-то предсмертных хрипов прокрутили наоборот и смешали с визгом циркулярной пилы. Когда к симфонии добавляется запах горелого мяса и материнского молока, меня скручивает тошнота. Отшатнувшись от окна, извергаю чипсы прямо на пол. Они почти не изменились на вид.

Атака на мои чувства прекращается. Сам виноват, думаю я, вдыхая и выдыхая спертый комнатный воздух. Их нельзя не слушать, но можно хотя бы не смотреть на них.

То же самое я совсем недавно бормотал и тебе, но ты билась на кровати и брызгала кровавой слюной – наверное, прокусила язык. Ты хотела видеть, хотела в одних носках выбежать на мороз и спасти ребенка, которого у тебя никогда не было.

А перед этим шел снег, и, когда я открыл глаза, ты сидела рядом и держала меня за правую руку. При попытке шевельнуть левой какой-то полоумный школьник начал колотить по клавише, отдававшей команду «боль» моему плечу. Хлопья, валившие за окном, окрасились в багровый цвет, лампочка под потолком засияла умирающей звездой.

– Лежи-лежи. Ты упал со снегохода и вывихнул руку. Надо дождаться врача.

– Остальные здесь? – спросил я, как всегда спрашивают в фильмах, которые я так люблю, потому что всегда хочется, чтобы дурное тебе только снилось, а с пробуждением возвращался привычный старый мир.

– Нет, – сказала ты, и наши глаза встретились. Тебя настоящую я видел в последний раз. – Я пошла вас пешком искать и увидела тебя за базой, у ограды. Сразу побежала за этим… истопником, не знаю, как зовут. Ты без сознания был, в полной отключке. Мы тебя дотащили и положили здесь, Оля пытается дозвониться до скорой, но связи вроде не было. Сейчас уже дозвонилась, наверное. Наши с тобой телефоны тоже не берут, я пробовала. Если не пробьемся, поедем на машине, как водитель вернется.

– А где водитель? – В нашей комнате тогда еще было жарко натоплено, в печи догорали последние поленья, подброшенные не-знаю-как-зовут, но меня пробрал мороз.

– Уехал на твоем снегоходе искать остальных, с рабочим. – Температура упала еще на порядок-другой. – А они-то где, что случилось?

Я открыл рот, чтобы сказать какую-нибудь ложь или полуправду, чтобы не пугать тебя без нужды, чтобы ты вышла со мной из этого дома, села на снегоход и позволила увезти себя в город, где дети – это дети, где однажды заведем маленького и мы, только никогда, ни за что не оденем его в оранжевую курточку и фиолетовую шапку с помпоном, даже если попросит бабушка.

Я открыл рот, но первым в холодной тишине заплакал ребенок.

Можно бить вполсилы, в треть, в четверть, но все равно каждый удар будет отзываться в тебе двукратно, трехкратно, четырехкратно. Если бьешь и страдаешь так, как будто бьют тебя, значит – любишь.

Я справился одной рукой. Ярость придала тебе сил, но пятьдесят и девяносто килограммов – слишком разные категории. Удержать тебя я не мог, оставалось отключить от сети, словно взбесившийся станок. Прости, что я бил неточно. Прости, что бил. Когда ты рухнула на пол, следы от пощечин на твоем лице алели, как ожоги от утюга. У меня горела ладонь.

И для чего мы вели все эти мучительные беседы, ссорились и мирились? Для чего листали банковские брошюрки, подыскивали застройщика, скребли по сусекам? Чтобы я вот так связал тебя проводом от телевизора и уложил на холодный диван?

Откуда-то снаружи недолго доносились крики Оли, милой администраторши с уральским выговором и редким в этих краях пирсингом в носу. «Иду, маленький, иду!» – сами слова звучали неестественно, словно говорил не человек, а инстинкт. В сущности, так оно и было, на той же ноте тренькал и частый собачий лай. Кузька, Машка, Нафаня? За изгородью глухо ржал перепуганный Васька. Потом снег повалил гуще и позвал в компанию ветер. Базу накрыло колючей вьюгой. Только детские голоса по-прежнему перебивали ее рев, не признавая соперников и не находя новых слушателей.

Баюкая плечо, я ждал у двери с лыжной палкой, которая принадлежала Олегу. Но никто так и не пришел. Стемнело. Вместо огней в окнах бани и соседних коттеджей зажигалась чернота. Запускать генераторы было некому, трубы выпирали бесполезными палками из белого шума. Силуэты гор во мгле казались древней и выше обычного, соединяясь с самим снеготочащим небом.

Ты лежала так же тихо, как и сейчас, я боялся склониться над тобой и не услышать дыхания. И все-таки от твоих губ веяло теплом. Теплом, которого становилось все меньше вокруг нас.

Поначалу я думал, что их удерживают сами стены и физическая слабость. Но в какой-то миг между приступами боли, страха и угрызений совести сквозь вой снежных бесов пробился треск дерева, затем коротко, нервно взвизгнул конь – и эхо оборвалось, улетело с порывами ветра. Васька не смог выйти сам, и тогда пришли к нему.

То есть дело было в тепле. Я растопил камин и задернул шторы. Мой мирок ужался до трех помещений – общая комната и два номера плюс туалет с пустой кладовой. От второго этажа нас отсекла внешняя лестница. Из пищи отыскались только чипсы да сухарики со вкусом химикатов, всех напитков – вода из бачка. В главном доме с его запасами мы смогли бы прожить хоть до весны, но его и всего прочего в нашей вселенной уже не существовало. Чего я ждал? Не знаю. Оттепели, глухо-слепых спасателей на вертолетах, архангела с пылающим мечом. Чего угодно, только не вечности под слоем глазури. Я переживу эту осаду. Мы переживем эту осаду и расскажем о ней детям. Вот и голоса смолкли – они сдались, они отступят перед нашей волей.

Ты начала кричать ближе к утру, разметав мою дремоту. Ты не требовала, чтобы я тебя развязал, не просила поесть, не интересовалась, когда нас спасут. Лишь умоляла, чтобы я пустил тебя к твоему родному сыночку, кровиночке, твоей дорогой Катеньке, она же умирает там, замерзает. Никакие уговоры не помогали: я был для тебя не более чем замком на двери, за которой гибла твоя жизнь. Даже глаза у тебя изменились: из серых, человеческих, стали зверино-черными, вместо разума в них светилось единственное примитивное желание, испокон веков двигавшее этим миром. Глаза Ромашки, глаза бабы из старого фильма. И мне некуда было скрыться ни от твоего голоса, ни от плача из недр зимы. Чтобы не сойти с ума, я терзал топориком стулья, жевал сухие листья, теребил больную руку. Оставалась лишь надежда, что в конце концов ты успокоишься.

И ты успокоилась. Когда через час я подошел, чтобы утереть тебе испарину со лба, та уже остыла. Ты сама успела закрыть глаза.

День опять идет на убыль, я сижу на диване рядом с тобой и смотрю в никуда. Больше делать нечего. В камине все еще полыхает. Дрова давно закончились, останки стульев на исходе. Скоро придется отдирать вагонку. А может, я вооружусь головней и попробую пробиться к воротам базы. Что дальше? Буду идти или бежать, пока меня не подберет машина, которую волшебным смерчем забросило в сердце гор воскресным утром после снегопада. Или подпалю каждый кусок дерева в округе – пусть все горит к чертям. Или просто сгину, подавившись собственными фантазиями.

На втором этаже звенит стекло: дом остыл, в доме гости. Под рыхлыми тушами прогибаются половицы, падают вещи мертвецов. Неторопливое, весомое движение. Надо мной оно прекращается. Шкварчит смола в усталом пламени.

Мать поет мне колыбельную. Пахнет кокосовым кремом и хвоей. Мерцают оранжевым и темно-лиловым бока елочных шаров. Я был хорошим ребенком. У холмов есть глаза, у генов – уши.

Мое тело прощается с тобой – и со мной. Есть инстинкты, которые не чужды и ему. Колени разгибаются, чашка падает на пол, кровь ускоряет бег. Меня ждут и жаждут.

Даже к самому сложному замку можно подобрать ключик.

Ноябрь 2014

Искусство любви

Кто из моих земляков не учился любовной науке,Тот мою книгу прочти и, научась, полюби.Знанье ведет корабли, направляя и весла, и парус,Знанье правит коней, знанью покорен Амур.Овидий. Наука любви[1]

С пятого этажа вид был неважный – крыши в потеках, трубы, водяные цистерны, фонтаны пара. За этим унылым ландшафтом просматривалось ядовито-желтое рассветное небо. Из-за дальнего дымохода выползал сигарообразный силуэт – дирижабль. А может, и что-то живое.

Фэрнсуорт поприветствовал утро понедельника, щелчком отправив окурок в его паскудную рожу.

У него было много слабостей, за которые стоило себя ненавидеть. Любовь к эвфемизмам ничем не выделялась на общем фоне, но сейчас Фэрнсуорта раздражала именно она.

Неважный? Нет. Вид был попросту отвратительный.

По запыленным слуховым окнам дома напротив ползали какие-то мелкие твари – недостаточно мелкие для мух. В их копошении чувствовалась некая закономерность – как в движениях пальца, выводящего узоры на запотевшем стекле.

Вот еще одна дурацкая привычка – во всем на свете видеть цель и смысл. Но это уже общечеловеческое. Высматривать в облаках фрегаты и крокодилов. Улавливать музыку в стуке капель, барабанящих по подоконнику. Искать порядок в россыпях гальки на садовой дорожке.

Возможно, в облаках что-то и есть. Но не в мельтешении букашек на чердачном окне. Если только это все-таки не мухи – у тех еще есть с людьми что-то общее.

Его взгляд сместился ниже, к узкой расщелине переулка. Между переполненными мусорными баками семенила пегая собачонка. Может, и просто грязная – зоркостью Фэрнсуорт никогда не отличался. Хотя в нынешнюю эру у плохого зрения были и преимущества.

Нет, определенно не мухи, подумал он, протирая очки краем галстука.

Собака задрала ногу точно у служебного входа «Нью-Йорк миррор», бесшумно сделала свои дела и затрусила дальше. Фэрнсуорт успел уже отвыкнуть от бездомных дворняг: за последние годы почти все они благополучно перебрались в питомники, устроенные безлицыми. Ходили слухи, что там с ними творят всяческие мерзости, но верилось в это с трудом. Хэмфри Литтлвит из социальной хроники, сделавший репортаж об одном из них, вспоминал об этом визите с неизменным восторгом. Можете мне не верить, но я охотнее жил бы в таком вот питомнике, чем в своей каморе на Клинтон-стрит. И шавкам там тоже нравится. Им плевать, как выглядят их хозяева – лишь бы пожрать давали. И этому у них можно поучиться. Нет, я не конформист. Нас и так имеют – просто мы зовем это работой. По меньшей мере, такая тварь не станет вопить на тебя и называть бездарной мве… мразью.

Литтлвит наверняка играл на публику, а вот выдумывал вряд ли: даже если медицина и не признает паралича воображения, жертвы недуга исчисляются миллионами. И это тоже преимущество, пожалуй.

Бросив прощальный взгляд на переулок и мысленно пожелав собаке удачи, Фэрнсуорт взял трость и неуклюже сполз с подоконника. Он каждое утро убеждал себя, что нет ничего гнусней должности литературного редактора в «Миррор», но всякий раз панорама крыш приводила его в чувство. Этот город был достаточно уродлив и с уровня земли; сверху он походил уже не на фурункул, а на вздувшуюся опухоль.

Прошаркав по узкому коридору в кабинет и ответив по пути на несколько вялых приветствий, Фэрнсуорт уселся за стол у окна. Соня на миг подняла глаза. Да, я костлявый и лысый. Да, зубы у меня желтые, а линзы на очках толще пальца. Да, доктор Паркинсон – мой старинный приятель. И да, я буду сидеть напротив тебя, пока кто-то из нас не сдохнет – ты или я. И знаешь, мне почти без разницы, кто это будет.

– С добрым утром, мисс Грюнберг. Рано вы сегодня.

– Доброе утро, мистер Райт, – механически прозвучало с другой половины кабинета.

– Какая очаровательная у вас блузка. Полагаю, я уже говорил, что вишневый – мой любимый цвет?

– Это сливовый, мистер Райт, – холодно обронила Соня и снова уткнулась носом в печатную машинку.

– Ах да, простите… вечно путаю оттенки. Но вы равно прекрасны и в вишневом, и в сливовом, мисс Грюнберг.

Не дождавшись ответа, он скрежетнул зубами и принялся за работу.

На столе возвышалась кипа сегодняшней корреспонденции. Конверты из манильской и обычной бумаги – некоторые потрепанные, некоторые совсем новенькие, но заполненные одной и той же субстанцией – дерьмом. Для стороннего человека это были бы рукописи и письма, но Фэрнсуорт держался мнения, что профессионал имеет право называть вещи своими именами. Дерьмо. Иногда оно даже пахло – дешевыми вдовьими духами, дрянным табаком, горелым жиром.

Следующие полтора часа ушли на заполнение корзины для бумаг. Конверты, подписанные с ошибками, отправлялись туда нераспечатанными. Прочие отнимали чуть больше времени – около минуты каждый. Комические куплеты о кошечке, забравшейся на дерево… Воспоминания пожилого коммивояжера… Трогательный рассказ о сиротках, беззастенчиво срисованный у покойницы Бронте… С миром действительно было что-то не так. Скоро одной корзины станет мало для этого потока.

На последнем конверте Фэрнсуорт запнулся. Средней толщины, дорогая бумага мраморного оттенка. Это еще ничего не значило: в среднем талант и толщина кошелька соотносились не более, чем размер обуви и склонность к астигматизму. И все же подобная забота об осязательных ощущениях редакторов «Миррор» вызывала чувство, отдаленно похожее на благодарность.

Отправителем значился некий Эдвард Софтли. Адрес, отпечатанный на машинке, гласил «СЕЙДЕМ-ХИЛЛ, 19». Фэрнсуорт что-то слышал об этом месте – кажется, площадь в Бруклине, – но он плохо знал город и не имел желания узнать его получше, хотя с переезда из Чикаго прошло четыре года. Некоторые его знакомые похвалялись, что давно забыли родные края и чувствуют себя в Нью-Йорке как рыба в воде. Болваны. В воде есть создания и покрупней, о которых рыбы даже не подозревают. И вот они-то там настоящие хозяева.

Вскрыв конверт, Фэрнсуорт извлек аккуратную белую стопку. Первый лист занимало лаконичное и донельзя при этом высокопарное авторское послание, далее следовала сама рукопись. Текст был разбит на две колонки. Заголовок возвещал:

ИСКУССТВО ЛЮБВИ,

или

Приключения Элизабет Беркли

Фэрнсуорт пожалел, что во рту у него пересохло и совсем не осталось слюны. И принялся переворачивать страницы, потому что этот вид дерьма в «Миррор» приветствовался и даже ценился.

«…ее первый бал. Накануне Элизабет долго не могла уснуть: все мысли в ее хорошенькой головке были устремлены к завтрашнему вечеру, когда…»

«…тайком поглядывал на нее. Элизабет почувствовала, что краснеет, но не в силах была устоять перед магией этого взгляда. Наконец юноша…»

«…приняли меня за кого-то другого, капитан! Как вы смеете даже намекать на подобные вещи в присутствии леди? Я отказываюсь верить, что ваш батюшка не привил вам подобающих манер!

– Элизабет, я лишь…»

Отложив последний лист, Фэрнсуорт какое-то время задумчиво созерцал поверхность стола – некогда светло-коричневую, теперь испещренную пятнами кофе и чернильными кляксами. Эдварду Софтли хватило наглости прислать в «Миррор» повесть, которую сочли бы безнадежно устаревшей и во времена Остин. С салонной прозы он сбивался на слезливый романтизм, а все потуги на стилизацию сводились на нет манерой викторианского порнографа и вульгарным подбором слов.

Трудность заключалась в том, что читатели «Миррор» отстояли в умственном отношении еще дальше – тысячелетия на три, не меньше. А значит, мистер Софтли имел немалые шансы на успех.

По крайней мере в тексте было на удивление мало ошибок.

Через мгновение Фэрнсуорт скривился, внезапно осознав: ошибок не было вообще. В каком-то смысле существование этой повести оскорбляло литературу больше, чем мемуары старого резонера или вирши о котятах. В их случае форма и содержание хотя бы находились в убогой гармонии. «Искусство любви» же напоминало сгнившего кадавра, на которого натянули свежую синтетическую кожу. Впрочем, до их появления оставалось всего ничего, если верить ученым.

Фэрнсуорт нехотя поднялся и мелкими шажками заковылял к кабинету главного редактора. Соня опять смерила его взглядом. Да, я костлявый и лысый, а руки мои дрожат. Но ты и представить не можешь, как я называю одну шлюху из Бронкса, когда вколачиваю ее в кровать. Тебе бы имя показалось знакомым.

И никакой блузки на тебе нет. Ни вишневой, ни сливовой.

Из-за двери главного, забранной матовым стеклом, просачивался привычный запах плохого пищеварения и спиртного – тоже плохого. Звуков, однако, не доносилось – и Фэрнсуорт никак не мог определиться, к добру это или нет. Но все же постучал. И, подождав немного, вошел.

Главный развалился в облезлом кожаном кресле – бесформенная туша с широкими плечами, мощной шеей и мясистыми брылами. Поговаривали, что он из тех, морских, однако Фэрнсуорт не замечал за ним приязни к воде – судя по некоторым очевидным признакам, ему и ванна-то была в диковинку. Конечно, глаза его по-рыбьи выпучивались, а жидкую растительность на макушке поела плешь, но обладателей такой наружности хватало и в Чикаго – за сотни миль от обоих океанов.

Сквозь подрагивающие веки главного виднелись пожелтевшие белки. На столе тикали часы в форме цеппелина – сувенир из атлантического круиза.

– Мистер Роули?

Складки шелушащейся кожи вздымались и опускались, вздымались и опускались.

– Сэр?

Неясный глухой рокот – то ли храп, то ли ворчание дизеля на улице.

– Сэр!

– Да! – рявкнул главный, заворочавшись в кресле. С колен соскользнула пустая бутылка и покатилась по паркету. – Чего вам, Райт? Я работаю.

– Я тоже, сэр.

– Не дерзите, Райт, по-хорошему советую, – прорычал главный, почесывая бок. – Что у вас?

– Повесть, сэр. Как раз в таком духе, как вы хотели.

– Да мало ли повестей! И это повод, чтобы донимать меня? Райт, вы кто у нас – редактор или стажер? Отказы, насколько помню, вы писать умеете. О размерах бюджета тоже осведомлены, иначе зачем вообще вы тут сидите? Повестей мы себе позволить не можем.

Фэрнсуорт сжал кулаки, комкая углы рукописи.

– Сэр, это особый случай…

– Ну разумеется, у вас все случаи особые! Знаете, Райт, временами я жалею, что все-таки нанял вас. Не скрою, опыт у вас солидный, но боже, что за писульками вы занимались в Чикаго! Страшилками для малых деток! И кому нужны эти ваши «странные истории» теперь? Да у нас тут странности на каждом шагу – не говоря уж об этих, сами знаете… Всех уже тошнит и от того и от другого. Вы неудачник, Райт. Вы поставили не на ту лошадку. А я дал вам шанс начать заново – и что взамен? Некомпетентность, ужасающая некомпетентность!

Фэрнсуорт подумал о доме напротив. Узоры на стекле; круги, изломы и восьмерки наползают друг на друга, переплетаются и расходятся вновь. Живые иероглифы на копоти и пыли, тайная изнанка бытия. Движение, излучающее потусторонний покой.

– Сэр, случай действительно особый. Автор полностью отказывается от гонорара.

Главный медленно поднял голову. В глазах его впервые зажглось подобие интереса – но почти сразу же сменилось прежней брюзгливостью.

– Неужели? Он настолько уверен в своей гениальности? Все настолько плохо?

– Вполне прилично, сэр… конечно, по меркам подобной литературы. Можете взглянуть сами – я принес рукопись.

Выхватив у него из рук мятую стопку, главный погрузился в чтение. Едва намеченные брови шевелились под низким лбом, толстые губы тихонько проговаривали слова, точно некое заклинание. Он и в самом деле колдовал – пытался заглянуть недалеким злобным умишком за пелену будущего, разглядеть блеск прибыли за черными знаками на белом поле. У дельцов существовала своя собственная разновидность магии – и, как в любой другой, иные смельчаки забывали об осторожности и заигрывали с сущностями, обуздать которые им было не под силу. Эмес Роули вызвал из небытия «Нью-Йорк миррор», собрал вокруг новоявленного монстра пеструю свору редакторов и журналистов, передал вожжи заместителям – и уснул тяжелым алкогольным сном. Изредка он пробуждался, раздавая подчиненным указания – иногда разумные, чаще – ни на что не похожие, аморфные, не успевшие еще обсохнуть от бредовой слизи подсознания.

Весной Роули взбрело в голову, что газета должна взять курс на домохозяек как самую стабильную часть аудитории, и вместо детективных рассказов в «Миррор» стали публиковаться сентиментальные историйки с продолжением и без. Плата за них была положена такая скудная, что профессиональные авторы разбежались через несколько выпусков. Вдохновенных любителей, конечно, не убавилось, но и качество их писаний осталось прежним – то есть близким к абсолютному нулю. Фэрнсуорт несколько месяцев кряду растрачивал остатки зрения, выправляя те немногие тексты, которые поддавались правке. Порой ему начинало казаться, что он и есть автор этих слюнопусканий, что они ему нравятся и отражают какие-то неведомые, доселе дремавшие свойства его души. В этом смысле «Искусство любви» могло бы быть настоящим подарком – если бы зефирный мир любовных сюжетов хоть чем-то превосходил в мерзости замещаемую им действительность.

Роули отложил рукопись. Фэрнсуорт покорно ждал, изучая носки ботинок. Дьявольски чесалось под лопаткой. Вверх и вниз, влево и вправо; круги, изломы, восьмерки… Если Главный сочтет улов хорошим, то может расщедриться на премию – такое было редкостью, но все же случалось. Зигзаги, кривые, вензеля…

Осознав, что молчание неприятно затянулось, он поднял глаза. Роули уставился на него сонным взглядом имбецила. С уголка припухшего рта свисала зеленоватая ниточка слюны, готовая переползти на рубашку. Казалось, он застыл в прозрачном коконе, парализующем все видимые функции тела. Или растерял объем, сплющившись в безжизненную плоскость. Время замерло. Даже цеппелин на столе как будто притих. Внутри Фэрнсуорта зашевелилась какая-то первобытная сила, готовая наполнить энергией непослушные, слабые ноги и унести его подальше от этого кабинета, здания, города. Ему не хотелось думать, что и сам он порой имеет такой вид – когда возносит молитвы злому гению Джеймса Паркинсона, уподобляясь окоченелому трупу. Но нет, нет. То, что сидело сейчас перед ним, было в равной мере далеко и от живой материи, и от мертвой.

Вдруг Роули моргнул, кашлянул и стал самим собой. Фэрнсуорт готов был поклясться, что мгновение назад кровь в этих жилах стояла неподвижно, как прошлогодняя вода в системе отопления, – и вдруг заструилась, наполняя тело реальностью и жизнью. Неужто и он выглядит так же, когда выходит из оцепенения?

– Хорошо, Райт, очень хорошо, – проговорил Роули. – Как раз то, что нам нужно. Вам повезло. Пробегите до конца и отдавайте в набор. Будем печатать по главе каждую неделю, начиная с пятницы.

Так просто? Таким спокойным тоном?

– Сэр, вы не опасаетесь юридических осложнений? Сейчас этот Софтли отнекивается от денег, но какие у нас гарантии, что позже он не передумает? За всю свою редакторскую практику я знал лишь одного человека, державшего подобные обещания, но он вообще был большой чудак и любил называть себя «джентльменом старой школы». Забавно, кстати, «Искусство любви» звучит почти как…

Главный бесцветно усмехнулся.

– Давайте будем надеяться, что и Софтли из племени бескорыстных. У меня на такие вещи чутье, Райт. Поверьте мне на слово, трудностей он нам не создаст… У вас все?



Поделиться книгой:

На главную
Назад