Владислав Женевский
Запах
© Владислав Женевский, текст, 2016
© Александр Соломин, обложка, 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2016
«Это больше Вселенной»
Памяти Владислава Женевского
Есть вещи, которые правда больше Вселенной. Время – одна из этих вещей. Страна, чья территория распространяется гораздо шире. Змея, которая заглатывает миры, пожирает галактики по кусочку, день за днем.
Мы познакомились с Владиславом Хазиевым на форуме русскоязычных поклонников творчества Стивена Кинга больше десяти лет тому назад. Многие тогда еще общались на форумах, общались с помощью слов и предложений, а не «лайков», и позволяли себе оставлять сообщения длиной свыше ста сорока символов. Нам обоим было по двадцать с чем-то или без чего-то. Влад уже писал жуткие и прекрасные истории, уже придумал себе в качестве псевдонима фамилию Женевский – в честь Женевского озера, на берегах которого поэты лорд Байрон и Перси Биши Шелли, жена последнего Мэри и лечащий врач первого Уильям Полидори как-то раз устроили, возможно, первый в мире конкурс хоррора. Доктор Полидори сочинил (видимо, основываясь на придумке своего знаменитого пациента) новеллу «Вампир», а Мэри Шелли – роман, получивший название «Франкенштейн, или Современный Прометей».
Как нетрудно догадаться, Влад уже тогда, к середине 2000-х, был знатоком макабрической прозы. Сегодня за Женевским – репутация безупречного (сам бы он с этим не согласился в силу удивительной скромности) литератора и переводчика, блестящего критика, литературоведа и, безусловно, одного из лидеров «новой хоррор-волны» в русскоязычной литературе.
Много это или мало в масштабах Вселенной?…
Женевский родился и вырос в Уфе, там он провел большую часть своей несправедливо короткой, но яркой, как вспышка, жизни. Еще в раннем детстве он полюбил чтение и с первых классов школы взялся сочинять стихи и сказки. Закончив учебу, решил было связать будущее с инженерией и математикой, но вскоре понял, что это совершенно «не его». Поступил на филфак, а в дальнейшем учился на переводчика (Школа Баканова). К тому времени он уже блестяще знал творчество не только Кинга, но и классиков жанра: Э. А. По, Г. Ф. Лавкрафта, Г. Г. Эверса, У. Голдинга и многих других. Просветитель по натуре, писал огромное количество рецензий, статей, охватывая весь пласт мировой культуры, от литературы немецкого романтизма до современного кинематографа и музыки. Составлял рекомендационные списки для желающих изучать «темный жанр». Переводил прозу, устраивал и публиковал интервью. В том числе – позволил русскоязычным читателям «услышать» (впервые!) Питера Страуба, Рэмси Кэмпбелла, Стивена Джонса, Лэрда Баррона, Глена Хиршберга, Адама Нэвилла, Джо Р. Лэнсдейла и других мастеров. В качестве переводчика и публициста сотрудничал со множеством изданий и ресурсов: журналами «FANтастика» и «Мир фантастики», фэнзинами «Тьма» и DARKER, постоянным автором и какое-то время редактором которых был. Много раз становился лауреатом известной в узких кругах премии «Фанткритик», стоял у истоков литературного общества «Тьма», входил в номинационную комиссию литературной премии «Новые горизонты», был одним из администраторов портала «Фантлаб», работал над переводами для издательства «АСТ». Параллельно писал сам, не питая поначалу, как и все мы, особых надежд увидеть свои рассказы опубликованными на бумаге.
Говорит коллега Женевского, известный фэн, один из администраторов Фантлаба
В отечественной литературе Женевский особо ценил прозу Леонида Андреева, рассказ которого «Он» перевел на английский для проекта Weird Fiction Review известного американского писателя Джеффа Вандермеера. Подобно одному из кумиров своей молодости, Лавкрафту (в своей ранней прозе Женевский порой сознательно подражает ему, как и Кингу), вел активную переписку с единомышленниками и коллегами, в том числе зарубежными. В последние годы занимался всем этим, даже несмотря на тяжелый недуг, от которого в ноябре 2015 года и скончался, не дожив меньше двух месяцев до своего 31-летия.
Смерть тоже больше Вселенной. Ведь и вселенные умирают.
Любовь тоже больше Вселенной. Вы не знали?…
Нас разделяли сотни километров, но я считал его своим близким другом. Мы годами дружили по переписке, а лично встретились лишь однажды, в рамках трехдневного конвента ФантАссамблея в Санкт-Петербурге, где в тот раз впервые была открыта секция хоррора. Женевский выступал с докладом, на основе которого впоследствии было написано эссе «Хоррор в русской литературе», имеющее для нашего жанра в России и ближнем зарубежье значение не меньшее, чем для Запада имела статья Лавкрафта «Сверхъестественный ужас в литературе». Крайне скрупулезный и тщательный автор, Влад придавал большое значение символам, образам и атмосфере. Надо было быть там и видеть, как он обставил свое выступление: с выключенным светом, зашторенными окнами, при свете одинокой свечи. Он рассказывал (и показывал слайды), а все восхищенно внимали. Мероприятие это имело успех едва ли не больший, чем лекции главной приглашенной «звезды» того конвента, фантаста Кори Доктороу.
Узнав, что Влада не стало, я плакал. Он был мне братом. Я любил его. Восхищался его человеческими качествами. Преклонялся перед его литературным дарованием. И не я один. Хотя при жизни Женевского опубликовано было не так много его произведений (новеллы в онлайн-изданиях и печатных антологиях, таких как «Фантастический детектив 2014», «Темная сторона дороги», «Самая страшная книга 2015», «Хеллоуин», «13 маньяков»), для многих молодых авторов хоррора он стал не только другом, но и учителем, подавая пример тщания и прилежности в обращении со словом, являя собой наглядный образец одновременно и творца-визионера, и истово влюбленного в Литературу трудоголика.
Вспоминает писатель, долгое время главный редактор культового вебзина DARKER
Настоящее искусство больше Вселенной, отражая ее в бесчисленных преломлениях в бесконечном лабиринте зеркал. Гении живут в веках, ибо время не властно над тем, что, как говорил Женевский, «написано кровью».
В творчестве Влад достиг выдающихся высот. Унаследовав лучшее у классиков, сумел освежить, обновить и улучшить то, что брал у них, так что даже в тех историях, которые на первый взгляд кажутся лишь безупречной стилизацией под литературу прошлых веков («Никогда», «Зевака», «Запах»), читатель может увидеть самобытный стиль и личное авторское «Я» (или его же «Ид») самого Женевского. И не только увидеть, но – вот оно, высочайшее писательское мастерство, виртуозность истинного гения! – осязать, ощутить аромат, почувствовать. Уровень Сартра. Камю. Кафки. Если бы те взялись писать готические романы о «космическом» ужасе, находя удивительное в отвратительном, прекрасное и чудесное в странном и жутком.
Он парил на крыльях таланта так высоко, что не всякий даже более опытный коллега-писатель мог оценить всю красу и мощь этого ошеломляющего полета. Подобно своим литературным учителям и предшественникам – Блэйку, По, Лавкрафту и другим, он летал в таких сферах, исследовал пытливым взором мрачное сияние таких звезд, свет которых еще десятилетиями будет ниспадать на нашу грешную землю.
И при этом оставался вполне земным человеком. Гуманистом, просветителем, интеллигентом в лучшем смысле. Человеком, который ушел рано, чтобы остаться здесь навсегда.
Тем, кому только еще предстоит знакомство с творчеством Женевского (а эта книга – первое, пусть и не абсолютно полное собрание его сочинений), можно только позавидовать. Вам предстоит удивительное путешествие, в чем-то подобное описанному подъему на гору Ялангса. Временами трудное, порой через грязь и слякоть, но, оказавшись на вершине, вы увидите, как из грязи растут цветы и травы неописуемой красоты. Оцените масштабы открывшегося пейзажа.
Это больше Вселенной, как писал Владислав Женевский.
Огоньки
Веки
Десять раз в минуту…
За окном что-то строят – уже не первый месяц, но смотреть на это интереснее, чем работать. С сигаретой в зубах он облокачивается на подоконник и созерцает окрестности. Его карие глаза устроены в точности как у миллиардов других людей. Десять раз в минуту срабатывает защитная система: мозг подает сигнал, сокращаются миниатюрные мышцы, веки опускаются и возвращаются на место… он моргает.
Хлопок: веко упало и поднялось. Другой… третий… и каждый раз привычная ко всему сетчатка записывает одно и то же – краны, балки, вагончики. Однако в промежутках, десять раз в минуту, его разум погружается во тьму, где лишь иногда пляшут смутные блики – память о неярком осеннем солнце.
Сигарета докурена. Последний взгляд на городскую скуку, хлопок век…
И тогда он
Глаза широко открыты. Перед ним все те же краны и вагончики… но что-то изменилось в нем самом. Какая-то картинка будоражит его мозг, не дает покоя – расплывчатое нечто, возникшее по ту сторону век. Вот оно, совсем близко, на краешке памяти, но поймать его не просто… И он моргает, моргает, моргает, видя с каждым разом все больше, все четче, стараясь рассмотреть… а когда это ему удается, бросается вон из кабинета.
…Он несется по коридору – опрокидывая мебель, натыкаясь на сослуживцев, вереща как недорезанная свинья. Кто-то его останавливает. Он глупо таращится на людей, выстукивает зрачками азбуку Морзе и шепчет – громко, шипящей скороговоркой: «Я вижу их! Вижу! Вижу!..»
…Мгновение кошмара, хлопок – и вот опять вокруг него стены постылого офиса, пиджаки и юбки, дурацкие вопросы… Но было ведь что-то и до них…
…Он моргает и
…Хлопок!.. – и под ним серая лестница, по которой он за шесть лет сделал столько ненужных шагов вверх и вниз. Сейчас она мчится вперегонки с его обезумевшим телом, откуда-то напрыгивают повороты и площадки. Надо бежать, бежать, бежать, чтобы не дать глазам закрыться, не впустить ту черноту… но веки неумолимо падают…
…и он опять в пустоте, где тускло мерцают чьи-то бледные щеки… пара за парой подплывают они сквозь холодное ничто к нему, недвижимому, а между ними…
…Хлопок! Изумленные лица охранников – те вскакивают, чтобы схватить его, но он оказывается проворнее, он уже на улице… Он должен быть быстрее ветра, молнии, самого света, потому что только так можно обмануть эти складки кожи, что падают, как лезвия гильотин… Обогнать, перехитрить веки! Двадцать секунд, тридцать, сорок! Ларьки, деревья, столбы, машины!..
…И темнота… Короткое затмение, один лишь миг… но и его довольно, чтобы придвинулись ближе белые, как молоко, губы…
…А ноги оказались бесполезны без головы-поводыря, и теперь их хозяин катается по грязному асфальту. Он отчаянно цепляется взглядом за камешки, окурки, фантики, коричневые ботинки и рыжие туфли, пытаясь усилием воли удержать все это в чумных ямах, что зовутся обычно глазами… Но верхние веки, как им и предназначено искони, сползают к нижним…
…а белые губы раздвигаются, и за ними нет языка. Но человек знает: будет поцелуй, и не один, потому что где-то рядом бледнеют другие тела, жаждущие его…
…Глаза открываются. Над ним склонились прохожие. Им и противно, и сладко глядеть, как он силится влажными пальцами удержать распухшие веки. Но некстати потекли слезы… пальцы соскальзывают…
…белые губы размыкаются шире, загадочно кривятся, и сквозь улыбку видны другие губы, и щеки, и тонкие белесые тела… ничего, кроме них и пустоты…
…Левой рукой он нащупывает в кармане пиджака перочинный ножичек. Тот будто выпархивает из ладони: его сочли опасным. Тогда он вспоминает о нестриженых ногтях – и под жуткие вопли зевак уничтожает наконец адские врата, которые кто-то устроил у него на лице…
…Он смеется. Десять, двадцать, тридцать секунд перед ним лишь неясный свет, который заменит отныне все краски и формы. Сорок, пятьдесят, шестьдесят – он слышит топот вокруг себя, но счастлив, что не видит этих ног, что небо стало пятном… Семьдесят секунд…
Смех обращается в визг, потому что уходит зрение, а с ним и разум проваливается во мрак…
Люди, бегущие по пыльному асфальту, прочь от тела в корчах, не знают, что где-то далеко, по ту сторону век, оно сочетается странным браком.
И пускай оно кричит: белые губы целуют беззвучно.
Идолы в закоулках
I
Глухо брякнув об асфальт, по переулку покатилась жестяная банка. Стены в пять этажей здесь почти смыкались, и в кирпичном ущелье звук отдавался, как раскаты далекой грозы. Но сквозь просвет между домами проглядывал сентябрьский – ни облачка, ни птицы – закат. Силуэты антенн на крышах врезались трещинами в небесный янтарь.
Посреди переулка, не выйдя еще из тени, беспокойно вертел головой невысокий человек. В рыжем вечернем свете его лицо походило на ущербную луну. Лицо не было ни безобразным, ни привлекательным – просто испуганным.
Он остановился, когда тишину нарушил внезапный звук. Из-за мусорного бака выпрыгнула мятая банка, наткнулась на его ботинок и отскочила назад. Теперь она едва заметно покачивалась. Но насторожился человек из-за другого шума: в двух шагах от него словно кто-то втянул с силой воздух.
Человек оглядел стены и баки. С них тупо таращились меловые уродцы, исполненные с разной степенью мастерства. Мусорные пирамиды возвышались над краями баков, распространяя зловоние. Местами на ржавом металле обнаруживались дыры. Банановая кожура и молочные пакеты свисали из них, будто чьи-то мертвые руки. Все было неподвижно и безмолвно. Человеку вдруг подумалось, что шумели наверху, и он в страхе поднял взгляд. Дом по левую руку был более старой постройки. По всей стене тянулись ряды кованых балкончиков. Дверные проемы на них были заложены желтым кирпичом и на сером фоне казались бельмами. Балкончики пустовали. Правая же стена была совершенно глухой.
Человек вздохнул и поплелся к выходу на улицу, вытирая ладони о брюки. Он заставил себя не глядеть на баки, мимо которых шел. Но на углу, уже в безопасности тротуара, обернулся. Над перилами балконов склонились закатные тени, переулок погружался во тьму.
Он зашагал по тротуару – чуть торопливее, чем ему представлялось.
II
Став студентом, о семье своей Игорь вспоминал редко. В детские годы все было иначе. Двухкомнатная квартира, где ютились они вчетвером, заменяла ему вселенную. Вне ее пределов существовали лишь нераскрашенные картинки: школа, улица, деревья, машины и собаки.
Родители не могли нарадоваться на мальчика: тихий, послушный, внимательный. Наказаний, в отличие от сестры, Игорек не знал, а к поощрениям относился равнодушно. В учебе он успевал с самого начала. Чуть вернувшись с занятий, садился за уроки, разом все запоминал – чтобы забыть до завтрашнего дня, – и шел смотреть, как отец читает или мать варит суп. Если велели гулять, он гулял.
Друзья у Игорька водились – и во дворе, и в классе. Когда надо было на что-то поглазеть или куда-то слазить, звали его. Молчаливый, он умел составить компанию, не создавая неудобств. Случалась драка – Игорька не трогали, причем как-то случайно: трусом он не был.
Бог рано появился в его жизни. Однажды, когда мальчику было четыре года, мать показала ему картинку со странным лицом: лоб расцарапан колючками, но в бороде прячется улыбка.
– Это наш Господь Бог, – сказала мама.
– А что он может делать? – спросил Игорек, что-то уже об этом слышавший.
– Все, – ответила мама. Она научила сына непонятным словам, которые он, впрочем, запомнил с легкостью, и наказала читать их перед картинкой – по утрам и вечерам. Или в любое время, когда станет тяжело.
Поначалу Игорек был прилежен. По воскресеньям его брали в церковь – место, полное печальных лиц, свечей и шепотов. У храмовых дверей он всегда замирал на миг, выуживая Слова из памяти, и лишь тогда вступал под сумрачные своды.
Но как-то вечером они с сестрой сидели одни дома, родители задерживались. Сестра болтала по телефону. Игорек оставил ее и пошел к полке, на которой стояла картинка, чтобы прочесть перед сном Слова. Вдруг задребезжали стекла: мимо проезжал грузовик. Картинка зашаталась и свалилась на пол. Бородатый дядя уткнулся носом в палас.
Игорек хотел было его поднять, но передумал. И сказал:
– Бог, подними себя!
Картинка не двинулась.
– Бог, поставь себя назад!
Ничего не произошло. Тогда мальчик сам вернул Бога на полку и отправился спать глубоко разочарованным. Слов с того вечера он не читал, а мать за этим уже не следила.
С подростковыми прыщами пришли и неприятности: сверстники наконец увидели в нем белую ворону. Если прежде он служил выгодным фоном, то теперь стал добычей. Его начали травить. Выскочила, точно только и ждала своего часа, кличка: Хорек-Игорек. И в самом деле, глазки у него были маленькие, галечные, а нос заметно выступал и тянул за собой толстые губы. Завершали сходство руки: те словно приросли ладонями к телу и нечасто поднимались без надобности.
Особенно невзлюбили Хорька девочки. На первых порах его обсуждали за глаза, потом принялись унижать поодиночке, парами и в компаниях. Он был аккуратен и чист – а говорили, будто от него воняет; он кашлял – от него, заразного, все отсаживались подальше.
Как-то весной, возвращаясь после очередного мучительного утра домой, он вспомнил о заброшенных молитвах. Зацарапалась совесть. Игорек побежал в церковь. Молился он неистово, хоть и по-своему, но на следующий день в школе было только хуже. Он побывал в церкви еще пару раз – тщетно, не помогало. От смешанного запаха ладана и нищеты Игорька тошнило, и больше он этих дверей не открывал.
Пора влажных снов и первых поцелуев принесла Игорьку одни страдания. Он был невидимкой даже для самых невзрачных одноклассниц. По ночам он пропускал через воображение шеренги обнаженных девочек и женщин, актрис и певиц… Однако днем из-под неумело накрашенных век его встречала не страсть, а презрение. В конце концов, Хорьку стало чудиться, что даже девушкам в порножурналах противно, когда он их разглядывает.
И тогда он окончательно замкнулся в себе. Приходил точно к началу занятий, не отвечал на насмешки, на переменах оставался за партой и смотрел куда-то в пустоту. Одноклассники подозревали, что он обдумывает месть. Они ошибались. В минуты, когда галечные глаза пустели, их обладатель не думал ни о чем.
Его стали называть Хорьком-маньяком.
Родители, ничего не замечая, гордились умным и любящим сыном. Но тот их не любил. Они единственные относились к нему по-доброму – и Игорек отвечал им тем же. Чувств глубже этих в его душе не находилось. О сестре, уехавшей учиться в другую область, он вообще забыл.
С учебой было по-прежнему. Знания застревали в его мозгах, как в болоте: крепко и без пользы. Игорек мог рассказать любой урок, если того просил учитель, но по своей воле не вспомнил бы и коротенького стишка.
Этих способностей ему хватило, чтобы получить серебряную медаль. Он никак не мог выбрать будущую профессию: ничто не влекло. Когда родители предложили социологический факультет в Сутемском экономическом колледже, Игорек согласился. Вступительные экзамены он сдал без труда и в сентябре уехал.
Как и раньше, держался Игорек особняком, однако сейчас его никто и не донимал. В общежитии его заселили к такому же тихому пареньку; иногда они говорили об учебе, но обычно занимались каждый своим делом. Понемногу Игорек привыкал жить без родителей.
В группе он ничем не выделялся – всего лишь фамилия в списке, которую не слишком часто называют. О Хорьке здесь никто не знал, и он превратился в Игоря. С парой студентов мог перекинуться словом, нескольким давал списывать, для остальных же попросту не существовал.
Но он был доволен такой жизнью – пока не влюбился.
III
Это был уродливый район: дома кирпичные, похожие на тюрьмы, и панельные дома, будто сложенные из кубиков идиотом-великаном. Однако и те и другие Игорь видел каждый день вот уже два года, и, проходя мимо, замечал ровно настолько, чтобы не налететь на стену.
Сумерки сгущались. Он огибал прохожих и рытвины в асфальте, скорым шагом пересекал узкие улочки, едва не переходя на бег.
Страх посещал его нечасто: скорлупа апатии не пропускала в душу ни голливудских монстров, ни отморозков из подворотен. Если, бывало, в комнате посреди ночи гас свет, Игорь морщился – и только.
Когда-то сестра пробовала его пугать. Выскакивала из-за холодильника, натянув на голову черный чулок; забиралась под кровать и хватала брата за ноги; шептала ему ночью в ухо. Но брат, вопреки ожиданиям, не вскрикивал и не плакал, лишь вяло говорил: «А, это ты…»
Однако что-то изменилось с тех пор. Под кожей он словно чувствовал еще одну, изо льда. Страх шевелился в груди, нежно, почти любовно сдавливал легкие. Переулок оставался далеко позади, но запах отбросов мучил ноздри и туманил разум.
Все можно было объяснить просто: банку задела крыса, а шум доносился из канализации. Игорь хватался за эти объяснения, но разум соскальзывал с них…