– Мой Бог повсюду, – мягко сказал преподобный, добравшись до мяса. – Он не знает народов и границ. Он охватывает землю, как сияющее небо. Соединенные Штаты Америки для Него – новый Иерусалим. Эта нация благословенна Им, как никакая другая. Он дал нам победу в войне и согласие в мире. Да святится дивное имя Его. Скажи «аминь».
– Аминь.
– Мой Бог любит эту землю, ее реки и моря, травы, деревья, холмы и долины. Он – холодный ключ в пустыне, снег на горных высях, росинка на розе. Он сотворил все и несет прощение всем, кто признает Его владычество. Он воскресение и жизнь. Очистись же, дитя мое, от гноя и желчи Люциферовой. Знай, что Иисус шагает по земле подобно великану. Имя Ему – праведность и непорочность. Милостью Его сотворены мы все по образу и подобию Его.
Возвращаясь на лошади домой, преподобный Турк улыбался закату. Он успокоился, и путаница в голове Герберта Черная Лапа представлялась ему даже забавной.
Разумеется, миссис Бейл была права, когда за чаем с пирогами говорила, как трудно этим юношам отказаться от мысли о Христе-захватчике. Какую райскую картину могут они себе представить? Те, кто обречен последним принять спасение.
И все же индейцы несли на себе налет бессмертия. Они говорили о Божественном духе, Ваконде и о чем-то там еще. Возможно, всякое насекомое, личинка или червь обладают подспудным знанием, древней памятью о высочайшем Творении. Для миссис Бейл в том был проблеск надежды, слабая возможность спасения есть даже у пчелы. Преподобному Турку взгляды этой женщины представлялись несколько надуманными. В его раю спрашивали хотя бы минимальные рекомендации.
Покачиваясь на спине лошади в такт ее шагу, Турк умиротворенно вспоминал времена своего детства, когда патриархи Книги, с их бородами и балахонами, казались ему чужими и далекими, как пыльные бури в Сахаре. Аскетичные апостолы имели мало общего с Сент-Луисом, Миссури, где родился и вырос преподобный. Понадобилось время и терпение, дабы понять, что Вифлеем – это колыбель Человека. Куда легче было бы броситься в объятия Иисуса, когда бы Он прошел через Бостон, Филадельфию, Чикаго или даже Нью-Йорк.
Преподобный Турк думал о том, что, пожалуй, слишком строго обошелся с Гербертом Черная Лапа. Но нет, уроки, припечатанные болью, помнятся дольше.
Форт-Додж, Айова, 3 июня 1868 года
Удары и отголоски? К чему размышлять о непостоянстве? Чтобы легче пережить настоящее? Не скучно ли столь долгое безделье? Так мне никогда ничего не добиться. Потрачу время на рассуждения. Есть лишь я один. Удар? Дикое сотрясение? Ну и что? Стыдно. Недостойно величия.
Бингемтон, Нью-Йорк, 10 июня 1868 года
Они шли по улицам Бингемтона, и Джордж Халл то и дело поглядывал на мятое лицо своего отца. Саймон Халл прожил на свете без малого восемь десятков лет. Сквозь покров его головы просвечивала кожа. Волосы как сухая листва. Губы – фиолетовые реки по краям болотистой впадины, что укрылась под защитой крошащихся стен. Только в глазах Саймона еще виднелась жизнь. Неумолимо-синие, они глядели на звездный ковш и жаждали возрождения. Джордж думал: «И я таким буду, если повезет все это вынести. Что за жизнь!..»
– Я переживаю за тебя, Джордж, – сказал Саймон. – Что за шашни с женой родного брата?
– С Лореттой? С чего ты взял? Что она тебе наплела? Переживай лучше за Бена. Сучка допрыгается.
– Лоретта мне ничего не плела. Я старый человек и живу в старом доме, Джордж. Со мной говорит каждая доска. Я слышу то, чего не хочу слышать. Мышь прошмыгнет, а по мне, будто целая армия.
– О чем ты?
– Бен на Лоретту не намолится.
– Ты решил, что мне могло прийти в голову опозорить родного брата?
– Я решил, что Джорджу не повредило бы держать своих цыплят в курятнике. Я решил, что твою шпагу хорошо бы засунуть в подходящие ножны. Я решил, что твоя жена – Анжелика, ты должен принять это и вести себя с неким подобием достоинства.
– Мне тридцать восемь лет. Я не идиот.
– Я не спрашивал, есть у тебя ум или нет. Я могу понять, как притягивает пылкая женщина, особенно если она валяется голяком всего в нескольких дюймах от тебя. Мы живем в одном доме.
– Да ты что?! Родной отец, у которого нет сил вытянуть дым из дохлой сигары, только что признался, что страх как рвется потрепать за шерсть любимого пуделька Лоретты? Или это ветер нашептал? Я, должно быть, сошел с ума. Ну да, так и есть.
– Не смей разговаривать со мной в таком тоне, Джордж Халл! Я лишь хочу сказать, что не порицаю тебя за греховные желания. Однако предупреждаю: держи своего жеребца в стойле. Оставь трагедии Шекспиру и грекам. Мы будем радоваться спокойной жизни, отличному делу и видам на будущее. Перед тем как умереть, я хотел бы знать, что мой дом благословлен шумным выводком здоровых внуков, – другой награды мы с твоей матерью и не желали. К чему я стремлюсь, Джордж, так это к миру в доме, здоровью и немного к процветанию.
Твои слова да Богу в уши. Думаешь, я хочу чего-то большего?
– Думаю, да. Я подозреваю в тебе нетерпеливый и беспокойный дух. Разрушительный дух. Разожми тиски отчаяния, эти алчные щупальца, которые тянутся к каждой капле меда в каждом улье. Пусть станет твоим девизом: «Твердость, смирение, благодарность».
– Спасибо, отец, я постараюсь запомнить.
– У тебя лживый язык, сын. Ты заносчив. Я решил поставить на службу и то и другое. Пришло время расширить наше предприятие, раздвинуть горизонты, найти новые рынки, создать новый продукт. Я работаю над сигарами для новоиспеченных свободных негров – это будет недорогая брева из колорадской медуры, назовем их «Негритосик». На этикетке довольный черный малыш, укутанный в белый заячий мех.
– Заячий мех. Хорошо, должно сработать.
– Перед тобой, Джордж, стоит задача выработать окончательную концепцию. Это потребует солидных усилий и преданности делу, однако и отдача обещает быть огромной.
– Даже и не знаю, что сказать.
– До того как ты наберешься храбрости и приступишь к работе, отряхни со своей доски старые щепки, освежи взгляд. Отправляйся в отпуск, ты его заслужил. Поедешь в гости к своей сестре Саманте.
– В Айову?
– Через неделю. Будешь собирать чемоданы, положи в них не только одежду. Упакуй гнев, разнузданный аппетит, вульгарную страсть и неуместные амбиции, которым позавидовали бы Александр, Аттила и Чингисхан. Упакуй туда демонов, что не дают тебе жить. Оттащи этот узел на запад да там и оставь – пусть выбелятся начисто, как те всеми забытые звериные кости, которые малюют в газетах. Развлекись, наберись впечатлений, поднимись до новых высот, заведи знакомства и раздвинь горизонты – стань другим человеком. В тебе многое заложено, Джордж. Мы с твоей дорогой матушкой всегда полагали, что ты пойдешь дальше, чем добрый и честный Бен. Это твой шанс. Иди и освежи свой дух. Будет время поближе познакомиться с женой.
– Ты хочешь, чтобы я взял с собой Анжелику?
– Способен ли дождь на западе напоить поля на востоке? Конечно бери. Кто знает, какая из дочерей подарит мне внука, которым я буду похваляться перед ангелами?
Форт-Додж, Айова, 12 июня 1868 года
Вопросы происхождения, безусловно, греховны. Мир – это скала. Все прочее – скала. Сладостное протяжение камня. Нашу непрерывность окружает тьма. Тогда скажи, Исток, если я под такой броней – кто мой враг? Если я – это все, можно ли меня преуменьшить? Тебя забавляют эти тирады? Меня тоже. Где мой разум?
Геттисберг, Пенсильвания, 26 июня 1868 года
Барнаби Рак глядел на поле могильных камней. Казалось, они были здесь всегда – естественный и точно выверенный шахматный узор. В идеальной симметрии бесконечных рядов чувствовался успокоительный порядок.
Барнаби Рак писал: «Сад молчания. Одеяла гробов укрывают дробленые кости, поруганную плоть, отрубленные конечности; в черепах отдаются эхом военные марши. Детрит патриотизма и гордости спрятан и укутан травой. Павшие солдаты лежат на спине в вечном боевом строю, памятники вздымаются вверх, ощупывая в тщетном возбуждении бесстрастное небо». Хорошо.
– Покойтесь с миром. При ближайшем рассмотрении вы и сами покой, – сказал Барнаби в пространство, потом занес это в блокнот.
Он переписал еще несколько фамилий с надгробий. «Их имена не принадлежат сейчас никому. Они беспризорны, солдаты иных армий в иных войнах могут брать их себе снова и снова. В этом чудо. Имен хватит на всех, и нет нужды волноваться, что они закончатся. Арсенал имен безмерен, как безмерна утроба матери-земли, способная дать приют батальонам павших. Неисчерпаемый национальный ресурс!»
Это поле боя он прочесывал по заданию «Нью-Йоркского горна». Его редактор, Джон Зипмайстер, велел Барнаби тащить свою жопу в Геттисберг, пока закопанные там тушки не провалились в забвение.
– Военный рассказ никому не нужен, – наставлял его Зипмайстер. – Нужен послевоенный. И никакого затасканного дерьма про то, как под сенью смерти все люди – братья. Поезжайте на кладбище «Ридж» и выбирайте из тамошних бедолаг героев. Северянина, мятежника, хорошо бы хоть одного крепыша нью-йоркской породы, соль земли. Суть в том, чтобы вычислить их родню, а у родни разузнать, кем были эти парни и чем занимались: где работали, с кем пихались, нравились ли им яблоки и кто по ним теперь плачет? Что именно унесла шрапнель или пуля и как оставшиеся в живых справляются со своей потерей? Ставят в церкви свечку или проклинают Бога и Линкольна? Куда, по их мнению, движутся их жизни, куда идет страна? Мечтают они о мести или смирились? Вы знаете, на чем все держится, Рак. Человеческая драма, эмоции, выводы. Вы вечно вопите и ноете, что вам не дают раскрыть свой талант. Вот и карты в руки. Привезите мне что-нибудь полезное, тысячи на три слов, чтобы полопались все мои чирьи.
Собирая имена, Барнаби делал в блокноте пометки и проникался кладбищем. Парящие птицы, заросли полевых цветов, рваный флажок, воткнутый в землю, деревья, чтобы наблюдать, ветерок, чтобы разгонять духов, кукла в брызгах грязи, распластавшаяся животом вниз, чтобы утешить павшего воина.
Барнаби бродил по кладбищу, наугад выбирая имена. После он решит окончательно, кто ему нужен, а кто нет. Не такая это мелочь – воскреснуть на страницах «Горна». Горсть земли, огрызки плоти, щепки пожелтевших зубов – все это полетит в лицо родственникам. Барнаби пришла в голову странная мысль, что для такого дела нужны добровольцы.
Затея показалась ему забавной, и он рассмеялся вслух. Смех прозвучал громче обычного и повторился эхом, отразившись от каменных ангелов, орлов и старых пушек, оставленных сторожить кладбище. Тут ноги Барнаби выдернулись из-под туловища, и он вдруг обнаружил, что, распластанный, как та кукла, обнимает кучу сырой земли.
В надежде увидеть, что же его срубило, Барнаби поднял голову. Вокруг пританцовывал чертяка с по-боксерски выставленными вперед кулаками. На чертяке был черный костюм, белая рубашка, галстук, туфли из дорогой кожи и котелок. Во рту произрастала сигара величиной с огурец и дымила, как труба толстопузого паровоза.
– Вам здесь что, место для досужих смешков? – поинтересовался чертяка. – Неужто эти отважные парни Севера и Юга не заслуживают хотя бы уважения! Вам трудно это представить, сэр, однако и вы могли бы покоиться в сей скорбной постели, лишенные навеки всякой осмысленности, включая боль от радости.
– Я не насмехался над павшими, – проговорил Барнаби. – Смех вызван иронией. Если я над чем и потешался, так это над капризами судьбы.
– А-а, – проговорил чертяка, опуская руки. – Теперь понимаю и должен принести глубокие извинения.
Барнаби встал, отряхнул грязь и наклонился за блокнотом с карандашом. Чертяка подошел поближе, нацелившись головой Барнаби в пах и протягивая руку.
– Чарльз Шервуд Стрэттон,[2] – произнес чертяка, приподнимая котелок. – Рад познакомиться.
– Генерал? – воскликнул Барнаби. – Это вы!
– Собственной персоной. Однако у вас передо мною преимущество.
– Рак. Барнаби Рак. Мы с вами однажды встречались.
– Тогда я должен вас знать, раз мы старые друзья. Давайте руку. Ну же. Я не кусаюсь.
– Генерал Мальчик-с-Пальчик. Да, я был неподалеку, когда мистер Барнум[3] представлял вас миссис Линкольн. Я даже помню, что тогда говорил мистер Барнум: «У кого две руки, четыре ноги и железный контракт?»
– Ах да, бедная сердитая Мэри Тодд. Решила, что я жук какой-то. Все ждал, когда она прихлопнет меня, точно муху. Импульсивная женщина. Очень беспокойная, насколько я помню. Не оправдала моих ожиданий, ну да кто их оправдывает? Разумеется, первая леди не могла не оскорбиться, услыхав, как ее ныне покойного и оплакиваемого мужа спрашивают: «Как ваша малышка?» Я честно хотел пошутить, не имея на уме ничего дурного. А вы? Значит, вы дипломат?
– Репортер. «Нью-Йоркский горн».
– Джентльмен от прессы. Впечатляет. Я тоже когда-то кропал. До сих пор думаю, что моя короткая жизнь достойна длинного романа.
– А могу я спросить, что привело Мальчика-с-Пальчика в Геттисберг?
– Нужно отдать дань. Как Генерал своим армиям. Несмотря на то, что эта битва, к счастью, не имеет ко мне отношения. Резня, резня. Отчего-то будущее должно строиться на крови. А вас?
– Мое дело выбрать из тысяч неизвестных два-три имени и рассказать их историю.
– Превосходно. Где же вас научили брать интервью у мертвецов, мистер Рак?
– Пока нигде. Я буду брать интервью у их родных и друзей.
– Понятно, ага, очень интересно. Возьмете как-нибудь интервью у меня. Во мне целый склад увлекательнейших историй, очаруют любого читателя.
– Я предложу редактору.
– Моя визитная карточка, мистер Рак.
Генеральская карточка была величиной с почтовую марку.
– А вот моя.
– Теперь, если позволите, я устрою для мальчиков небольшое представление. Все, что мне нужно, и все, что я могу.
На глазах у Барнаби маленький человечек принялся плясать и кувыркаться, распевая высоким фальцетом «Дикси».[4] Чуть позже, промчавшись вдоль могильных рядов Генерал-с-Пальчик скрылся из виду у подножия холма.
Барнаби сунул миниатюрную визитку в карман рубашки и записал несколько строк об этом знакомстве. Еще один подарок, еще одна награда, еще одна игрушка для Зипмайстера. Потом Барнаби услышал гром и увидел, как темнеет небо. Облака располосовала молния.
Проследив за вспышкой, Барнаби прочел на одном из камней посвящение:
НЕУГАСИМАЯ ЗВЕЗДА НА СТЯГЕ НАЦИОНАЛЬНОЙ ГОРДОСТИ. В СУДНЫЙ ДЕНЬ ОН ВОСПРЯНЕТ И ОБЪЯВИТ, ЛИКУЯ: «Я ИСПОЛНИЛ ДОЛГ ПЕРЕД СТРАНОЙ!»
Серебряный огонь плеснулся туда, куда убежал Генерал-с-Пальчик. Барнаби не сомневался, что такой мелкий штырь – малоподходящая мишень для сверкающей стрелы. И раз уж шансы на увечье столь ничтожны, он не стал выяснять судьбу Пальчика. Если карлик Барнума и получил в лоб, от него осталась корка размером с бабочку, и эта новость всяко достойна печатного пресса. Однако подобная удача была бы слишком невероятной для любого репортера, и, зная это, Барнаби побежал к укрытию.
Он стоял под дубом, глядя, как мелкий дождик переходит в ливень. «Трава и листья источают умопомрачительный аромат зелени. Поле меняет свой лик, природа втайне маскирует тот ужас, что распугивал птиц стонами, криками и безответными молитвами. Лишь миг звучали те жалобы. Сей миг спешит укрыться в омытой грозой памяти, сияют надгробия, точно град и проливной дождь подняли из могил хранимые в них легенды». Мило.
На глазах у Барнаби над горизонтом вырос Генерал-с-Пальчик и закрутился, точно хрупкое колесо, уворачиваясь от огня, по-прежнему распевая гимны своим костлявым слушателям.
Форт-Додж, Айова, 1 июля 1868 года
Не может быть. Страшный грохот и треск. Рвут и тащат. Переворачивают и бросают. Разделен. Расколот. Опять ты за свои штучки, Исток? Передвигаешь мебель? Имей в виду, я не согласен. Ни на минуту. Я требую воссоединения и мою долю гравитации. Мое заслуженное право на недвижимость. Это тебе не песчинка. Это я. Перемещен. Перепутан. Передвинут. Скомпрометирован. Разгневан. Тебе – каприз. Мне – унижение. И не последнее.
Объединенная Тихоокеанская, 5 июля 1868 года
После каждого тычка в свою терпеливую жену Джордж Халл стукался задницей о потолок пулмановского вагона. Поезд шел с востока на запад, а тело Джорджа скакало вверх-вниз, отказывая ему в облегчении.
Джордж прокачивал Анжеликин колодец на протяжении, наверное, пятидесяти миль и двух туннелей. Она стонала, как унылый паровозный гудок, однако с куда меньшей убедительностью. Имея опыт в делах такого рода, Джордж знал, что Анжелика принимает его марафонски старания не столько с радостью, сколько по обязанности Что неудивительно, ибо их брак никогда не был гимном страсти. В первые дни Джордж злился, потом перестал Она делала все, что могла. Он отрабатывал свое, как надежный механизм. Для создания потомства землетрясений не требуется.
Наконец, приноровившись к клацанью колес, Джордж поймал ритм, преодолел равнодушие и излился в Анжеликино лоно. Она улыбнулась и обвила его ногами, что было расценено как доля признательности. Джорджу нравилось думать, что это будет первый младенец, зачатый в пулмановском вагоне.
Дотянувшись до полотенца, он поцеловал Анжелику в губы, пожелал ей приятных снов и сполз с укрытой тяжелой занавесью верхней полки на свое уютное нижнее место. Растянувшись на койке и разнежившись после оргазма, Джордж предоставил клацанью колес умиротворять свой беспокойный дух. Он не спал один со дня свадьбы, и теперь ему это нравилось.
Радовался Джордж и подвижному чуду, что произвела на свет компания Пулмана, роскошному примеру того, как нужно ставить технологию на службу удобству. Безусловно, хороший предвестник национального будущего. Гражданская война погрузила страну в оцепенение, ей оставалось лишь зализывать окровавленные внутренности, сердца же наливались свинцом вины. Но времена менялись. Подобно корке на ранах, нарастала могучая волна новой энергии.
Некий политик подвел прелестную черту: «Новые железные дороги, фабрики и литейные цеха… сцеплены с грандиозным маршем гуманизма». Как и предсказывали ученые мужи, Великое Американское Барбекю уже в пути. Угрюмый дух да очистится на решетке гриля.
Сей грандиозный марш раздавленных и убитых, выпотрошенных и сожженных был горек, однако неотвратим. Прогресс, этот жадный до крови благодетель, питалсячеловеческими жертвами. Грустно, когда будущее удовлетворяется прошлым. Пусть же лопаются чувствительные перепонки от великого марша, ибо такова суть вещей. Искусство, по мнению Джорджа, состояло в том, чтобы держать шаг.
Иные, подобно Анжелике, шарахались от новых импульсов, их носы все еще забивал запах смерти. Прочие же рвались вперед, к новым горизонтам, раздвигавшимся, как ноги Лоретты. Заводы и литейные цеха источали сталь, как пауки источают паутину. Железная сетка скоро покроет весь Американский континент. Джордж Халл отдыхал, сверху покачивалась его субтильная жена, а в это время пропотевшие кули тащили через Сьерры железнодорожное полотно. Им навстречу спешили ирландские разнорабочие. Рельсы и телеграфные провода раскалывали черепа дикарям, красные мозги расплескивались по земле, удобряя почву. Приземистые города преображали пустыню. Даже безутешные возлюбленные, должно быть, мечтали влиться в этот необузданный танец.
Джордж почувствовал между ног тепло. Он хотел разбудить Анжелику и опять, словно колотушкой, постучать задницей в металлическую крышу пулмановского вагона. В том не было особого смысла. Миссис Халл уступчива, но это будет все равно что окунуться в ванну с мокрыми гвоздями. Вместо того чтобы лезть на верхний насест, Джордж натянул шерстяной халат, шлепанцы и покинул свою капсулу ради прогулки по узкому вагонному коридору.
Он шел и думал об Эндрю Карнеги,[5] который ковал свою империю и проповедовал евангелие богатства. И о вонючем саване Джорджа Халла, сотканном из табачных листьев.
– Как самочувствие, сэр?
– Хорошо. Как нельзя лучше.
– Может, вам что-то нужно? Холодные напитки?
Джордж вгляделся в круглое черное лицо ночного дежурного. Парню было чуть больше двадцати лет – коренастый страж в белом плаще и пулмановской фуражке.
– Ничего не нужно, спасибо.
– Меня зовут Элвуд, хотя все проводники у Пулмана отзываются на имя Джордж. В честь Джорджа Пулмана. Зовите меня как хотите. Если вам что-то понадобится, скажите, пожалуйста.
– Поскольку я тоже Джордж, то лучше – Элвуд. Неужто за всеми этими занавесями спят люди? – просто так спросил Джордж.