“Это правда, что вы неандертальский язык знаете, бабушка?” — спросила я шёпотом. Я уже не боялась — мне было легко и тепло. Словно лето было прямо за дверью этой хаты.
Мне показалось, что она улыбнулась. И тогда я вдруг увидела: осенний солнечный день, я сижу за столиком, ем мороженое, двойную порцию — и слышу, как за соседним столиком…»
«Врёшь, — сказал Козлик, нервно дёргая себя за бороду. — Это ты только что придумала. И на Alice in Wonderland чем-то похоже».
Каштанка засмеялась.
«Ньи ле конди ба ма унье ё о лоа?»
«Чего?» — Козлик перешел на белорусский.
«Это моя любимая поговорка, — удовлетворённо сказала Каштанка. — Я не ела орехов, почему меня должно ими тошнить? Так говорит какой-нибудь кунду, когда его обвиняют в том, чего он не делал. Я не ел орехов — почему меня должно ими тошнить?»
«Великолепная поговорка. — Мне и правда настолько понравилась эта фраза, хоть сам на вооружение бери. — На бальбуте будет так: au bim ne kusuzu trudoje strudutikama, parous au bif strudutima nariguzu?»
«Ну, примерно так. — Каштанка задумалась, но не о моём переводе, а о чём-то своём, Каштанкином, замороженном, белом, сладком. — Тебе виднее, ОО».
«А вообще, тебе в писательницы надо идти», — сказал я.
«Слушайте, мы работать собираемся?» — Козлик погрыз кончик ручки.
И тут я услышал, как где-то далеко отсюда, ещё неуловимое, но уже живое, тёмное, проснувшееся от наших голосов, шевельнулось, тяжело ступило на землю… двинулось через дома и улицы… раздвигая руками ветер… сдувая куртки…
Верочка.
«На сегодня хватит», — резко сказал я и вскочил с пола, стряхивая пыль со штанов.
«Но мы…» — Козлик с недоумением и умоляюще посмотрел на меня, вцепившись в ковёр, словно я собирался отнять у него что-то бесценное.
«Хватит, — я легонько толкнул его мыском ноги. — Вам нужно идти».
Козлик нехотя поднялся, Каштанка принялась одеваться, думая о чём-то своём.
«Скорее», — я толкнул Козлика в мягкую спину. К двери. Прочь из квартиры.
«А ваша жена…» — начал было Козлик, но я прикрыл ему рот ладонью.
Они вышли и стали там, на пороге, ожидая, что я скажу им что-нибудь на прощанье. Но я просто молча закрыл прямо перед их юными, такими растерянными лицами свои ненадёжные двери, которые уже не могли меня защитить.
Вот и вышло, что в следующий раз мы встретились только после Нового года. Наконец пришёл настоящий мороз: я натянул старую лыжную шапочку — на которой никто никогда не собирался вышивать слово «Мастер». Козлик был в длинной куртке, такие как раз вошли в моду, бесформенные, до колена, балахоны, из-под которых молодые козлики махали тонкими копытцами в узких джинсиках и идиотских кедах. Как подстреленные, говорила когда-то моя бабушка. Зато Каштанка зимой выглядела просто шикарно — было видно, что на этот раз в Берлине она всё же поддалась искушению и купила себе пару-тройку вещей, которые и правда ей прекрасно шли: стильную чёрную кепку, под которой её лицо стало таким узким и уже совсем не здешним, да пальтишко, что хорошо подчёркивало её пока не испорченную биографией талию, да высокие сапоги на шнуровке… Девочка была с вызовом, ничего не скажешь. Теперь мы, шляясь по городу, выглядели так, будто Каштанка и Козлик были гостями из далёкой, недостижимой Бальбуты — а я напоминал минского бомжару, который за выпивку согласился быть их гидом. Правда, бомжара я был класса люкс: говорил по-иностранному не хуже своих подопечных…
В январе бальбута окончательно распухла и начинала болеть каждый раз, когда я к ней прикасался. Думая о составленном нами словаре, я чувствовал досаду и злость, словарь убивал бальбуту, он начинал диктовать и устанавливать незыблемые правила, поэтому я на первой же встрече потребовал от своих ребят забыть всё, что они написали, и создать абсолютно новый лексикон, принцип которого противоречил бы уже разработанному. Соль бальбуты в том и состоит, что каждый сам решает, с помощью каких корней ему передавать смыслы, — а наш грандиозный словарь лишал того, кто обратится к бальбуте, главного: свободы. Самого важного критерия, согласно которому бальбутоязычный человек конструирует свои высказывания и мысли. Кажется, Каштанка поняла меня лучше, чем Козлик, — ему нравилось покрывать бальбуту всё новой и новой паутиной правил, нравилось расширять корневую базу моего языка, ему хотелось обогащать его и править: во всех смыслах. Я всячески старался напомнить ему, что это мой язык и только я решаю, куда ему двигаться, как одеваться и что делать с нами, слабыми людишками, которым вздумалось стать счастливыми бальбутанами.
Зима была не лучшим временем для наших прогулок. Мне нужны были столики, нужны как воздух, без них я не чувствовал уверенности, не чувствовал себя хозяином положения — я с нетерпением ждал, когда над всеми столиками всех кафе города М. снова распустятся цветы зонтов, ждал, когда снова взойдут их солнца, скрипящие на ветру, мне как воздух необходим был этот скрип, он придавал мне решительности, а моим словам — неторопливой и веской властности, он напоминал мне о шаткости всей этой моей авантюры: над нами должны были скрипеть неуклюжие зонтики, как мачты корабля, что стремится неизвестно куда по этим широким улицам и бескрайним площадям…
Неудивительно, что в середине января мы снова оказались у меня дома, все трое. А потом, через неделю, ещё раз. И ещё. Всякий раз, когда они легко раскладывали на моём ковре свои совершенные, отвратительно красивые молодые тела, я вспоминал о Верочке и какой-то ледяной ужас охватывал меня с головы до ног — будто в моей квартире посередине этой зимы вдруг выбило все окна. Но я брал себя в руки, улыбался как ни в чём не бывало, и только старался прислушиваться… всеми волосками на спине прислушиваться, не собирается ли Верочка сегодня меня навестить. Но мне везло, Верочка выбирала другие дни, она, может, и догадывалась о том, что у меня бывают гости, но из деликатности не хотела их смущать. Возможно, я зря боялся — я люблю преувеличивать свои страхи; вполне могло случиться, что она пожалела бы их, не обратила бы на них внимания, не стала бы им мстить. Но лучше было всё же не сталкивать их — моих юных учеников и её, мою Верочку, от которой неизвестно чего следовало ожидать.
Поднимаясь ко мне на третий этаж, мы всё чаще встречали соседей: каких-то мужчин с детьми и санками, женщин, которые здоровались со мной с таким хитрым видом, словно всё обо мне знали, — и как у них получается напускать на себя такой вид, я всю жизнь не могу этого понять: дело в косметике? В выражении губ? В том тоне, которым они произносят своё «Здрасьте», — шутливо-беспощадном, как у врачих, которые приказывают тебе раздеться? У меня что, полный подъезд врачих? Одна из них даже как-то начала цепляться ко мне с расспросами, однажды её доброжелательный голос усыпил мою бдительность и я чуть не проговорился: «Сколько вы платите за квартиру? — спросила она участливо. — Просто у меня сын снимает, я ему говорю, дорого, а он не слушает, говорит, ты цены по городу знаешь, мама? Вот и молчи». «Да не так и дорого, — ответил я. — Всего-то…» — и тут понял, что сейчас скажу лишнее, и пробормотал только: «Всего-то ничего. Ничего не плачу. Я здесь не живу, меня цветы попросили поливать, хозяева в отъезде… Вот и захожу иногда…»
«В отъезде, да, — внимательно глядя мне в глаза, с той самой беспощадной и хитрой улыбкой сказала соседка. — Мы знаем, что в отъезде, это она правильно сделала, сестра ваша, что попросила цветы поливать… Очень правильно… Цветы жалко, когда уезжаешь, засохнут ведь цветы, живые же, умрут, так что это хорошо, когда есть кого попросить…»
О том, что её небритый сосед в старом пальто и лыжной шапочке ходит поливать цветы в компании девушки-школьницы и студента, она ничего не сказала, но несколько раз мы все вместе сталкивались с ней на лестнице, и было ясно, что она запомнила Козлика и Каштанку во всех подробностях. Что поделаешь, мы слишком бросались в глаза — да и в уши: случалось, что мы забывали обо всём на свете, споря на бальбуте о её будущем, и, заходя с улицы в подъезд, наполняли его своими громкими, непонятными соседям возгласами.
В начале февраля мы снова сидели у меня — и где-то в девять вечера я повёл моих козликов на остановку. Каштанка должна была ровно в десять быть дома, чтобы не вызвать подозрений. Козлик напросился её проводить. Я довел их до метро, покурил, стоя на морозе в расстегнутом пальто и с наслаждением вдыхая холодный воздух, — в тот вечер я выкурил в форточку целую пачку сигарет и ещё в квартире начал немного задыхаться (раньше со мной такого не случалось). По дороге домой зашёл в «Рублёвский», купил себе вина и драник с мясом, который попросил разогреть, — было лень засовывать его в микроволновку. И тогда уже бегом, чтобы еда не остыла, добежал до подъезда, достал ключ-таблетку, ткнул в красный глазок дверей, начал подниматься — и понял, что на лестнице меня кто-то ждёт.
Оранжевое пятно. Плечи, что заняли собой всю лестничную площадку.
«Олег Олегыч! А я вас жду».
Да, это был Буня. Улыбаясь во весь рот — немного виновато, немного развязно, а прежде всего — нагло, как это умеют двадцатилетние предприниматели с ясно определёнными жизненными планами, он стоял передо мной, и мне не очень хотелось преодолевать оставшиеся четыре ступени, чтобы оказаться с ним вровень.
«Чего тебе?»
«Не поверите, Олег Олегыч, практически ничего, — вздохнул Буня. — Хожу за вами, за шоблой этой вашей дружной, и ничего. Ничего не понимаю».
Я молчал, поглаживая облупленную краску перил. Он то смотрел на меня, то отводил взгляд — он выглядел всё более печальным, таким одиноким, покинутым… я и правда на мгновение поверил, что ему ничего не надо.
«Я просто сказать зашёл… — Буня сложил губы, как ребенок. — Даже не знаю, вот не хочется вас огорчать, Олег Олегыч, но… Но я с родителями Каштанки поговорил… Говорю, видел вашу Каштанку с репетитором… Они и прифигели. Сказали, ни к какому репетитору она не ходит…»
Он сочувственно поцокал языком.
«Всполошились, давай меня расспрашивать, — Буня опустил глаза вниз, теперь я видел только его ухо, большое, выпирающее, как у животного. — Что да как… Да чего это я интересуюсь… Вы, Олег Олегыч, не переживайте. Я им ничего не сказал. Дурачком по ходу прикинулся. Нет, говорю, просто подумал, что ей же поступать, так надо же, наверное, репетитора нанять… Да, наверное, она и не с репетитором была, а одна… Успокоились вроде. Её родители меня знают. Уважают, кстати. Они бы и не против, чтоб мы встречались. Кормят меня, когда прихожу. Чаем поят. Кофе. Только эта… Шизанутая. Давно уже мне сказала, чтоб я ни с чем таким к ней не лез. Каштанка. Говорит: ничего не получится, неинтересный я для неё. А я, дурак, всё надеюсь. Ну, вы понимаете».
«И что дальше? Давай кончай и дай пройти, а то… а то я милицию вызову», — мой голос дрожал.
«Да не вызовете, — махнул рукой Буня. — Что я, дебил? Я же вижу, что вы сами боитесь. Дальше… Дальше ясно всё. Я же не знал, что она по ходу себе такого дедушку нашла. Вас то есть. Кто бы мог подумать, а? Что Каштанка, девочка же ещё совсем, а на такого старичка, как вы, клюнет. Она вас дедушкой называет? Или всё-таки папочкой?»
Я уже собирался броситься вниз по лестнице — но Буня примирительно сказал:
«Не, ну ладно, я только знать хочу — у вас это что, серьёзно? И ещё хочу узнать, что вы, Олег Олегович, это… по ходу чувствуете. Когда школьницу это… Не знаю, как сказать. Раздеваете… Вы же её раздеваете…»
«Нет, — сказал я твёрдо. — Ошибаешься ты, Буня».
«В смысле? — Он вскинул на меня свои мутноватые глаза. — Не раздеваете, а сразу? Я вас сейчас бить буду, так вы уж не стесняйтесь, Олег Олегыч, чтоб я знал, что извращенца отпиздить пришёл, а не просто там какого-то старичка, у которого только на молодых девочек встаёт».
«Ничего у нас нет с Каштанкой, — торопливо заговорил я, словно оправдываясь. — Ничего такого, что ты себе в башку вбил. Я до неё не дотронулся. Ни разу».
«Пиздёж, — сказал спокойно Буня. — Я видел. Как вы её за руку держали».
Я отвёл глаза.
«Ну, держал, и всё. Больше ничего».
«Кто же вам поверит, Олег Олегыч? — Буня взглянул на меня с жалостью. Как же быстро у него менялись эмоции. Мужик называется. — Ясно, что вы там в квартире с ней делаете. Вместе с пидором этим, Козликом. Это ваш фотограф? Или вы втроём? Вы её голой фоткаете? Или?..»
«Клянусь, что ничего такого», — сказал я. Прозвучало, конечно, глупо. Сказал бы хоть «зуб даю». Так нет же, «клянусь». Пионер нашёлся. Но почему-то — я сам удивился — он вдруг засомневался. Неужели такое пустое, не нужное никому словцо, как «клянусь», способно ещё на чудеса?
«Клянётесь… — Буня почесался, как обезьяна. — Мы вот что сделаем, Олег Олегыч. Пойдём счас к вам. Разберёмся. Каштанка и этот… Козёл… Часа ещё не прошло, как они от вас ушли. Пойдём к вам, и я проверю. Я сразу пойму, чем вы там занимаетесь, от меня, блядь, ничего не спрячешь. Я, по ходу, в таких делах шарю».
Соглашаться было нельзя. Ни в коем случае нельзя было соглашаться. Но где-то близко, над нами, отворилась дверь, зазвенели ключи, зашуршал пакет. Нас могли здесь увидеть. И это было бы уже слишком. Это могла быть та самая соседка, подумал я со страхом, видимо это она и есть, спустится сейчас, пройдёт мимо нас, бросит свой ядовитый вгляд на меня, на Буню, улыбнётся, отметит в своём графике, запомнит наши растерянные физиономии, наши позы: судьи и обвиняемого, следователя и подследственного, хищника и жертвы. Нельзя, нельзя было позволить, чтобы она увидела.
«Ну, идём». — Я пошел на Буню, он отступил в сторону, я нащупал ключи и поспешно затолкал его оранжевую спину в тёмный коридор. Брякнул дверью — и тут же за ней послышались шаги. Я так и не успел понять, кто из соседей по лестнице спускался. Но решение было правильным. Лучше так — чем привлекать внимание.
«Каштанка, — втянул воздух в свои широкие ноздри Буня, когда я включил свет. — Каштанкой пахнет. Я её запах знаю. Как собака. Ни с каким другим не перепутаю».
Дома я осмелел. Упал в своё кресло, включил ноутбук, насмешливо начал наблюдать, как Буня ходит по комнате, принюхивается, проверяет кровать, шкаф, пол и почему-то оконное стекло, в котором мы с ним отражались, как герои какого-то чёрно-белого триллера.
Он выглядел разочарованным. Сходил в туалет, на кухню, с уважением остановился у книжных полок.
«Книг у вас много, — сказал Буня присмиревшим голосом. — Читать любите?»
Я засмеялся — и мне показалось, что он сразу как-то ослаб от этого моего дьявольского смеха. Улыбнулся недоумённо, даже жалостливо.
«Сколько бумаги… — протянул он с удивлённой интонацией человека, который оказался в неудобном положении. — Это ж надо, столько бумаги исписать. Лесов вам не жалко, Олег Олегыч? Не, это ж надо. Здесь же на пару тонн потянет. Бумажный вы человек, сразу видно».
«Доволен?» — спросил я.
«Ну, не знаю… — Буня сел на мою кровать. — Ничем таким не пахнет. Ничего такого не видно. Одна бумага. Дышать из-за неё нечем. Может, и правда… Может, и не врёте. Но тогда… Чем вы тогда здесь втроём занимаетесь?»
Я молчал. Я не знал, что сказать. Врать было лень. Я устал.
«Нет, ну правда. Что вы тут… делаете? — Буня вдруг перешел на белорусский. — Разговариваете? Может, у вас тут запрещённая секта? А, Олег Олегыч?»
«Мы изучаем язык бальбута», — сказал я, повернувшись к нему спиной. Хорошая вещь эти компьютерные стулья. Круть — и в лицо докучливому идиоту смотрит твоя каменная спина.
«Чего? — голос Буни звучал так серьёзно, что мне хотелось расхохотаться. — Это что за манера выражаться? Это где на такой мове размавляют?»
«В Караганде».
«Что, правда?»
«Да нет, конечно, — я не сдержался и засмеялся. — Забавный ты, Буня. Ты когда-нибудь слышал о языке бальбута?»
«Нет», — сказал он честно.
Я снова повернулся к нему.
«В мире несколько тысяч языков. — Я рассматривал его круглое лицо, на котором теперь было написано только туповатое внимание. — Ты должен мне поверить. Ты же не знаешь, что это за тысячи языков. Так? Вполне возможно, что среди них есть и бальбута. Что она существует. Просто ты никогда о ней не слышал. Правильно?»
«Ну, по ходу, да».
«А вот и неправильно. — Я придвинул стул к нему. — Бальбуты не существует, и всё же мы на ней говорим».
«Загадочный вы, Олег Олегыч, — сказал Буня. — Каштанка таких любит».
«Всё просто, никаких загадок. — Меня разозлило, что он всё ещё думает о Каштанке своей ненаглядной, в то время как я здесь ему новый мир открываю. — Бальбуту придумал я».
«Вы? А так можно? Придумать язык?»
«Уголовный кодекс разрешает. Но… Это не всем дано, — сказал я гордо. — А я придумал. И на данный момент, Буня, во всём мире только трое человек владеют бальбутой. Я. Козлик. И Каштанка твоя драгоценная. Зацени».
Буня заценил. Не скажу, что он сидел с открытым ртом — но в голове его, и я чувствовал это, закружились, заскрипели ржавые колёсики, нейроны бросились образовывать новые связи, мозг напряжённо работал, пыхтел, плевался паром и дымом, медленно превращаясь в то, чем его задумали, — сложный механизм, данный человеку не только для того, чтобы включать новый смартфон.
На моих глазах рождался человек.
И я гордился этим. Может, даже больше, чем когда открыл бальбуту для Козлика и Каштанки.
Я дал ему опомниться. А затем заговорил, глядя прямо в его расширенные зрачки:
«Бальбутой во всём мире владеют только трое. Я. Козлик. Каштанка. А знают о существовании такого языка четверо. Я. Козлик. Каштанка. И ещё один человек. Назови его имя».
«Не знаю я, — Буня пожал плечами. — Откуда мне знать».
«Ну, подумай. Как его зовут?»
«Понятия не имею».
«У него смешное имя».
«Ну… Не знаю я».
«Буня его зовут, — нетерпеливо сказал я и закатил глаза. — Буня! Кого в этой комнате называют Буня? Меня? Стол называют Буня? Может, здесь сидит какой-то другой Буня? Что ты дурачка из себя строишь? Четвёртый — это ты. Ты теперь знаешь про бальбуту, и я делаю из всего этого вывод, логический и очень несложный. Если уж ты знаешь, чем мы здесь занимаемся, будешь учиться. Бальбута — язык настолько простой, что им можешь овладеть даже ты».
Буня молчал, поражённый моей внезапной атакой и всей той информацией, которая вдруг обрушилась на него. Видимо, он всё ещё не очень мне верил. Но я уже знал, как его убедить. Раскрыл файл с бальбутой для начинающих и начал объяснять.
Буня оказался способным учеником. Уже через полчаса до него дошло, чего я хочу. Правда, его меркантильность мне мешала. Он во всём пытался найти практический смысл. И всё думал о своей Каштанке — вместо того, чтобы сконцентрироваться на философии бальбуты, которую я старался вбить в его стриженую голову. Впрочем, это был человек, у которого был стимул для учёбы: когда до Буни дошло, что теперь он не только знает тайну Каштанки, но и сможет разговаривать с ней на одном языке, он бросился учиться с удвоенной силой.
Настала ночь. Надо было сделать перерыв, бедный Буня быстро обессилел от всего, что произошло с ним этим странным вечером. Я пошёл на кухню, налил себе вина, а Буне сделал кофе. Вернулся — и застал его с книгой Франсуазы Дарлон в руках. Он не мог оторваться от картинок. Ну ещё бы.
«Копаешься в моём столе? — сказал я железным голосом. — Знаешь, Буня, в моём доме это запрещено. И если уж мама тебя не научила, что лазить по чужим столам — это плохо, то и я вряд ли научу. Давай иди, топай домой, и чтобы я тебя больше не видел».
«Да ладно, Олегыч, — примирительно сказал Буня. — Я случайно. Открыл, а тут такое…»
Я рассказал ему вкратце, что это за книга, и спрятал Франсуазу в ящик.
«Пиздец как захватывает, — одобрил Буня. — А можно мне ещё разок глянуть?»
«Нет».
«И всё же вы, Олег Олегыч, тот ещё извращенец, — засмеялся Буня, шумно отпив горячего кофе. — Хотя и не в том смысле, в котором я думал».
Я с гордостью посмотрел в окно.
Буня ушёл от меня утром, взяв с собой распечатки, валявшиеся под столом. Когда-то я сделал их просто так, неизвестно для кого, просто мне нравилось, как они выглядят. А теперь эти бумажки служили важному и трудному делу. Делу живых и тонких, как книжные страницы, людей, о существовании которых я ещё десять месяцев назад не имел никакого представления.