Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Евстигней - Борис Тимофеевич Евсеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Здесь жизнь хош трудновата, Да лучше городской. Там всякому поклоны, Кому ни попадись; Толчки без обороны Примай там, не ленись…

Истинно, истинно! Так оно в стольном граде и ведется!

Прослушана была им еще одна комическая опера: «Любовник-колдун». Тут уж прямо со сцены было объявлено: будут в представлении одне лишь русские песни. Песни и были. Да какие! По большей части Евсигнеюшке не знакомые, богатые изворотами мелодий.

Тут тебе и «Уж как по мосту, мосточку», и «Ах, как в городе в Калуге», и «Ни петь, ни есть не хочется». Еще и многие иные: «Я калинушку ломала», «Вы раздайтесь, разойдитесь», «Земляничка-ягодка» и напоследок — «Во селе было, во Покровском».

Вот где таились богатство, вот откуда можно было мелодии к себе на разлинованные листы переманивать!

После представлений оперных водили в концерт.

Музыку концертную выслушал бережно, со вниманием. Играли Лолли, Боккериния, Швинделя да Валентини. Ничто из игранного, однако, не приманило, не сразило напрочь. Зато приманила письменная про концерт объява.

Было надруковано (а внизу приписано от руки):

«По желанию любителей музыки!

Еженедельно, по средам, после обеда, в 6 часов,

В доме князя Гагарина, что в Адмиралтейской стороне,

На улице Большой Морской, против Немецкого театра,

Будут устраивацца консерты.

Плата 1 рубль.

Без билетов же никто впущен не будет».

Письменное извещение на вид было старо. Несколько раз его подновляли, буквицы и шрифты — глядели в разные стороны.

Подновлялось, видать, и пояснительное прибавленье: помельше, внизу объявы.

Пояснительное прибавленье (по-новому — примечание) напрочь и сразило:

«Примечание.

Пьяные, лакеи и распутные женщины не допускаются».

Про лакеев — как оплеушина. Еще острей и болезненней — про распутных женщин.

Кто сии распутные есть? Где обретаются? Зачем в концерты идти намерены?

После тех посещений появилось еще одно обстоятельство.

То ли со зла, то ли по глупости, но только, посмотрев и послушав «Анюту», стали приятели звать Евсигнея Филаткой.

— Вона — Филатка Ипатьев идет! — кричали наперебой соученики.

Вроде и не похож: не горбун (хоть и сутул), не урод (хоть лицо оплывшее имеет), а поди ж ты — приросло имечко!

От Филатки пришлось отбиваться кулаками.

Кулаки были сильными: скрыпкой и смычком уже укрепились довольно.

Собственные руки вызывали приязнь большую, чем лицо: красивше они, исправней! К тому ж, сами за себя говорят: как ты труждаешься, по ним видно, дар Божий в них жилками бьется!

Но тут другая напасть: отбиваясь — Есёк ревел, раздирая плаксиво рот. Губы, и так немалые, от частого рева вспухали, нижняя так и вовсе отвисала. Сие чуял, губ даже не видя: одними мышцами лица. С таким-то «губошлепством», ясное дело, дурак дураком на вид!

Как только он слабость свою почуял, почуяли ее и все остальные:

— Федул — губы надул!

— Федул — штаны свои вздул!

Гул, гнул, дул, бзднул...

Академия учила одному, жизнь — иному.

Однако ж не всему в Училище воспитательном обучали так, как того Евсигнеюшке и некоторым приятелям его желалось.

«Пению учат отдельно. Игре на музыкальных снарядах — отдельно. Орхестр только создан, умеет мало, а наемные музыканты — те приходят и уходят. Што за правила? Хотя б курс театра ввели...»

Театр вскоре создан и был.

Призвание театра — по мысли Иван Ивановича Бецкого, сообщенной им кому следовало, — состояло в том, чтобы: «отвратить воспитанников от скуки, причиняющей угрюмость, и иных недозволяемых шалостей».

Про шалости и угрюмство долетело и до воспитанников. Есёк тут же, себя, заклятого угрюмца, оглядывал в стеклах. Соображал: собственная его угрюмость проистекает вовсе не от скуки. К тому ж, было ему одним из хмуро алкающих печаль и наливки наставником сказано: «Угрюмость не есть скука. Угрюмость есть признак высшего разума!»

И хотя полюбить собственную угрюмость Евсигнеюшка до конца не мог, держался за нее крепко: как за кровное. Потому-то в начавшихся в Академии спектаклях — хоть и желал того страстно — участвовал редко.

Робковато пел Евсигнеюшка и в хоре. Казалось: раскрой он рот пошире, вытолкни звук посильней — и вместе со звуком упорхнет звуковое вместилище, душа, и попадет в лапы неведомо кому, и будет тем неведомо кем — вмиг проглочена!

Поэтому пел (особливо на людях) с осторожностью. Стал еще сильней склоняться к игре одинокой: на скрыпице, на клавикордах. Пробовал даже и трубу: медь надсаживала горло, зато охлаждала губы, язык, сердце. Дуть — не петь!

«С таковою трубой можно куда как осмелеть, а там и вовсе бесстрашным стать».

Была испробована и еще одна дерзость: сразу и безо всякой подготовки записывать музыку на ноты. Сие — не выходило. Тогда для поддержания собственных дерзостных устремлений начинал и бессчетно продолжал он разбирать ноты чужие.

Нот переписанных крупно, тщательно, что для клавикордов, что для скрипицы, даже и для трубы — было в академической библиотеке довольно. Нотная грамота и сама по себе влекла Евсигнеюшку. Часто — сильней упражнений на инструментах. Ну а уж выпутываться из нот безо всякой игры, посредством одного лишь чуткого слуха — с некоторых пор внутри у него обнаружившегося — было еще интересней.

Правда, по временам радостный интерес оборачивался тоской.

Радостно было оттого, что, повозившись вдоволь с нотами, замечал: с какого-то мига они и сами, безо всякой подмоги, звучат! Ты только взглядом до них коснись — уже и хорошо, и складно! Даже рта раскрывать не надо.

Но тут же, конечно, и грустно, потому как чудилось: сам ты нотам ничуть не нужен!

Иногда нарисованные им ноты выделывали коленца — ни в сказке сказать, ни в потешном стихе описать. Во всех уголках Питер-Бурха забавлялись и уморительно гримасничали они: курьезили на театрах, кувыркались по-над Невой, добегали до самого Шведского моря и, оттуда возвращаясь, бывало в царские палаты заскакивали. Ноты попадали во всяческие истории, а уж потом — сами истории начинали тесно плясать меж нот!

Любимая история — даже и для комической оперы пригодная — была про маиора Зорича.

Передавали следующее.

Якобы тот маиор Зорич в одном из сражений с турками оказал великую храбрость. А и храбрость не помогла. Всех русских перебили. Один-одинешенек Зорич остался. Сзади крутые скалы. Впереди — полукругом — турки. Подступают, вопят, вот-вот на куски маиора изрубят. Тут Зорич возьми да и крикни им: «Я — капитан-паша! Ведите меня прямо к султану!»

Один из турок понимал по-русски. Растлумачил другим. Все переполошились. По-ихнему капитан-паша — полный генерал. Ну изрубят они в куски крикуна-уруса, а потом султан с них живьем шкуры поснимает и в бочки с солью без шкур опускать начнет!

Так Зорич попал в плен. Почет ему султан и впрямь оказал генеральский. Сманивал веру переменить. В вере, однако, Зорич остался тверд. Да и недолго в плену ему суждено было томиться.

Приспело время обмениваться пленными. Султан капитан-пашу Зорича первым на промен и выставил. Донесли о том государыне императрице. Та, ясное дело, впала в недоумение:

— Кто сей Зорич есть? Что он за «капитан-паша»? Нет у меня в Империи полного генерала с таким прозваньем!

Однако ж обменяли. Через непродолжительное время призывает матушка-государыня Зорича к себе. Тут все и объяснилось.

— Как же ты смел чин генеральский себе присвоить, когда ты только маиор?

— Токмо из боязни потерять жизнь, всецело вашему императорскому величеству принадлежащую! За сие — готов нести надлежащую кару.

— Да уж прощу тебя. Генералом в плену ты оказал себя достойным. Поглядим, каким генералом в настоящем деле окажешься. Чин и звание — тебе оставляю. И вообще... Заглядывай как-нибудь к нам на огонек!

Сия история сильно грела душу: из маиоров — да в полные генералы! Вот бы и ему, Евсигнеюшке, так: из воспитанников — да сразу... Вот только куды, куды?

Ну а пока суд да дело — давал он каждой истории наименование. Еще и определял, комическая та история или же трагическая. Зачем? Сам того не знал. А только чуял: пригодятся истории ему в будущем! Как пригождались и теперь: так сладко было напевать и расставлять по местам: Зорич-марш, Зорич-песню, Зорич-аккорд...

Кроме историй городских и всеобщих — были еще истории, с приятелями его приключившиеся.

Друг сердешный Стягин на пятом году обучения нежданно-негаданно исчез. Искали, да не нашли. Видно, подался на украины.

Викторин Темнов подпрыгивать на месте перестал и улизнул-таки, проныра, к езуитам: из столицы вон! Сие — против правил — было ему отчего-то разрешено.

Был обретен новый приятель, Петруша Скоков. Тот был тремя годами старше, уже многому научился, многое умел. Петрушу Евсигнеюшка сперва побаивался, хотя к нему, сквозь боязнь, и тянулся.

Да только здесь истории, относящиеся до него самого, кончались.

Из профессоров и наставников никто к Евсигнеюшке особо не благоволил. Ни Сечкарев, ни явившийся на короткое время Хандошкин его отчего-то не примечали. Ну а Президента Академии Ивана Ивановича Бецкого воспитанник без колотящей дрожи так даже и видеть не мог.

Так что историям было взяться неоткуда. Оставались разговоры с самим собой, краткие, но сильные видения, бесконечные упражнения на скрыпке, на клавикордах. Замкнутая — как в сундуке — жизнь действовала на воспитанника дурно.

Не умея, как некоторые иные воспитанники, тайно проказить и тихо подличать, подхалюзничать и за то быть хвалимым и отличаемым, — начинал он склоняться к безысходности. Что не поощрялось.

А непоощряемые мысли и чувства надобно было прятать поглубже.

Глава шестая

Имена событий. Русский Хронос

…три, четыре, пять — я иду искать. Пять, шесть, семь — я нашел совсем!

За семь лет схлынуло семь потов и семь пар башмаков износилось: Есёк сильно подрос.

Сверстников своих ростом, однако, не обогнал: в сравнении с ними был невысок, к тому же не по годам сутул. Хорошо еще, что при явной косинке глаза имел привлекательные: голубовато-зеленые. А вот бровки, те — к неудовольствию и даже немалому раздраженью — были белесые.

Но что важней всего: руки стали еще сильней, пальцы уцепистей, суше, способней к долгой, безостановочной игре. Выострился и язык. Голова стала соображать ясней, основательней: сказывались прилежанье, терпенье.

Тяжкое, полковое потиху-помалу забывалось. Новое, хотя слегка и тревожило, а все ж манило. Но кроме той сладковатой тревоги — кое-что мучило по-настоящему.

Выходило — нелепо! Воспитанник училища, за семь лет возвысивший и обтесавший себя науками, никак не мог разобраться с собственным именованием. Ежели — вне стен Училища — кому представляться, так надобно себя именовать. Ежели музыку (втайне давно сочиняемую) исполнять придется — имя и прозвание первое дело. А уж ежели при музыке, нотами надрукованной, нету имени сочинителя — тут просто смерть. Не обретет музыка безымянная ни похвал, ни успеху!

Тут колотушкою в голову стукнуло:

«Без прозванья! Так про него и в бумагах пишут, в том-то обида и состоит!»

Обиженный воспитанник заворочался на узкой постеле.

«Так ведь до сего дня и записывали:

Евсигней сын Ипатов, без прозванья...

А надлежит, надлежит прозванью быть!»

Час ясно осознанного, твердо произносимого прозванья подступил — как осенняя вода к питерским окнам — к самому горлу.

— Ипатов? (Так иногда в бумагах именуют.) Не то, не годится.

— Мамкин? Тятькин? Вотчимов? Совсем по-детски.

— Аксиньюшкин?

— Солдатов?

— Федотов?

Не то, не так, не сладко!

Вдруг, словно резким ударом ветра, распахнуло все училищные окна и двери:

— Фомин! Фомин!

Выше башен и шпилей вознеслось вдруг дивное это прозванье! Как вмиг прорисованный контур тела человеческого и отзвук духа его — стало оно носиться в рваных тучах над Санкт-Питер-Бурхом.

И уже вниз, к осенне-зимним могилам, вымываемым водою с кладбищ, подобно квелому «Ипатов» не опускалось.



Поделиться книгой:

На главную
Назад