Уловка 25. Эту уловку можно употребить особенно в том случае, когда ведется спор между учеными людьми в присутствии неученых слушателей и когда вдруг явится недостаток в
Пример. Противник утверждает, что при первоначальной формации гор масса, из которой кристаллизовался гранит и все остальные горы, была в жидком состоянии от жара, следовательно, расплавлена. Жар должен был быть приблизительно в 250 °C. Масса кристаллизовалась под прикрывающей ее морской поверхностью. Мы делаем
Чтобы опровергнуть нас, противнику пришлось бы показать, что точка кипения зависит не только от степени тепла, но в равной мере и от давления атмосферы, а оно в свою очередь до такой степени повышается, как только половина морской воды носится в парах, что и при 250 °C не наступает кипения. Но до того он не дойдет, так как для нефизиков на это потребовалось бы особое рассуждение.
Уловка 26.
По большей части у противника нет под рукой книжки, а если и есть, то он не умеет с нею справляться.
Вот самый лучший пример, какой только можно найти. Один французский священник, чтобы не мостить улицу перед своим домом, как того требовали от всех домовладельцев, привел следующую фразу из Библии: «
Нет такого самого бессмысленного взгляда, который бы люди легко не усвоили, раз их удается вразумить, что он общепринят и везде распространен. Пример так же благотворно действует на умы людей, как и на их поступки. Как бы то ни было, странно, что общепризнанное мнение имеет на них такое влияние, раз им известно, как эти мнения принимаются людьми на веру, без всякого со своей стороны обсуждения, только на основании чьего-либо примера. Происходит это, по всей вероятности, от того, что большинство людей лишены самопознания. Только весьма немногие повторяют за Платоном: толпа имеет много причуд, и если бы кто захотел сообразоваться с ними, взял бы на себя непосильную работу.
Всеобщность мнения, серьезно говоря, не доказательство, ни даже вероятное основание его правильности. Утверждающие противное должны допустить:
1) что удаление во времени лишает силы эту всеобщность, иначе им пришлось бы вернуться ко всем старым заблуждениям, некогда признававшимся всеми за истину, например к системе Птолемея, или к восстановлению католицизма в христианских странах.
2) То же самое можно сказать и относительно отдаленности в пространстве. Иначе всеобщность мнений поставила бы в затруднительное положение последователей буддизма, христианства и ислама.
То, что называют общим мнением, оказывается, составляет меньше двух-трех особ; мы убедились бы в этом, если бы могли присутствовать при истории возникновения какого-нибудь такого мнения. Тогда бы мы нашли, что первоначально приняли его, выставили и утверждали два-три человека, некоторые же были настолько добры, что поверили, будто первые его вполне основательно исследовали. На основании предрассудка этих последних о достаточных способностях первых приняли то же мнение другие. Этим в свою очередь поверили еще многие, которым леность подсказывала совет поверить на слово и не тратить время на испытание. Так со дня на день возрастало количество этих ленивых и легковерных последователей, потому что как только мнение получало за себя достаточное число голосов, следующие уже полагали, что оно могло достигнуть этого лишь благодаря прочности своих оснований. Остальные должны были допустить то, что допускалось всеми, чтоб их не считали беспокойными людьми, восстающими против общественного мнения, и дерзкими мальчишками, которые хотят быть умнее всех на свете. Тогда уже немногие, способные к суждению, должны молчать, а те, которые могут говорить, совершенно неспособны иметь собственное суждение, а представляют только отголосок чужих мнений, которые они защищают с большею ревностью и нетерпимостью.
Они ненавидят в думающем иначе не столько другое мнение, которого он придерживается, сколько нахальство, благодаря которому он судит самостоятельно, на что они никогда не отважатся и что в душе отлично сознают. Короче сказать, мыслить станут очень немногие, а свое мнение хотят иметь все поголовно. Что же им при таком положении вещей остается, как не зазубрить и голословно повторять готовые чужие мнения, вместо того чтобы составлять их самим! Если дело происходит таким образом, то что же значит голос ста миллионов людей? То же, что какой-нибудь исторический факт, который встречаешь повторяющимся у сотни исторических писателей, когда потом оказывается, что все они описали его друг с друга, так что в конце концов все сводится к сообщению одного и того же.
Тем не менее в споре с обыкновенными людьми можно пользоваться общим мнением как авторитетом.
Вообще, когда спорят между собою две заурядные головы, оказывается, что избираемое ими обоими оружие большею частью сводится к авторитетам; авторитетами они тузят друг друга. Если более способной голове приходится иметь дело с плохой, то и для этой последней самое благоразумное – взяться за то же оружие, выбирая его сообразно слабым сторонам противника. Против оружия логических оснований противника
При законодательстве, в судах диспуты производятся только при помощи авторитетов, авторитета твердо установленного закона. Для осуждения достаточно отыскать и привести соответствующую статью закона, то есть такую, которая применительна к данному случаю. Но и здесь остается большое поле действия для диалектики, потому что, в случае надобности, данный случай и закон, хотя они, собственно, и не подходят друг к другу, переворачиваются на все стороны до тех пор, пока не окажутся подходящими или наоборот.
Уловка 27. Когда не знаешь, что отвечать на утверждения противника, то можно с деликатной иронией признаться в своей некомпетентности: «То, что вы говорите, недоступно моему слабому уму; может быть, вы и правы, но я не понимаю этого, потому отказываюсь высказать какое-либо мнение». Таким образом, слушатели, у которых пользуешься уважением, вполне убеждены, что твой противник говорит ужасный абсурд.
Так, например, по выходе в свет «Критики чистого разума» или, вернее сказать, в самом начале того периода, когда она стала интересовать и волновать людские умы, многие профессора диалектической школы объявили: «Мы этого не понимаем», думая, что таким путем им удалось очень тонко и хитро отделаться от этого.
Но когда некоторые последовали новой школы доказали им, что они вправе были это сказать, так как действительно ничего не поняли, то эти ученые старой школы страшно рассердились.
Этой уловкой можно пользоваться только в том случае, когда вполне сознаешь, что пользуешься в глазах слушателей большим авторитетом, чем твой противник; например, когда спорят профессор и студент.
В сущности, этот прием принадлежит к предыдущей уловке и составляет особенно коварный способ замены достаточных оснований собственным авторитетом. Опровергать эту уловку можно следующим образом: «Простите, но при вашей проницательности вам не составит ни малейшего труда понять это; виноват, конечно, я, так как слишком неясно изложил предмет», а потом следует разжевать и положить противнику в рот, вопреки его собственному желанию, для того, чтобы он сам пришел к убеждению, что действительно сначала ничего не понял.
Таким образом, уловка возвращена обратно.
Противник этим хотел внушить слушателям мысль, что мы принимаем за тезис «абсурд», между тем мы доказали только всю его «непонятливость».
И то и другое не переступает границ вежливости и приличия.
Уловка 28. Очень легко можно устранить или, по крайней мере, сделать подозрительными некоторые выставленные против нас утверждения противника. Надо только свести их к какой-нибудь презираемой всеми или неуважаемой категории, конечно, если эти утверждения имеют какую-нибудь, хотя бы самую слабую, связь с ними. В таком случае обыкновенно восклицают: «э, голубчик, да ведь это манихейство!» («это арианство!», «это пелапанство!», «это идеализм!», «это спинозизм!», «это натурализм!», «это пантеизм!», «это рационализм!», «это спиритизм!», «это мистицизм!..») и т. д.
При этом можно допустить следующее:
1) Что утверждение действительно идентично с приведенной категорией или, по крайней мере, в ней заключается, тогда мы кричим: «О, это уже давно всем известно!»
2) Что категория эта совершенно опровергнута и что в ней нет ни на йоту правды.
Уловка 29. «Может быть, это справедливо в теории, но на практике совершенно ложно».
При помощи этого софизма люди в принципе соглашаются, но в то же время опровергают выводы, вопреки правилу:
Уловка 30. Когда противник не дает никакого прямого ответа на вопрос или приведенный аргумент, а уклоняется посредством косвенного ответа, или задает в свою очередь вопрос, или каким-нибудь совершенно другим путем, не относящимся к делу, стремясь в то же время перескочить на какую-нибудь другую тему разговора, – то это именно служит лучшим доказательством, что мы коснулись случайно его слабой стороны, иначе, что он умышленно умалчивает об этом. Поэтому надо все время напирать на этот пункт и не выпускать противника даже тогда, когда мы сами еще не знаем, в чем именно заключается эта слабая сторона, которой мы коснулись.
Уловка 31. Данная уловка, если только ею можно воспользоваться, заменяет собою все остальные. Вместо того чтобы производить влияние на ум противника основаниями, надо при помощи мотивов действовать на волю противника и слушателей. Ничего, если слушатели склоняются на сторону противника, они сейчас вернутся к нашему мнению, хотя бы оно происходило из дома умалишенных. Обыкновенно один лот воли гораздо больше имеет значения, чем целый центнер понимания и убеждения. Конечно, так поступать можно не всегда, но только в известных случаях, например, если можно дать понять противнику, что если он своему взгляду будет придавать большое значение, то сильно повредит своим интересам. И он моментально откажется от своего взгляда с такой быстротой, как обыкновенно бросают неосторожно взятый руками раскаленный кусок железа.
Если, например, духовное лицо защищает какой-нибудь философский догмат, то стоит только ему напомнить, что оно таким образом грешит против основного догмата своей церкви, как оно моментально от него отступится. Если землевладелец распространяется и доказывает громадную пользу машин в Англии, где паровая машина исключает почти совершенно людской ручной труд, дайте ему понять, что скоро паровые машины заменят упряжных лошадей, причем он понесет большой убыток, так как упадет цена на лошадей всех заводов, а следовательно, и его многочисленного и благоустроенного завода, и увидите, что из этого выйдет.
То же происходит, если слушатели принадлежат к одной с нами секте (роду занятия, оружия, клубу и т. д.), а противник к другой. Пусть его тезис будет верен, но раз мы намекнем, что он противоречит «общим интересам» упомянутого цеха, все слушатели станут считать его аргументы слабыми и жалкими, хотя бы даже они были превосходны, наши же – на самом деле самые фантастические – кажутся им верными и хорошими. Присутствующие хором подадут за нас голос, а побежденный противник сойдет, понуря голову, со старта.
Уловка 32. Озадачить и сбить противника с толку бессмысленным набором слов и фраз. Эта уловка основывается на том, что «люди, если что-нибудь слышат, привыкли думать, будто под фразами скрывается какая-нибудь мысль».
Если противник такой человек, который в душе сознает свою слабость и привык слышать много непонятных вещей и делать вид, что все отлично понимает, то можно импонировать ему, засыпая его с совершенно серьезным выражением лица ученым или глубокомысленно звучащим абсурдом, от которого у него онемеют слух, зрение и мысль; все это можно выдавать за бесспорное доказательство своего тезиса. Всем известно, что подобную уловку употребляли в последнее время немецкие философы с поразительным успехом, когда имели дело даже с большим скоплением публики. Но так как
Уловка 33. (Эту уловку надо употреблять одной из первых.) Когда противник на самом деле прав, но, на счастье, приводит плохие доказательства, легко бывает опровергнуть это доказательство и приписать это опровержение опровержению всего тезиса.
Вся суть заключается в том, что мы выдаем аргумент
Отсюда заключительный вывод: между спором
Последняя уловка. Когда замечаешь, что перед тобою более сильный противник, придирайся к нему при первом удобном случае, будь с ним груб и двуличен.
Придирка состоит в том, чтобы удалиться от предмета спора (так как здесь дело проиграно) и перейти на личную почву, т. е. таким или другим путем напасть на личность спорящего. Этот прием можно было бы назвать
Возникает вопрос: как надо поступать противной стороне, чтобы отразить это нападение? Если эта сторона захочет воспользоваться этим же орудием или тем же приемом, неизбежно произойдет драка, возникнет дуэль или судебный процесс об оскорблении. Ложно мнение, будто совершенно достаточно не обращать на это внимания и самому не переходить на личность противника. Гораздо больше можно разозлить противника, доказывая ему совершенно хладнокровно, что он неправ, а потому неправильно рассуждает и высказывает мнение (подобное встречается при всякой диалектической победе), чем грубым и оскорбительным возражением.
Почему? А потому, что так говорит Гоббс: («De cive», cap, 1) «
Однако хладнокровие может помочь и здесь. Стоит только, когда противник переходит на личную почву, заметить ему, что это к делу не относится, и, возвратившись опять к предмету, продолжать доказывать, не обращая внимания на нанесенное оскорбление, то есть сделать нечто вроде того, что Фемистокл сказал Эврибиаду: «Бей, но выслушай». Правда, не всякий способен так поступить. Поэтому единственно верное правило – то, которое указывает уже Аристотель в последней главе своей «
О значении логики и редкости ума
По моему мнению, значение логики – исключительно теоретическое, как науки, необходимой для познания существа и правильного течения умственной деятельности, и вследствие этого логика должна быть только аналитикой, а отнюдь не диалектикой. Никакой практической пользы относительно правильного мышления и поиска истины логика не содержит.
Большой вопрос, поможет ли кому-нибудь в спорах это знакомство с диалектикой? Нет сомнения, что одержит победу в спорах всегда тот, кто от природы одарен остроумием и быстрой смекалкой, а не тот, кто отлично выучил правила диалектики. Если кто захочет приобрести навык в ведении споров, то, по моему мнению, он достигнет гораздо скорее успехов, читая диалоги Платона, из которых многие представляют прекрасные образцы диалектической ловкости, в особенности же в тех местах, где Сократ строит ловушки софистам и потом ловит их, чем тщательным изучением диалектических трудов Аристотеля, так как его правила слишком далеки от каждого данного случая для того, чтобы можно было применить их; для того, чтобы подбирать их и приноравливать к случаю, нет времени.
Логика должна и может привести единственно к формальной истине, но не к материальной. Она рассматривает понятия как данную вещь, и единственно поучает, как с ними надо обращаться, причем всегда остается в сфере понятия; но существуют ли действительно –
Выводить мнения из мнений – вот все, чему поучает логика и что может сделать ум, предоставленный самому себе. Но, чтобы как следует и безошибочно исполнить это, ум вовсе не требует никакой науки о законах своей деятельности, но действует правильно совершенно самостоятельно, лишь только ему предоставлен полный произвол и коль скоро он предоставлен самому себе. Совершенно безосновательна мысль, что от логики можно иметь какую-нибудь практическую выгоду и что она может научить правильному мышлению: в таком случае следовало бы вывести заключение, что тот, кто не учился логике, всегда противоречиво мыслит, не признает закона исключенного третьего, то есть что между двумя противоположными положениями не может быть третьего, или же соглашается с выводами, подобными следующему: все гуси имеют две ноги – Хай имеет две ноги – следовательно, Хай – гусь. Тогда пришлось бы думать, что только благодаря логике человек узнает, что думать и выводить такие заключения, как мы сейчас привели, нельзя.
Конечно, в таком случае логика была бы необходима, но человечеству пришлось бы очень плохо. На деле, разумеется, это не так; совершенно неправильно говорить о логике там, где разумеешь здравый ум. Приходится иногда читать такого рода похвалы «писателю»: «в сочинении много логики» – вместо того чтобы сказать: «оно содержит правильное суждение и выводы»; или часто слышишь: «ему бы следовало прежде поучиться логике», вместо: «ему бы следовало поработать умом и подумать, прежде чем писать».
Много встречается ошибочных суждений; ошибочные же заключения, когда дело касается чего-нибудь серьезного, встречаются замечательно редко; можно сделать ошибочный вывод только второпях, но стоит немного подумать, и ложность этого вывода сразу обнаруживается и исправляется. Здравый разум настолько же всеобщ, насколько редко правильное и серьезное суждение. Но логика дает указание только насчет того, как следует заключать, то есть как обращаться с суждениями уже готовыми, а не насчет того, как получить первоначально эти суждения. Возникновение их лежит в наглядном познании, которое находится вне сферы логики. Суждение переносит наглядное познание в абстрактное, а для этого в логике мы не встречаем правил. В заключении никто не ошибется, потому что оно состоит только в том, что там, где ему даны все три термина, оно правильно определяет их соотношения, а в этом никто не ошибется.
Самая большая трудность и опасность ошибки лежит в установлении и распределении аргументов, а не в извлечении из них заключений: последнее делается неизбежно и само собою. Другое дело – отыскание аргументов, а здесь как раз логика покидает нас: отыскать сначала
Не только рефлективный рассудок, которому обязаны все великие открытия и важные истины, оказывается исключительным в единичных личностях и вообще совершенно не составляет принадлежности человека, но даже рассудок, имеющий уже правило, понятие, абстракцию и массу отдельных случаев, данных ему наблюдением, – рассудок, вся задача и цель которого основывается единственно на том, чтобы убедиться, подходят ли известные случаи под данное правило; даже субсуммирующий, как я утверждаю, рассудок едва ли можно приписать обыкновенному человеку; по крайней мере у большинства людей он чрезвычайно слаб. Мы видим, что даже там, где суждение людей не совсем подкуплено личными выводами и интересами (как большей частью бывает), все-таки главным основанием считают авторитет; они идут только по чужим следам, повторяют только то, что слышали от других, и хвалят, и ругают все единственно по примеру других.
Раздались аплодисменты – они начинают аплодировать, раздается свист – и они начинают свистеть. Если видят, что другие бегут за кем-то, – и они, не отдавая себе отчета, бегут вслед за ними. Если видят кого-нибудь покинутым, боятся подойти к нему. В жизни большинства людей, наверное, нет ни одного такого случая, о котором можно было бы сказать, что они решили так поступить и обсудили единственно на основании собственного рассудка.
Они похожи в этом случае на овец, идущих за бараном: если он перескочил через забор или через ров, скачут все до одной; и если он обошел, обходят и они.
Не будь этого, как можно объяснить факт, что каждая новая, освещенная собственным светом, вооруженная вечною силою истина, несмотря на все эти достоинства и преимущества, всякий раз при своем появлении должна выдерживать такой отпор со стороны застарелого заблуждения. Поройтесь в истории наук и вы убедитесь, какой богатырский бой выдерживала всякая важная новая истина при своем появлении. Сначала принимают ее гробовым молчанием, не обращают на нее никакого внимания, потом противопоставляют ей с триумфом божка старого заблуждения в надежде, что она окаменеет перед ним, как перед головой Горгоны. Но так как подобный опыт, конечно, терпит фиаско, то поднимается отчаянный крик, шум и гам, затем начинают критиковать и поносить ее. Благодаря чему же она остается целой и невредимой? Естественно, благодаря тому, что с течением времени начинают с ней соглашаться и принимают ее отдельные лица, добиваются какими-либо путями авторитета и в конце концов переносят свое мнение и прививают толпе. Совершается это весьма медленно, и окончательный результат получается только тогда, когда человек, сделав открытие, окончил свое жалкое существование на земле и отдыхает после многотрудной и многострадальной работы. Кому нужны примеры, пусть вспомнит историю Коперника, Галилея, пусть прочитает историю открытия кровообращения Гарвея и признание ее всеми учеными спустя тридцать лет. Насколько всякий человек одарен рассудком, свидетельствует история литературы всех народов.
Хотите ли вы нового примера, прогрессивное движение которого и развитие, наверное, все переживет? Возьмите теорию Гёте; в этой теории величайший человек из тех, кого в течение многих столетий произвела Германия, опровергает самым ясным, убедительным и доступным образом старое заблуждение ньютоновской теории красок. Книга его написана уже десять лет назад; с тех пор я и еще несколько других признали ее справедливость и открыто объявили это миру. Остальная часть ученого мира ругала ее и твердо держится до сих пор старого мнения: верить Ньютону. Своим отношением к этому вопросу Гёте готовит потомству прекрасные анекдоты.
Так мало принадлежит рассудок существенным свойствам человека как такового! Величайшие крикуны – бараны-вожаки. Благодаря им могут существовать литературные журналы, посредством которых люди позволяют себе составлять суждения для неизвестных лиц, достаточно бесстыдных, чтобы являться непризнанными судьями, и достаточно трусливых, чтобы нападать анонимно на книги, написанные не анонимно; и люди позволяют a priori навязывать себе эти суждения. Таким образом, оказывается, что венки эти, символы славы и триумфа, раздают современникам журналисты, венки, зелень которых не увядает, пока не вышел из обращения годичный журнал. Но никогда не увядающие венки, украшенные не сусальным золотом и мишурой рождественских елок, а настоящим – венки, которые не увядают и перед которыми одно за другим проходят столетия, – эти венки раздаются далеко не журналистами.
Недостаток рассудка, заменяемого по большей части чужим авторитетом, имеет еще сильного врага в собственной воле и склонности. Воля всегда тайный враг разума. Потому-то чистый рассудок и чистый разум означают такой рассудок и разум, которые совершенно свободны от влияния воли, то есть склонности, и только подчиняются собственным законам. Вследствие этого я дам вам правила, как следует поступать, когда стремитесь убедить кого-нибудь в истине, находящейся в прямом противоречии с заблуждением, которого он крепко придерживается, а следовательно, составляющем для него некоторые интересы.
Интерес бывает или материальный (то есть сущность заблуждений составляет для него выгоду, например, если он имеет много подданных, а ты стараешься доказать ему варварство крепостного права), или же единственно формальный (то есть придерживается ошибочного взгляда единственно потому, что один раз уж он согласился с этим взглядом и отречение от него и в то же время признание правоты другого стоило бы ему слишком дорого). Правила, как поступать в данных случаях, чрезвычайно легкие и естественные; а между тем, несмотря на все это, очень редко применяются. Обыкновенно поступают наоборот: вследствие горячности, поспешности и желания добиться во что бы то ни стало правоты с громким шумом и криком мы заставляем человека, придерживающегося совершенно противоположного заблуждения, согласиться с нашим выводом. Благодаря этому упомянутый человек закусывает удила, напрягает свою волю против всех оснований и суждений, приводимых нами впоследствии, о которых он уже знает, к какому ненавистному для него заключению они приведут.
Благодаря этому приему все сразу рушилось. Согласно же нашему правилу, мы должны, наоборот, хранить свое заключение совершенно
Антоний: «
Мысли
(Parerga und Paralipomena)
В дополнение к этике
Физические истины могут иметь много внешнего значения, но им недостает внутреннего. Это есть преимущество умственных и нравственных истин, которые имеют предметом высшие ступени объективации воли; первые же занимаются низшими. Если бы, например, было точно доказано (как это теперь только предполагается), что солнце вызывает под экватором термоэлектричество, это последнее – земной магнетизм, а магнетизм – полярный свет (северное сияние), то эти истины имели бы большое внешнее значение, но не внутреннее. Примеры этого последнего представляют не только все высокие и истинные духовные философемы, но даже развязку всякой порядочной трагедии и даже наблюдение человеческих деяний в крайних проявлениях нравственности и безнравственности, добра и зла, ибо во всем этом проявляется сущность того, что в своих явлениях составляет мир.
Что мир имеет только одно физическое и никакого нравственного значения, есть величайшее, пагубнейшее и фундаментальное заблуждение, чистейшее извращение образа мыслей. Несмотря на это и наперекор всем религиям, которые все сообща утверждают противное и стараются доказать это свойственным им мистическим способом, коренное заблуждение это никогда вполне не умирает на земле, напротив, от поры до поры, всякий раз снова подымает свою голову, пока общее возбуждение опять не принудит его скрыться.
Как ни ясно в нас сознание нравственного значения мира и жизни, но уяснение этого значения, разгадка и разрешение противоречий между ним и течением мира представляют такие затруднения, что я счел своею обязанностью изложить настоящие, единственно истинные и чистые, а потому во все времена и повсеместно действующие основания морали и указать цель, к которой они приводят. Причем я слишком уверен в верности и действительности своего изложения нравственного процесса, чтобы беспокоиться о том, что учение мое может быть когда-либо заменено или вытеснено другим.
Но пока еще моя этика остается в пренебрежении у профессоров, в университетах обращается кантовский принцип морали, и из его различных форм теперь наиболее излюблена та, которая основана на «достоинстве человека». Пустота ее уже доказана мною в моем «Рассуждении об основании морали» (см.: Über das Fundament der Moral, § 8, с. 169), и говорить об этом я больше не буду. Вообще, если спросить, на чем основывается это предполагаемое достоинство человека, то ответ вскоре сводится на то, что оно основывается на нравственности человека. Итак, нравственность основывается на достоинстве, а достоинство – на нравственности. Но и помимо этого, мне кажется, что говорить о достоинстве такого существа, как человек, – существа с такою греховною волею, с таким ограниченным духом, с таким хрупким и легко вредимым телом – можно только в ироническом смысле.
Потому-то, вместо сказанной формы кантовского принципа нравственности, я желал бы установить следующее правило: приходя в какое-либо соприкосновение с человеком, не входить в объективную оценку его по его стоимости и достоинству, следовательно, не входить в рассмотрение ни порочности его воли, ни ограниченности его рассудка и превратности его понятий, ибо первая может легко возбудить к нему ненависть, а последняя – презрение, но исключительно обратить внимание на его страдания, его нужды, опасения и недуги. Тогда постоянно будешь чувствовать свое сродство с ним, станешь ему симпатизировать и вместо ненависти или презрения возымеешь к нему сострадание, исключительно составляющее то αγάπη[3], к которому призывает Евангелие. Чтобы не возбуждать в себе ненависти и подозрения к человеку, следует вдаваться не в разыскание его так называемого «достоинства», а, напротив, смотреть на него единственно с точки зрения сострадания.
Буддисты, вследствие своих более глубоких метафизических воззрений, отправляются в этике не от коренных добродетелей, а от коренных пороков, и первые выводятся из вторых только как их противоположность или отрицание. Шмидт в своей «Истории восточных монголов» приводит следующие коренные пороки буддистов: сладострастие, леность, гнев и скупость. Но, вероятно, вместо лености должно быть поставлено высокомерие: так именно указаны они в «Lettres édifiantes et curieuses» (edit. de 1819, vol. 6, р. 362)[4], где, однако же, приведен еще пятый порок – ненависть, или зависть. За мою поправку показания Шмидта говорит еще согласие ее с учением суфиев, несомненно, находившихся под влиянием браманизма и буддизма. Они ставят те же самые коренные пороки и приводят их весьма удачно попарно: сладострастие рядом со скупостью, а гнев с высокомерием (см.: Tholuck’s, Blüthensammlung aus der morgenländischen Mystik). Сладострастие, гнев и скупость как коренные пороки встречаются уже в «Бхагават-гите» (XVI, 31), что свидетельствует о глубокой древности доктрины. Равным образом в философско-аллегорической драме «Prabodha Chandrodaya», которая в высшей степени важна для изучения философии Веданты, эти три порока выступают в качестве военачальников царя-Страсти в войне его с королем-Разумом. Противоположные этим коренным порокам коренные добродетели будут: целомудрие и щедрость, милосердие и смирение.
Сравнивая эти глубоко продуманные основные понятия восточной этики с пресловутыми, несколько тысячелетий повторяемыми коренными добродетелями Платона: справедливостью, храбростью, умеренностью и мудростию, – найдем, что эти последние избраны без ясной руководящей идеи, а потому схвачены зря и даже отчасти неверно. Добродетели должны быть свойствами воли; мудрость же прежде всего принадлежит рассудку. Греч. σωφροσυνη, переданная Цицероном по-латыни словом «temperantia», по-русски «умеренность», есть слишком неопределенное и растяжимое выражение, под которым можно подразумевать весьма многое, как, например, обдуманность, трезвость, здравый смысл и тому подобное. Храбрость не есть добродетель, хотя и бывает иногда ее слугою или орудием; но она точно так же готова служить и величайшей низости: следовательно, она есть свойство темперамента. Уже Геулинкс (Geulinx, Ethica) отвергал платоновские коренные добродетели и ставил вместо них следующие: diligentia (прилежание), obedientia (послушание), justitia (справедливость), humilitas (смирение); замена эта тоже, очевидно, плоха. Китайцы признают следующие пять добродетелей: сострадательность, справедливость, вежливость, или приличие, ученость, или мудрость, и искренность.
Пункт, на котором первоначально расходятся нравственные добродетели и пороки человека, есть противоположность его основного настроения по отношению к другим, принимающего характер или зависти, или сострадания. Эти два диаметрально противоположных свойства коренятся в каждом человеке, истекая из неизбежного сравнения его собственного положения с чужим; и затем, смотря по тому, как результат этого сравнения подействует на его личный характер, то или другое свойство ложится в основу его настроения и становится источником его действий. Зависть именно воздвигает непроницаемую перегородку между ты и я, а сострадание – тонкую и прозрачную, иногда же и совсем ее устраняет, причем исчезает различие между я и не-я.
Храбрость, или, точнее, лежащее в основе ее мужество (ибо храбрость есть только мужество на войне), заслуживает того, чтоб ее подвергнуть более подробному рассмотрению. Древние причисляли храбрость к добродетелям, а трусость – к порокам. Это не соответствует духу христианства, направленному к благоволению и терпению и возбраняющему всякую враждебность, собственно, даже всякое сопротивление, почему и воззрение это не имеет более места. Тем не менее мы должны сознаться, что трусость кажется нам несовместимою с благородным характером уже вследствие той чрезмерной заботливости о собственной особе, которая скрывается за этим качеством. Мужество допускает такое объяснение, что человек добровольно идет навстречу беде, грозящей ему в текущую минуту, дабы тем предотвратить еще большие, коренящиеся в грядущем, беды, между тем как трусость поступает наоборот. Стало быть, первое имеет оттенок терпения, которое именно состоит в ясном сознании, что, кроме приближающейся беды, существуют еще горшие беды и что, усердно избегая и отвращая первую, можно навлечь последние. Вследствие такого толкования, мужество представляет из себя род терпения; и так как именно это свойство делает нас способными к самоодолению и всякого рода лишениям, то посредством него и мужество является по крайней мере родственным добродетели качеством.
Но оно, может быть, допускает еще более возвышенное толкование. Всякий страх смерти можно бы именно объяснить недостатком той естественной, а потому лишь чувствуемой метафизики, вследствие которой человек носит в себе уверенность, что он постольку же существует во всех и во всем, как и в своей собственной особе, смерть которой поэтому мало коснется его истинной сущности. Тогда, наоборот, героическое мужество проистекало бы как раз из этой уверенности, следовательно, из одного источника с добродетелями справедливости и человеколюбия. Конечно, это бы значило – хватить слишком далеко, однако же вне этого толкования нельзя хорошенько объяснить, почему трусость является презренным, а личное мужество благородным и возвышенным качеством, так как ни с какой другой более низкой точки зрения невозможно усмотреть, почему бы конечному индивидууму не ставить всего прочего ниже своей особы, которая составляет для него все и даже основное условие существования остального мира. Поэтому-то вполне имманентное, а следовательно, чисто эмпирическое объяснение, которое могло бы быть основано на полезности мужества, недостаточно и несостоятельно. Должно быть, на этом основании Кальдерон однажды высказал относительно мужества скептическое, но замечательное мнение, собственно, даже отрицающее его реальность. Он влагает в уста старого и мудрого министра, обращающегося к юному королю, следующие слова:
т. е. хотя естественный страх действует на всех одинаковым образом, но храбрый его обнаруживает – в этом-то и заключается храбрость («La hija del aire»[5]. II, 2).
Относительно указанного выше различия в значении мужества как добродетели у древних и новых народов следует иметь в виду, что древние под словом «добродетель» (virtus, αρετή) разумели всякую доброкачественность, всякое само по себе похвальное свойство – нравственное ли, умственное или даже просто телесное – безразлично, все равно. Но после того как христианство положило в основу тенденции жизни нравственность, под словом «добродетель» понимаются только нравственные преимущества. Между тем слово это в древнем своем значении употреблялось еще прежними латинистами и встречается также в итальянском языке, что видно по известному смыслу слова virtuoso. На это более широкое значение понятия «добродетель» у древних следует непременно обратить внимание учеников, чтобы они не впадали в недоразумение. Этим объясняется также, почему в этике древних говорится о таких добродетелях и пороках, которые у нас не имеют места.
Как храбрость в числе добродетелей, точно так же может быть подвергнута сомнению и скупость в значении порока, если ее не смешивать только с любостяжанием и корыстью. Поэтому, высказав по поводу скупости все, что можно, pro et contra, мы предоставляем всякому произнести о ней какой ему угодно окончательный приговор.
А. Не скупость есть порок, но противоположность ее – расточительность. Она проистекает из скотской ограниченности пределами одного настоящего, на каковую ограниченность никак не может повлиять существующее только в идее будущее; она основывается на том заблуждении, что чувственные наслаждения имеют положительную и реальную ценность. Поэтому лишения и бедствия в будущем – вот цена, которою расточитель покупает эти пустые, мимолетные, а зачастую просто призрачные наслаждения, теша свое пустое, бессмысленное чванство низкопоклонством втайне издевающихся над ним паразитов и изумлением перед его роскошью толпы и завистников. Ради этого от него следует бегать, как от зачумленного, и, открывши его порок, своевременно прервать с ним знакомство, чтобы не пришлось потом или разделять последствия такой жизни, или играть роль друзей Тимона Афинского. Равным образом нельзя ожидать, чтобы тот, кто легкомысленно спускает свое достояние, оставил неприкосновенным чужое, если оно когда-либо попадет в его руки. «Sui profusus, alieni appetens»[6], – весьма основательно заметил Саллюстий (Satel. с. 5). Поэтому расточительность ведет не только к обеднению, но через обеднение и к преступлению: преступники из состоятельных сословий почти все делаются таковыми вследствие расточительности. Поэтому Коран совершенно справедливо называет расточителей «братьями сатаны» (сура 17, ст. 29). Скупость имеет своим последствием изобилие, – а когда же оно нежелательно? Должно быть, это хороший порок, коли имеет такие благие последствия. Скупость исходит именно из того положения, что все наслаждения действуют только отрицательно и слагающееся из них блаженство есть химера, а что страдания, напротив того, положительны и весьма реальны. Поэтому она отказывает себе в первых, чтобы тем вернее оградить себя от последних, и ее правилом становится «sustine et abstine» («терпи и избегай»). Далее, так как ей известно, как неистощима возможность несчастия и как неисчислимы пути опасности, то она и накопляет против них средства, чтобы, по возможности, оградить себя тройною предохранительною стеною. Кто может указать предел, за которым предосторожность на случай невзгод начинает становиться излишней и преувеличенной? – только тот, которому было бы известно, где кончается коварство рока. И если бы даже эти предосторожности были преувеличены, то этим заблуждением скупец вредит только себе, а никому другому. Если ему никогда не пригодятся скопленные им сокровища, то они послужат во благо другим, которых природа обидела предусмотрительностью. Что деньги его до тех пор были изъяты из обращения, это не сопряжено ни с какою невыгодою, ибо деньги не есть предмет потребления. Они служат только представителями действительных потребляемых предметов. Червонцы в сущности суть те же счетные марки или жетоны. Не они имеют ценность, но то, что они представляют, а этого он не может изъять из обращения. Кроме того, вследствие изъятия из обращения его денег, ценность остальных возвысится ровно настолько, сколько он припрятал. Если же, как утверждают, иные скупцы начинают любить непосредственно деньги ради самих денег, то точно так же некоторые моты любят издержки и швыряние денег тоже ради одного процесса. Дружба же или родство со скупцами не только безопасны, но даже полезны, так как могут быть сопряжены с большими выгодами. Во всяком случае после его смерти близкие к нему люди пожнут плоды его самообладания; но даже и при жизни, в случае большой беды, они могут рассчитывать получить с него что-нибудь, по крайней мере, все-таки больше, чем от прогоревшего, беспомощного и погрязшего в долгах расточителя. «Mas dâ el duro, que el desnudo» («жестокосердый все же даст больше, чем голый»), – говорит испанская пословица – вследствие всего этого скупость не есть порок.
В. Она есть квинтэссенция пороков! Если физические наслаждения сбивают человека с истинного пути, то виновна в этом его животность, его чувственная натура. Увлекаемый возбуждением, подавленный впечатлениями настоящего, он действует необдуманно и опрометчиво. Зато когда вследствие телесной хилости или старости его, наконец, оставят те пороки, которых он сам оставить никак не мог, и в нем замрет способность к чувственным наслаждениям, тогда, если он ударяется в скупость, духовная жадность переживает плотскую. Деньги как представители, как абстракт всех земных благ становятся тощим стволом, вокруг которого как эгоизм in abstracto цепляются его замершие вожделения. Они возрождаются теперь уже в любви к мамоне. Из летучего, чувственного вожделения вырастает обдуманная, рассчитанная жадность к деньгам, которая, как и ее предмет, символической природы и, как он, ненарушима. Это есть упорная и как бы самое себя переживающая любовь к земным наслаждениям, совершенная неисправимость, сублимированная, перегнанная телесная похоть, отвлеченный фокус, где сосредоточились все вожделения и к которым он поэтому относится как общее понятие к отдельной единичной вещи. Сообразно с этим, скупость есть порок старости, как расточительность – юности.
Только что приведенное нами disputatio in utramque partem[7] способно привести нас к аристотелевской морали – juste milieu[8]. Ей именно благоприятствуют еще следующие соображения.
Всякое человеческое совершенство родственно какому-нибудь недостатку, в который оно может перейти; но точно так же и, наоборот, каждому недостатку соответствует известное совершенство. Поэтому заблуждение, в которое мы впадаем иногда относительно какого-либо человека, часто основывается на том, что мы в начале знакомства смешиваем его недостатки с родственными им совершенствами или же наоборот. Оттого нам тогда осторожный кажется трусом, бережливый – скупым или же расточитель – щедрым, грубость – прямотою и откровенностью, наглость – благородною самоуверенностью и т. д.
Кто живет между людьми, тот всякий раз снова чувствует искушение признать, что нравственная испорченность и умственная неспособность находятся в тесной зависимости, вырастая прямо из одного общего корня. Что это, однако же, не так, обстоятельно доказано мною во 2-й части моего главного творения, гл. 19, § 8. Это заблуждение проистекает просто из того обстоятельства, что они обе часто попадаются вместе, а обстоятельство это вполне объясняется тем фактом, что та и другая слишком часто встречаются в мире, так что немудрено, если им иногда приходится жить под одной крышею. Но нельзя отвергать при этом, что они взаимно поддерживают друг друга к обоюдной выгоде, что и производит то безотрадное зрелище, какое представляют многие люди, а мир идет себе своим порядком. Именно неразумие благоприятствует отчетливому проявлению лукавства, подлости и злости, тогда как ум умеет искуснее их прятать. И как часто, с другой стороны, извращенность и испорченность сердца мешают человеку видеть истины, которые вполне по плечу его рассудку.
Но… да никто не превознесется! Как всякий человек, даже величайший гений, оказывается решительно тупым в какой-либо известной отрасли знания и подтверждает тем свое племенное средство с извращенным и вздорным человеческим родом, точно так же всякий имеет в себе что-либо нравственно дурное; и даже самый прекрасный, благородный характер иногда поражает нас некоторыми отдельными чертами испорченности – как бы затем, чтобы признать свое родство с человеческою расою, среди которой попадается всякая степень негодяйства и даже свирепости. Но именно в силу этого-то дурного в нем, в силу этого злого принципа он и имеет быть человеком. На том же самом основании мир вообще и есть таков, каким он отражается в моем верном зеркале.
При всем том, однако же, существующая между людьми разница необозримо велика, и иной пришел бы в ужас, если бы увидел другого таким, каков он есть на самом деле. О, если бы Асмодей нравственности сделал прозрачным для своего любимца не только стены и кровли домов, но и наброшенный на все покров притворства, лживости, лицемерия, гримас, лжи и обмана и показал бы ему, как мало обретается на свете истинной порядочности и как часто даже там, где всего менее этого ожидаешь, за всеми добродетельными внешними делами втайне у руля сидит недобросовестность! Поэтому-то столь многие люди и предпочитают четвероногих друзей: действительно, на чем бы пришлось отдохнуть от человеческого притворства, фальшивости и злокозненности, если бы не существовало собак, в честную морду которых можно смотреть без недоверия? Наш цивилизованный мир есть не более как громадный маскарад. В нем есть рыцари, духовенство, солдаты, доктора, адвокаты, жрецы, философы – и чего только нет в нем! Но все они не то, что они представляют. Все они не более как простые маски, под которыми скрываются денежные барышники (Geldspekulanten, money-markers). Но чтобы лучше обработать своего ближнего, один надевает маску законности, взятую им напрокат у адвоката, другой для той же цели прикрывается личиною общего блага и патриотизма; третий опять – берет маску религиозности и правоверия. Иные же для различных целей выставили маски философии, филантропии и т. п. Женщинам предоставлен более тесный выбор: им большею частью приходится довольствоваться масками благонравия, стыдливости, домовитости и скромности. Кроме того, существуют еще общие маски без особенного определенного характера, наподобие домино, которые поэтому всюду уместны: таковы маски строгой справедливости, вежливости, искреннего участия и приветливого дружелюбия. Под всеми этими масками, как уже сказано, большею частью скрываются отъявленные промышленники, торгаши и спекулянты. В этом отношении единственное честное сословие представляют купцы, так как только они выдают себя за то, что они есть, – зато и состоят в невысоком ранге. Счастлив тот, кому еще смолоду внушают, что он находится в маскараде, ибо без этого он никогда не мог бы некоторых вещей ни понять, ни усвоить, а стоял бы перед ними как огорошенный, и особенно тот, cui ex meliori luto dedit praecordia Titan[9]. Такова, например, благосклонность, которою пользуется низость; пренебрежение, которым люди той же специальности окружают даже самые редкие и величайшие заслуги; ненавистность истины и великих способностей, невежество ученых в своей специальности и т. д. Таким образом, еще юношей он будет уже знать, что попадающиеся на этом маскараде плоды сделаны из воску, цветы – из шелку, рыбы – из папки и что все, решительно все – вздор и потеха; что, наконец, из тех двоих, что там между собою так серьезно толкуют, один предлагает поддельный товар, а другой расплачивается фальшивою монетою.
Но нас ждут более серьезные размышления и перед нами еще худшие вещи. Человек, в сущности, есть дикое, ужасное животное. Мы знаем его только в укрощенном и прирученном состоянии, которое называется цивилизацией: поэтому нас ужасают случайные взрывы его натуры. Но когда и где спадают замки и цепи законного порядка и водворяется анархия, там обнаруживается, что он такое. Впрочем, кто хотел бы уяснить себе это и вне такого случая, тот может убедиться из сотни старых и новых документов, что человек в свирепости и беспощадности не уступит никакому тигру и ни одной гиене. Полновесное доказательство из недавнего прошлого представит ему отчет американского общества об обращении с невольниками в рабовладельческих штатах Союза «Slavery and the internal Slavetrade in the United of North America» (London, 1841)[10]. Книга представляет один из тягчайших обвинительных актов против человечества. Никто не выпустит из рук этой книги без ужаса и редко кто без слез. Ибо что читатель когда-либо слышал, или воображал, или грезил о несчастном положении рабов и вообще о человеческой черствости и жестокости, – все это покажется ему ничтожным и бедным, когда прочтет, как эти черти в человеческом образе, эти набожные, богомольные, строго соблюдающие субботу негодяи (и между ними также английские священники) обращались со своими черными братьями, которых они беззаконием и силою захватили в свои чертовские когти. Книга эта, состоящая из сухих, но достоверных и засвидетельствованных показаний, до такой степени возмущает всякое человеческое чувство, что является охота с нею в руках проповедовать крестовый поход для обуздания и наказания рабовладельческих штатов Америки, ибо они – позорное пятно на всем человечестве. Другой пример из настоящего – так как для иных прошедшее недоказательно – представляет описание того, как перуанские офицеры обращаются со своими солдатами, в «Tschudi’s Reisen in Peru» [11] (1846 г.). Но нам незачем ходить за примерами в Новый Свет. Не далее как в 1848 г. было обнаружено, что в Англии, и не раз, а сотни раз в течение короткого промежутка времени, супруги или отравляли друг друга, или сообща отравляли детей, медленно замучивая их подчас до смерти голодом или небрежным уходом только для того, чтобы получить с погребальных обществ (burialclubs) обеспеченные им на случай смерти похоронные расходы, для каковой цели они застраховывали ребенка сразу в нескольких, иногда в 20, подобных обществах. Об этом можно справиться в «Times» (1848 г., 20, 22 и 23 сентября), которая ввиду этого факта настаивает на необходимости закрытия погребальных обществ. То же обвинение самым настойчивым образом повторяется в номере от 12 декабря 1853 года.
Конечно, свидетельства этого рода составляют мрачнейшие страницы в уголовных актах человечества. Но источником этого и всего подобного служит внутренняя, прирожденная сущность человека – этого божества пантеистов. В каждом человеке прежде всего гнездится колоссальный эгоизм, который с величайшею легкостью перескакивает границы права, о чем в мелочах свидетельствует обыденная жизнь, а в крупном масштабе – каждая страница истории. Да разве в основе общепризнанной необходимости столь тщательно оберегаемого европейского равновесия не лежит уже сознание, исповедание того факта, что человек есть хищное животное, наверняка бросающееся на слабейшего, который ему подвернется? И разве в малом не видим мы ежедневного подтверждения этого факта? Но к безграничному эгоизму нашей натуры еще присоединяется более или менее существующий в каждом человеке запас ненависти, гнева, зависти, желчи и злости, накопляясь, как яд в отверстии змеиного зуба, и ожидая только случая вырваться на простор, чтобы потом свирепствовать и неистовствовать, подобно сорвавшемуся с цепи демону. Если не встретится для этого основательного предлога, то человек в конце концов воспользуется и самым ничтожным, раздувши его при помощи воображения, quantulacunque adeo est occasio, sufficit irae[12], и будет затем тешить себя, по мере возможности и охоты. Все это видим мы в обыденной жизни, в которой подобные взрывы известны под именем «изливания на что-нибудь желчи», или «срывания сердца». Можно заметить также, что если только эти взрывы не встречают никакого сопротивления, то после них субъект чувствует положительное облегчение. Что гнев не лишен некоторого наслаждения, заметил еще Аристотель (Rhet. I, 11; 11,2), указывая при этом на Гомера, который в одном месте выразился, что гнев слаще меду. Но не только гневу, но даже и ненависти (которая относится к первому, как хроническая болезнь к острой) человек предается con amore[13]:
т. e.
говорит Байрон в «Дон Жуане» (D. J. С. 13, 6).
Гобино (Gobineau. «Des races humaines»[14]) назвал человека l’animal mechant par excellence (злым животным по преимуществу), что не понравилось людям: они чувствовали себя обиженными. Но он был прав. Человек есть единственное животное, которое причиняет страдания другим без всякой дальнейшей цели, кроме этой. Другие животные никогда не делают этого, иначе как для удовлетворения только голода или в пылу борьбы. Если тигра упрекают в том, что он губит больше, чем пожирает, то все ж таки он душит всех только с намерением сожрать, а происходит это просто от того, что, по французскому выражению, ses yeux sont plus grands que son estomac (глаза у него больше желудка). Никакое животное никогда не мучит только для того, чтобы мучить; но человек делает это – что и составляет сатанинскую черту его характера, который гораздо злее, чем простой зверский. Мы указали на крупные последствия этого обстоятельства; но – оно заметно и в мелочах, что каждый может проверить по обыденным случаям. Например, какое приятное и мирное зрелище представляют две играющие молодые собаки; но вот является 3–4-летний ребенок. Он тотчас же, почти наверняка, хватит их своим хлыстом или палкой и докажет, что он уже и теперь l’animal mechant par excellence! Даже столь обыкновенные бездельные поддразнивания и подшучивания также проистекают из того источника. Например, стоит только высказать свою досаду по поводу какой-нибудь помехи или какой иной неприятности, как наверное найдутся люди, которые именно по этой причине и повторят вам неприятность: animal mechant par excellence! Это так верно, что следует остерегаться высказывать при людях свое неудовольствие, равно как и наоборот – удовольствие по поводу какой-либо мелочи. Ибо в последнем случае они поступят, как тот тюремщик, который, узнавши, что его пленник приручил паука и забавлялся этим, тотчас же раздавил паука: l’animal méchant par excellence! Потому-то все звери инстинктивно боятся лицезрения, даже следа человека, – этого animal méchant par excellence. Инстинкт и здесь не обманывает, ибо один человек охотится за такою дичью, которая ему не приносит ни вреда, ни пользы.
Итак, в сердце каждого действительно сидит дикий зверь, который ждет только случая, чтобы посвирепствовать и понеистовствовать в намерении причинить другим боль или уничтожить их, если они становятся ему поперек дороги, – это есть именно то, из чего проистекает страсть к борьбе и к войне, именно то, что задает постоянную работу своему спутнику – сознанию, которое его обуздывает и сдерживает в известных пределах. Это можно бы, во всяком случае, назвать радикальным злом, что угодило бы по крайней мере тем, для которых слово занимает место объяснения. Но я говорю: это воля, хотение жизни (der Wille zum Leben), которая, будучи все более и более озлобляема постоянным страдальческим существованием, старается облегчить собственные муки, причиняя их другим. Но этим путем она постепенно развивается до истинной злобы и жестокости. К этому можно также сделать замечание, что как материя (следуя учению Канта) существует вследствие противодействия двух сил, расширения и сжимания, так точно человеческое общество основывается на противодействии между ненавистью, или гневом, и страхом. Ибо ненавистливость нашей натуры легко могла бы когда-нибудь из каждого сделать убийцу, если бы в нее не было вложено для удержания в известных границах надлежащей дозы страха; и опять-таки, один страх сделал бы каждого жертвою насмешки и игрушкою всякого мальчишки, если бы только в человеке не стоял постоянно наготове и на страже гнев.
Но сквернейшею чертою человеческой природы все-таки остается злорадство, находящееся в тесном родстве с жестокостью и отличающееся собственно от этой последней только как теория от практики. Вообще же оно проявляется там, где должно бы найти себе место сострадание, которое как противоположность первого есть настоящий источник истинной справедливости и человеколюбия. В другом смысле противоположность сострадания представляет зависть, именно поскольку она вызывается противоположным поводом. Следовательно, ее противоположность с состраданием прежде всего основывается на поводе, и только вследствие этого последнего проявляется она и в самом ощущении. Поэтому зависть, хотя и предосудительна, но допускает извинение и вообще человечна, тогда как злорадство – что-то сатанинское и его усмешка – ликование ада. Оно, как сказано, проявляется как раз там, где должно быть дано место состраданию. Зависть, напротив того, выступает только там, где существует повод не к состраданию, а, скорее, к противоположному чувству, и именно как эта противоположность и возникает в человеческой груди зависть, следовательно, все-таки еще как человеческое настроение; я даже опасаюсь, что ни один человек не окажется вполне от нее свободным. Что человек при виде чужого достатка и наслаждения горше и больнее чувствует свою нужду и недостаточность – это естественно и неизбежно, лишь бы при этом не возникало ненависти к более счастливому: но в этом-то, собственно, и состоит зависть. Казалось бы, менее всего она должна была проявляться там, где поводом могут служить не дары счастия или случая, или чужой благосклонности, а дары природы, ибо все врожденное имеет метафизическое основание, следовательно, опирается на право высшего порядка и существует, так сказать, Божьею милостию. Но, к сожалению, зависть поступает как раз наоборот: к личному-то превосходству она и относится самым непримиримым образом, поэтому-то ум и даже гений должны на свете вымаливать себе прощение, если только они не находятся в таком положении, чтобы относиться к свету с гордым и смелым презрением. Если зависть возбуждена только богатством, рангом или властью, она еще часто умеряется эгоизмом, который утешается тем, что при случае от завидуемого можно рассчитывать на помощь, содействие, покровительство, поощрение и т. д., или что, по крайней мере, чрез сношения с ним, озаряемый отблеском его знатности, он сам насладится почетом; кроме того, в данном случае остается еще надежда, что всех этих благ и сам когда-нибудь добьешься. Напротив того, для зависти к дарам природы и к личным превосходствам, каковы у женщин красота, а у мужчин ум, не существует никакого утешения первого рода и никакой надежды второго, так что ей ничего не остается, как горько и непримиримо ненавидеть одаренных такими превосходствами. Поэтому ее единственным желанием является месть своему предмету. Но при этом она сознает ту несчастную сторону своего положения, что все ее удары пропадут даром, коль скоро обнаружится, откуда они исходят. Поэтому она так тщательно укрывается, как тайные грехи любострастия, и с этой целью становится неистощимою в изобретении разных хитростей, уловок и подходов, чтобы невидимо уязвить предмет свой. Так, например, с самою простодушною миною она будет игнорировать превосходства, раздирающие ей сердце, не будет их вовсе видеть, ни знать, ни замечать, как будто она о них и не слыхала, и обнаружит в игнорировании и притворстве замечательное мастерство. С отменною тонкостью она сумеет как нечто видимо незначительное совершенно проглядеть, вовсе не приметить и при случае никак не вспомнить того, чьи блистательные свойства снедают ей сердце. При этом посредством тайных махинаций она пуще всего будет стараться избегать всякого случая встретиться и познакомиться с одаренным такими превосходствами человеком. Затем она будет из-за угла изрыгать на него хулу, насмешки, клевету и поругание, подобно жабе, брызжущей из норы ядом. В то же время она будет с энтузиазмом восхвалять в той же области труда людей незначительных, посредственности и даже бездарности. Короче, она покажет себя Протеем в изобретении разных стратагем, чтобы язвить, не показывая себя. Но какой толк в этом? Опытный глаз все-таки ее распознает. Ее выдает уже то, что она робеет и сторонится перед своим предметом, который поэтому чем блистательнее, тем более стоит одиноко: красивая девушка не имеет подруг. Ее (зависть) выдает проявляющаяся без всякой причины ненависть, которая по самому ничтожному, иногда просто воображаемому поводу разражается сильнейшим взрывом. Как велика ее (зависти) распространенность, видно из всеобщей похвалы, расточаемой скромности – этой на пользу плоской дюжинности изобретенной хитрой добродетели, которая, заключая в себе указание на необходимость снисхождения ко всяческой мизерабельности[15], именно этим самым доказывает присутствие этой последней. Конечно, ничто не может быть так лестно для нашего самолюбия и гордости, как притаившаяся в своем убежище и подготовляющая свои махинации зависть. Однако же следует всегда помнить, что зависть сопровождается ненавистью, и остерегаться допустить завистника сделаться фальшивым другом. Поэтому раскрытие такового весьма важно для нашей безопасности. Его следует изучать и предупреждать его замыслы, ибо он отыщется повсюду, ходит во всякое время инкогнито или, подобно ядовитой жабе, подстерегает где-нибудь в темном месте. Он не заслуживает ни снисхождения, ни сострадания; относительно его следует соблюдать следующее правило:
T. e.
Когда, всмотревшись в человеческую негодность, остановишься в ужасе перед нею, тогда следует немедленно бросить взгляд на злополучность человеческого существования; и опять-таки, когда ужаснешься и перед последнею, перенести взгляд снова на первую. Тогда убедишься, что они уравновешивают друг друга, и, замечая, что мир служит сам себе самосудом, станешь причастным вечной справедливости и начнешь понимать, почему все, что живет, должно искупать свое существование сперва жизнью, а затем смертью. Таким образом, наказуемость идет рядом с греховностью. С этой точки зрения исчезает также всякое негодование на умственную неспособность большинства, так часто возмущающее нас в жизни. Ибо miseria humana (человеческая злополучность), nequitia humana (человеческая глупость) в нашем мире, в этой сансаре буддистов, равны по величине и вполне соответствуют друг другу. Если же по особому поводу возьмем которую-нибудь из них и будем рассматривать отдельно от прочих, то нам тотчас покажется, что она величиною превосходит обе другие, но это только оптический обман, простое следствие ее колоссальных размеров.