— Да погодите вы грубить. А насчет временных трудностей… Давайте так: что если я предложу вам для начала… Ну, скажем… Десять тысяч рублей?
Я хмыкнул. Он понял по-своему:
— Хорошо. Двадцать!
Четыре красненькие без промедления легли на стол.
— Вы что, факир?
При слове «факир» Селимчик посерел лицом, а губы его — те и вовсе лиловыми сделались. Кожа на лбу еще сильней натянулась и стала гладкой, как на африканском ударном инструменте (вот забыл, как он называется)…
Но вскоре Селимчик собрался с духом, улыбнулся и широко развел руками:
— Стараюсь, блин горелый…
По этому «разводящему» жесту я его и вспомнил! И серьезно удивился, почему не вспомнил раньше. Я на память свою не жалуюсь. Я горжусь ею. А тут — прошляпил! Ведь этот Селимчик был на той самой тусовке, после которой я здесь, в приречном городке, и оказался!
На тусовке мы с ним и познакомились.
Вечер московский, вечер дивный, промелькнул передо мной, как слайд-шоу: Тверская, отель «Карлтон», виски «Ригл» двенадцатилетнее, девочки ласковые, неназойливые, по высшему разряду вымуштрованные…
Вечер устроил полуолигарх Ж-о, а пригласил меня на него кореец Пу.
— Вы еще тогда меня от балерины этой… — тут Селимчик с неожиданной застенчивостью и очень даже приятно улыбнулся, — ну от Тюлькиной-Килькиной, всю дорогу оттирали. Так это, бочком подсту́пите и плечиком молча — тырк! С таким видом, что, мол, не дадим этим хитрым кабардинцам наших русских дам уводить. А какой я кабардинец? И какая Тюлькина дама? Я из Алматы, а она охламонка просто… Верней, — Селимчик нежно, как выдра, сожмурился, — обыкновенная субретка!
Балерина Тюлькина была на том вечере сбоку припека. Но, конечно, я ее запомнил. Запомнил и редкое слово: субретка. Селимчик тихо, чтоб никто не услышал, его и произнес, когда Тюлькина-Килькина, ломая каблуки, от нас к олигархам рванула.
Тюлькина насела на олигархов, а я тогда про Селима еще подумал: работает он в захудалом московском театрике, и скорей всего антрепренером. Причем играют в театрике одни только старинные пьесы, где все эти субретки, фаворитки, слуги двух господ вместе с прочей лаковой шелупонью до сих пор и обретаются.
Подумалось мне и о том, что иногда потехи ради «кабардинца» выпускают на сцену, чтобы он там со страху на пол грохнулся или петуха пустил. А еще лучше — предстал в виде смазливого евнуха, каких нам время от времени являют в чисто немецком зингшпиле «Похищение из сераля»…
Но самое важное, что не давало тот вечер забыть, — это когда полуолигарх Ж-о меня с олигархом настоящим, с гением рынка и ценных бумаг, с хозяином рудников и многокилометровых колбасных цехов — с Куроцапом Саввой Лукичом познакомил.
Страшно не хотел, а познакомил!
Ж-о вообще весь тот вечер только и делал, что ограждал Куроцапа от влияний и посягательств. Ну а я на том вечере, как всегда, пребывал в глубоком тылу. Стоял себе, вполголоса сорил стишками.
У Максима Ж-о был секретарь-кореец Пу. Вот я и стал втихаря рифмами, как железными шарами во рту, погромыхивать:
То, что я стоял отдельно от всех и шевелил губами, многих почему-то раздражало. При этом еще и еще раз — я не какой-то шибздик! Рост у меня пристойный, плечи в общем и целом неплохие, и я с первого удара перебиваю костяшками пальцев — кентосами — шестимиллиметровую доску: тхэк-ван-дой в юности занимался!
Правда, лицо у меня чуть плаксивое, затылок островат и прядь над ним, как тот ковыль в степи, развевается…
Все это людей от меня при первом знакомстве отталкивает. Может, поэтому я в свои сорок не женат. Но с женитьбой я себя так утешаю: для меня перво-наперво дело. А интрижки с женщинами — так до них просто руки не доходят!
Теперь о деле. Здесь-то как раз собака и зарыта.
Дело мое шаткое, ненадежное!
Сперва был я литературным негром, другими словами, регулярно сочинял за других. А совсем недавно пошел на повышение: предложили выступить в роли титульного редактора. То есть все так же сочинять чужие тексты — но уже обозначать на концевой странице собственное имя: редактор Тимофей Мокруша.
Говорили мне и советовали: «Иди в блогеры, олух! Там бабки, там возможности. Вторым Навальным через год станешь!».
Не пошел.
Да и само слово «блогер» мне омерзительным показалось.
Блох хер? Плохер? Герр Блядюкер?
Словом, от блогерства я отказался.
А блогера́ тем временем по штуке баксов в день огребают! А я тут, в приволжском кафе, кипяток с морковкой глотаю!
Тима я, Тима! Тима, Тима я…
Ладно. Опять про тот вечер.
Стою себе в сторонке. Смотрю, как полуолигарх Ж-о (полуолигархом его зовут потому, что на должности своей налогово-контролерской украл он только половину того, что милостиво ему позволили провинциальные власти), смотрю, как Ж-о и мой тогдашний работодатель Рогволд Кобылятьев по прозвищу Сивкин-Буркин друг перед другом выставляются, пургу гонят, турусы на колесах разводят!
Ну и дам, конечно, пощипывать не прекращают.
А тут — сегодняшний Селимка! (На том вечере он сильно позамухрышистей выглядел. Это сейчас — косой прибор, усики подстрижены, лысина напомажена. А тогда — ну просто рвань и срань тропическая! Брючки коротковатые, кофта лиловая, вместо галстука — шизоидная бабочка в горошек.)
Так вот. Начал Селимка к Тюлькиной, что-то быстро от олигархов вернувшейся, клинья подбивать. Но Тюлькина на него — ноль внимания. Селимка и отстал. А на его месте какой-то прокурорский в полном костюме правосудия вдруг очутился. В синем фраке, пуговицы аж на самой… Сразу видно, что не промах капитан! Потому как, не раздумывая, даму за бочок — и к туалету поближе.
«Ага, — подумал я тогда про себя, — сейчас самое время нашу русскую удаль явить, несгибаемый дух показать!»
И явил, и показал.
Вынул из портфеля добрый обломок красного кирпича да под нос прокурорскому и сунул.
(Я всегда этот обломок с собой таскаю. Сквозь «рамку» магнитную кирпич без писка проходит, а покажешь где надо — неизгладимое впечатление производит!)
Кирпич, правду сказать, особого впечатления на прокурорского (он приставом налоговым оказался) не произвел.
Но это только на прокурорского и только сперва!
Пока красная крошка с кирпича осыпалась, а пристав-прокурор гордо грудь расправлял, ко мне мой работодатель Рогволд Арнольдович Кобылятьев подступил. Мол, еханый насос и все такое! Как я вообще осмелился! Да меня и взяли сюда, чтобы базар уважаемых людей записывать, а я тут кирпичом машу, его, Рогволда, в идиотское положение ставлю. И вообще надо еще подумать, нужны ли ему, лауреату премии «Нац-Нац», такие, блин, помощнички.
Тут же Рогволд Сивкин-Буркин от меня, как от гриппозно-вирусного, и отвалил. А пристав-прокурор, чтоб дела не раздувать, подхватил Килькину, как пушинку, и куда-то в свои налогово-прокурорские владения унес.
Кстати, про Кобылятьева и про его прозвище. Писатель Сивкин-Буркин — так себе. Многоречивый, истерико-патетический. Не писатель — писателишка! Но скачет бодро. И на скаку огромные бабки рубит. И некогда ему чем-то другим заниматься. Поэтому в негры меня и пригласил. Поэтому деньги — пусть и скромные, но без задержки — платил.
Росточку в писателишке — не больше полутора метров. Лицо — синий сморчок. Губы узкой полосочкой. Говорит зажатым голосом, как та институтка на клиросе. Ручки — кукольные, игрушечные. Одним словом: недомерок!
И вот, пока я думал, какая же на самом деле погань этот самый Сивкин-Буркин, ко мне неожиданно сам Куроцап подошел!
Он так и представился: Савва, мол, Куроцап. И добавил: давайте по-простому, без отчеств. Савва, и все тут.
Как Савва Лукич на том вечере оказался — уму непостижимо. Не того он полета коршун, чтоб с такими, как Сивкин-Буркин, Килькина, кореец Пу и даже полуолигарх Ж-о, дружбу водить!
Куроцап — олигарх всамделишний. Воротила — первостепенный. Хозяин — на всю страну! Заводы, рудники, шахты. Никель, марганец, титан.
Ну и для души — всякие там ветчинно-рубленые предприятия: овцеводство, яки, верблюдофермы, прочая кожгалантерея. И все это новенькое, передовое, по последнему слову техники оснащенное и упакованное. А потому — доход умножающее, федеральную казну доверху налогами набивающее!
Савва Лукич подошел и сразу меня взбодрил.
— Ты это, — сказал он радостно, — ну, в общем, того… девять-семь… — он с той же радостью, но и с неожиданным вниманием посмотрел мне прямо в глаза, — ну, я хотел сказать, ты кирпичом — славно так! И, главно дело, — неожиданно! Пристав этот сразу в штаны и наделал. Килькину-то он для отводу глаз увел. Не по этому делу он! А ты, я вижу, человек находчивый, раз новое применение кирпичу нашел, раз на вечеринки его в портфеле таскаешь…
Я не без изящества поклонился. А Куроцап продолжил:
— Ну а для веселых и находчивых и работенка всегда сыщется. Приползай ко мне завтра в офис на Смоленку, — он еще раз и опять как-то уж очень внимательно на меня глянул, — да гляди, с утреца мой офис с МИДом не перепутай! Ну шуткую, шуткую. Завтра скажу, в чем дело.
Тут Куроцап зачем-то подошел ко мне вплотную и померился со мной ростом. Росту мы оказались абсолютно одинакового. Куроцап, конечно, помощней, но и я неплох.
После обмера Савва Лукич даже зареготал от радости. Но потом спохватился и как-то совсем по-детски завершил реготанье нежным и одиноким звоночком смеха.
Тут, смотрю, мой Рогволденок, мой писателишка сраный, который четвертый год меня в черном теле держит, шасть — и к нам! С ним полуолигарх Ж-о. Стоят, немеют. На глазах у писателишки — слезы счастья. Крупные, неактерские. А Ж-о руку к сердцу приложил и от сердца ее не отрывает, словно гимн Отечеству исполняют рядом. При этом Рогволденок носом пипочным воздух втягивает и над виском своим голову пальцами наминает: как пить дать, облапошить кого-то собрался!
Оправившись от потрясения (взаправдашний миллиардер ведь рядом!), Рогволденок и говорит:
— А позвольте вам, Савва Лукич, представить моего пресс-секретаря, — (сразу мне повышение вышло). — Он, как и я, на литературно-публицистическом фронте в бой с нашими и вашими врагами недавно вступил…
— Так он уже и без тебя, девять-семь… — Куроцап сделал паузу и от этой паузы стал еще мощней: высокий, квадратный, губы грозные, глаза лукавые, щеки полыхают, как две сахарные свеклы в разрезе, нос длинный, но и хищноватый, с чуть загнутым кончиком, — так он уже сам себя отрекомендовал! Ну разве хозяин, если желает, пусть представит.
Здесь Ж-о расшаркался и наговорил обо мне много лестного. Но Савва его не особо слушал: он дружески хлопнул меня по плечу, а Рогволденку, вроде в шутку, к самой морде кулак поднес. (Прозорливо, ох, прозорливо Савва Лукич поднес его!)
Рогволденок побледнел, как поганка в дождь, а Куроцап медленно, вразвалочку ушел. За Куроцапом рысцой, рысцой полуолигарх Ж-о.
Через минуту Рогволденок, конечно, собрался с мыслями.
— Значит так, — раздул он синенькие свои ноздри. (А ноздри у него действительно синеватые, и весь его пипочный нос — тоже!) — Ровно половину из того, что Савва Лукич тебе предложит, откатишь мне.
— А морда не треснет?
— Морда выдержит. — Рогволденок во второй раз за вечер прикоснулся к височно-затылочной части головы. — А не распилим с тобой куроцаповские денежки — можешь собирать манатки и уматывать.
Жил я тогда и впрямь у Рогволденка. И вещички свои — что верно, то верно — держал у него. Да и как не держать было? У него квартира четырехкомнатная, а у меня комната в коммуналке: соседи газом травят, дети чужие глумятся с утра до ночи. И книгу заказную мы тогда с Рогволденком как раз строчили. Вот я к нему с вещичками и перебрался.
Правда, жена у Рогволденка оказалась сварливая. Но она все время на работу ездила. Сын-лоботряс — в продленке до ночи. Сам Рогволденок дома тоже не засиживался: с утра мыслишек накидает и в Думу или еще куда.
Сижу, бывало, из мыслей его выпутываюсь. А мысли у Рогволденка тяжелые, комковатые. С производственной, да еще и с полуфашистской какой-то начинкой. Она-то, полуфашистская, в первую очередь кобылятьевских читателей и соблазняла, она в первую очередь и продавалась.
Поэтому, когда я про манатки услыхал, обычное плаксивое выражение (мышцами ощущать его научился) в лицо мое намертво — как узор в тульский пряник — впечаталось. Куроцап еще и не предложил ничего, а этот, синюшный, уже доходы мои на распил тащит!
Ноги у меня — титановые. Руки — клещи. Но жить по-современному, но откатывать и распиливать я никак не научусь. И от предложений таких — пусть даже полушепотом сделанных — всегда теряюсь: ноги становятся ватными, руки виснут плетьми. Но хуже всего — язык! Тот, наоборот, развязывается и начинает помимо воли нести всякую околесицу.
Что я Рогволденку в те минуты говорил — не помню. Помню только, что ругал его и поносил и на распил ни в какую не соглашался. Но потом выпил бокал «Ригла» и согласился подумать.
После «Ригла» Селимчик мне еще раз и попался. С ним тоже выпили и слегка в туалете повздорили. Но позже помирились. Дальше — смешно вышло. Селимчик спьяну тоже померился со мной ростом: маленький, толстопузый, он прыгал рядом, как колобок! На том и расстались…
Я встряхнулся.
Воспоминания о Москве пролетели мигом. И так эти воспоминания меня захватили, что на Селимчиковы слова я острозатылочной своей головой только кивал, а ничего из того, что говорил он, не слышал. Даже кипяток с морковкой глотать перестал. Все вспоминал и вспоминал.
Савва Урывай Алтынник
На следующее — после олигархической тусни — утро ломило виски и дрожали пальцы.
Слава богу, Савва Лукич — офис его был с каким-то смутным дипломатическим прошлым, и табличка про наркома Чичерина, кажется, там была — принял меня сразу.
Оценив состояние — налил. С восторгом ощущая бульканье водочки в пищеводе и даже словно бы наблюдая ее сияние в верхних отделах желудка, — начало разговора я как-то упустил.
Однако середина и конец той московской беседы здесь, в приволжском кафе, вспоминались ясно, четко.
Я сидел в кресле, а Куроцап ходил от окон к двери, мимо громадного, без конца и краю стола. На столе высилась одиноко бутылка «Абсолюта» и лежала генеральская мерлушковая папаха с алым верхом. Занюхивать новой папахой было неудобно, и я время от времени подносил к носу кулак, пахнущий порошком из кобылятьевского принтера.
— …и все-то вроде мы про нее знаем, — говорил с выражением Савва, — а вот чего-то главного и не знаем, нет! А ведь она, девять-семь, великолепна, она в своем роде — неповторима. Куда лучше закордонных! Да и многих отечественных получше… Понимаешь? Как балерина она в сметане! Ну, то есть, я хотел сказать — ножки у балерины по щиколотку, даже по колени черные, загорелые. И мордочка тоже темная… А сама… Сама балерина — не в материи белой, а в жирненькой смачной сметане. Или, точней, в сероватом йогурте: от бедра и по горлышко…. Вот она какая! А мы — не ценим. Мы три шкуры с нее драть готовы. А все почему? Потому что слишком сухо, педантически, ну, в общем… Ты же грамотный человек, понимаешь… Словом, слишком наукообразно про нее думаем! А она — слабенькая! Они все — слап-п… — тут Савва Лукич заглотнул слишком большую порцию воздуху и, захлебнувшись, на минуту стих.
Постепенно я сообразил: речь идет о неведомых людях, накрепко, как Робинзон с козой, связанных с некими домашними животными — загадочными, прекрасными и, без всяких сомнений, отечественными.
— А она, а они… Ну, в общем, когда ты их узнаешь получше, тогда и поймешь, тогда и напишешь настоящую книгу. Но учти! — Савва погрозил мне кулаком, — автором книги буду я. Потому как книга необычная будет. Я ведь и сам необычный. Но и ты, гляжу, не промах… Кирпич принес?
Я с готовностью полез в портфель.
— Верю, верю, — засмеялся Куроцап, — и вот поскольку ты такой, какой ты есть, будешь у меня, как это называется… титульным редактором! Жизнь и судьбу ихнюю на весь мир прославишь! Ну? Лады?
— Кончено, лады… Только, Савва Лукич…
— Просто Савва. Я в некотором роде как Морозов. Или даже как Мамонтов. Новый народный капиталист я! Точней — капитал-разведчик. А не какой-то там урывай алтынник… А скажи-ка мне, дружок, — вдруг переменил он тему, — тебе сколько годков от роду?
— Сорок восемь, — соврал я, прибавив себе зачем-то целых семь с половиной лет.
Савва потускнел и смолк.
Я откашлялся.
— Так вы, уважаемый Савва, мне поясните: о какой группе лиц, или, точней, о какой страте (решил блеснуть я итальянщиной и блеснул удачно: глаза Куроцаповы сочувственно округлились) пойдет речь в нашей книге?
— Неужто сорок восемь? А видом — так сильно моложе.
Я скромно пожал плечами: мол, что имеем, то имеем.
— Ладно, — вдруг улыбнулся Савва, — врать ты, кажется, тоже здоров. И про страту верно сказал… Наше, славянское слово! Старинное. Стратил, истратил, казнил… Их ведь тоже вчистую почти уничтожили… В загонах да за колючей проволокой при Советах держали!