Лев Кассиль
ОГНЕОПАСНЫЙ ГРУЗ
Рассказ
Я, ребятки, выступать не великий мастер. Тем более, что образование у меня ниже среднего. Грамматику плохо знаю. Но раз уж такое дело и вы меня, ребятки, душевно приветствовали, то скажу…
Значит, так. По порядку. Когда вашу местность ещё только начали из-под немцев освобождать, получаю я с моим напарником, Лёшей Клоковым, в управлении дороги назначение: сопровождать вагон из Москвы. А в вагоне, объясняют, груз чрезвычайной важности, особого назначения и высшей срочности.
— Насчёт состава груза, — говорят, — ты, Севастьянов, чересчур не распространяйся по дороге. Намекай, что, мол, секретно, и всё. А то могут найтись какие-нибудь не вполне сознательные и отцепят тебя на малую скорость. А дело срочное до крайней чрезвычайности. Путёвка у тебя самим товарищем народным комиссаром подписана. Чувствуешь? — говорят.
— Соображаю, — говорю.
Выдали нам что требуется: тулупы новые, две винтовки, шапки-малахаи, фонари там сигнальные… Ну, словом, всё наше обзаведение, как полагается. Вагон наш перегнали с товарной станции на пассажирскую и подцепили на большую скорость к почтовому поезду дальнего следования.
Динь-бом… — второй звонок, пассажиры — в вагон, провожающие — вон, пишите письма, шибко не скучайте, совсем не забывайте, поехали!
— Ну, — говорю я своему Лёше Клокову, — в час добрый, с богом! Груз у нас особенный. Так что ты вникни: глазом моргнуть не моги на дневальстве. Словом, гляди, чтобы всё у нас было в цельности и сохранности до последнего. А не то я тебя, Алексей, милый человек, по всем законам военного времени продёрну.
— Да будет вам, Афанасий Гурыч! — Это Алексей мне говорит. — Я и сам соображаю, что за груз. Это вы мне излишне говорите.
Раньше-то от Москвы до вас ехать не столь долго было. На седьмые сутки грузы прибывали. А теперь, конечно, кое-где вкруговую приходится объезжать, тем более что назначение в район военного действия.
Я уже на фронт не раз с эшелоном ходил. И под вагоном при бомбёжке полёживал, и на обстрел напарывался. Но на этот раз дело совсем особое. Груз уж очень интересный!
Вагон дали нам хороший, помер «172–256», товарный. Срок возврата — январь будущего года. Осмотр последний в августе был. И всё это на вагоне обозначено. Площадочка имеется тормозная, чин чином. На площадке той самой мы и ехали. Вагон-то в Москве запечатали под пломбу, чтобы не было разговоров, какой груз.
Дежурили, значит, по очереди с Алексеем. Он дневалит — я в резерве обогреваюсь. Я заступил — он в резервный вагон отдыхать идёт. Так и ехали. Прибыли на пятый день в узловую. А оттуда, значит, нам надо уже поворачивать по своему назначению. Отцепили нас.
Стоим час, два стоим. Ждём целый день. Торчим вторые сутки — не прицепляют. Я уже со всем начальством на станции переругался, до самого грузового диспетчера дошёл. Сидит такой в фуражке, при очках; в помещении жарынь, печка натоплена до нестерпимости, а он ещё воротник поднял. Перед ним на столе телефонная трубка рупором на раздвижке. А из угла, где рупор, его разные голоса вызывают. Это по дорожному телефону-селектору разговор идёт. Только и слышно: «Диспетчер?!
Алло, диспетчер! Почему 74/8 не отправляется? Диспетчер, санитарная летучка просится. Принимать, диспетчер?!» А он сидит, словно и не слышит, откинулся в кресле и бубнит себе в рупор: «Камень бутовый — три платформы. Кора бересклета — двенадцать тонн, направление — Ставрополь. Скотоволос— три тонны. Краснодар. Пух-перо — тонна с четвертью. Кожсырьё — две с половиной». Я своими бумажками шелестеть начал, перед его очками документами помахиваю, печати издали показываю, а читать в подробности не даю. Такой, думаю, бюрократ, суконная душа, не может воспринять, какой я груз везу.
Нет! Куда там… И глядеть не желает, и подцеплять меня отказывается, отправление не даёт, велит очереди ждать. Лёшка мой не выдержал.
— Слушай, — говорит, — пойми, груз-то у нас особый, секретный! Не приведи бог, какая воздушная опасность, так вы от нашего вагона сами тут в пух-перо обратитесь.
— Позвольте, — говорит тот, — так вы бы сразу и объявили, что у вас груз огнеопасный. Чего же вы двое суток тянули? Стоят с таким грузом и молчат! Идите скорее, на третьем пути воинский эшелон составляется, через час отправление даю. Если начальник спорить не будет, я ваш поставлю.
Бежим на третий путь. Я Алёше Клокову говорю:
— Слушай, Клоков, где же это ты у нас взрывчатку нашёл?
Смеётся:
— Помалкивай себе, Гурыч, в бумажку. Эдакий камень бутовый только взрывчаткой и колыхнёшь. Сам видишь.
Ну, в общем, уговорили. Поставили нас в хвост. Через час дали отправление.
Теперь такая картина. Эшелон этот на самый фронт идёт. Везут всякое такое, чего вам и знать не предусмотрено, не могу сказать. Словом, взрывчатым вагонам испугать их уж нельзя. Куда там! Ну, а направление наше идёт на станцию Синегубовка. А потом разъезд Степняки, Молибога, Синереченская, Рыжики, Бор-Горелый, Старые Дубы, Казявино, Козодоевка, Чибрики, Гать и, значит, наш город, станция назначения. А фронт тут кручёный. И в местности ещё кое-где бои. Так что ехать-то надо с оглядкой.
День едем — ничего, порядок. Правда, летали над нами какие-то, кружились. Одни говорят — наши, другие доказывают — немцы. Кто их разберёт! Бомбами не кидались. И у нас в эшелоне на двух площадках зенитки были — огонь не давали.
А местность кругом сильно разорённая. Недавно ещё тут немец был. Пожёг всё, злодей, порушил, глядеть жалко. Пустынь горелая… И дорога на живую нитку пошита. Еле едем.
Прибыли мы под вечер на станцию Синереченскую. Пошёл я за кипятком, чайком решил согреться. Хлеба получил по рейсовым карточкам. Возвращаюсь обратно, к своему вагону. А вечер был дождливый, ветреный. Продрало меня порядком. Иду, мечтаю про чаёк. Влезаю на площадку, гляжу — сидит кто-то. Забился в угол, как веник.
— Это ещё что за прибавление семейства? Клоков, ты чего смотришь? Не видишь, постороннее лицо? Законопорядков не знаешь?
А это девчонка, годков этак двенадцати. Сидит, нахохлилась. На ней стёганка ватная, грязным полотенцем перепоясана заместо кушака. Из-под полушалка стриженые волосы торчат. Худая, немытая. А глаза так и стригут.
— Дяденька, меня с того поезда ссадили. Можно? Мне только до Козодоевки доехать.
— Какие, — говорю, — такие Козолуповки, Козодоевки! Инструкции не знаешь? А ну кыш-кыш, шевелись, ишь какие завелись! Скидывай отсюда свои мешки. Гляди какая расторопная пристроилась! Спекулянничать небось ездила? Наловчилась с малых лет, — говорю я ей.
А она:
— Я, — говорит, — не спекулянничать. Это я сухарей везу своим. Я их уже два года не видала. Вот уехала к тёте за Ростов, а сюда немцы вошли. У меня там, в Козодоевке, мама и братик Серёжа.
— И разговоров твоих слышать не хочу и не желаю. Слезай!
Но тут Клоков мой подходит, отзывает меня в сторону и говорит:
— Слушай, Гурыч, а пускай себе едет. От неё ось не переломится, букса не сгорит, поезд не расцепится. Намаялась девчонка.
— Да ты что, — говорю, — Алексей, соображение у тебя хоть на копейку осталось? Воинский эшелон, вагон чрезвычайный, а мы «зайцев» возить будем. Ишь ты, приютил, какой добренький!
Девчонка как вскочит! Стёганка ватная до колен ей, рукава завёрнуты. Взвалила мешки на плечо — и давай меня чествовать.
— Ох, вредный ты до чего, — говорит, — дядька! И личность у тебя кривая, это тебя от злости перекосило. У тебя и злость, как у собаки кость, поперёк горла застряла!
И утюжит меня всякими такими словами. Эдакая дерзкая девчонка!
Я говорю:
— Цыц сейчас же! Ты за кого себя понимаешь? Ты кто? Нуль цена тебе. Посмотри ты какая дерзкая! Я тебя в пять раз старше да во сто раз умнее, а ты мне такие невыразимые слова. А корить меня, что личность немножко на одну сторону повело, так это довольно совестно. Это у меня ещё от крушения с той войны.
А она мешки собрала свои, котомочки навесила— да вдруг отвернулась, в стенку вагона лбом ткнулась и как заревёт, заголосит, словно паровоз у закрытого семафора. На всю станцию слыхать. А у меня никакого интереса нет лишнее внимание на наш вагон навлекать. Уж прицепили, едем, никто не проверяет, что за груз, и слава богу, молчи себе.
Куда там! Ревёт, не унимается. Да и голос такой пронзительный, что прямо-таки в оба уха забирается и в мозгах свербит, в самой серёдке. Да тут ещё Алексей мой, божий человек, опять заступается: хорошо видать: «172–256», и срок возврата — январь на тот год. Ай-яй-яй, думаю, Афанасий Гурыч, не будет тебе возврата ни в том, ни в текущем году, ни через веки веков. Сейчас как чмокнут нас сверху, так и косточек тогда твоих не занумеровать.
Кругом меня бомбы рвутся, огонь брызжет, осколки в припляс скачут по путям. А я возле вагона бегаю, на людей натыкаюсь, велю вагон наш с путей убрать поскорее. Говорю, так и так, мол, у меня особый груз — взрывчатый. А от меня всё пуще шарахаются.
Я уже за ними бегу, кричу:
— Стойте! Это я так сказал. Это я от себя для ускорения накинул. Никакой у меня не взрывчатый! У меня там…
Не успел я договорить, ахнуло громом около меня. Обдало всего огнём, ударило с маху оземь. Приоткрыл я глаза, светло вокруг, светлым-светло. И гляжу: горит наш вагон. Пропал груз!
Кинулся я к вагону. По дороге меня ещё раз в воздухе перевернуло. Спасибо ещё, что не на рельсы, а в мягкий грунт угодил. Поднялся я, подскочил к вагону, а там уже Алексей мой действует. В руках у него огнетушитель шипит, а ногами он огонь топчет. Кинулся и я пламя топтать. На мне уже спецовка горит, но я сам себя не помню — груз надо спасать.
И что же вы думаете? Отстояли вагон! Хорошо ещё, немного загорелось. Один бок вагона маленько пострадал, дверь вырвало, внутри кое-чего попалило, но всё целое, ехать можно. Только одно плохо: видят теперь все наш особый груз — обнаружен на весь белый свет. Придётся везти на глазах у публики. Потому что дыра выгорела порядочная.
Отбили налёт. Дашутку мы с Алёшей еле отыскали. Забилась со страху в канаву. Эх ты, с вечера молодёжь, а утром не найдёшь!
— Цела? — спрашиваю.
— А что мне сделается? — отвечает. — Только ноги промочила в канаве.
Садится на подножку, разувается, снимает свои ботинки — у неё такие прегромадные были, лыжные, американские, откуда уж, не знаю — и выливает из них воду, чуть не по ведру из каждого.
— Залезай, — говорю, — обратно, заворачивайся в кожух, обсыхай. Можешь в самый вагон забираться. Теперь у нас вход и выход свободный. Двери-то вон вывернуло. Прощай все наши замки, пломбы!
Влезла она в вагон.
— Ой, — визжит, — тут книжки какие-то!
— Ну и что? — говорю. — К чему визг? Книжек не видала?
Я не помню, вам-то я сказывал вначале иль тоже не сказал, что вагон-то наш учебниками гружён был? Ну, буквари там, арифметики, географии, задачники, примеры всякие.
Этот вагон народный комиссар всеобщего образования товарищ Потёмкин из Москвы послал в освобождённые районы, откуда немцев повытурили. Дети тут два года не учились, немец все книги пожёг. Да чего вам говорить, вы это лучше меня тут знаете. Вот сразу и послали из Москвы освобождённым ребятам в подарок восемьдесят пять тысяч учебников.
Ну, я так считал, что говорить, какой у меня груз, не стоит. Тут эшелоны со снарядами, составы с танками идут, воинские поезда следуют, фронтовые маршруты, а я с букварями полезу. Неуместно. Груз чересчур деликатный. Какой-нибудь дурак ещё обидится, и может скандал произойти.
А теперь уж скрывать как же? Всё наружу, всем насквозь видно.
— Плохо дело, — говорю, — Клоков! Теперь нас куда-нибудь отставят на тридесятый путь, и ожидай там своего череду.
А на воле уже светает. Пошёл я к начальнику станции. Тот меня к военному коменданту направил. Так, мол, и так, объясняю я коменданту. Имею назначение от самого главного комиссара всенародного обучения и просвещения, дети освобождённые ждут, груз крайней важности, такой груз надо бы по зелёной улице пустить, как на дороге говорят, чтобы везде зелёный семафор был, путь открытый. Ставьте нас в первую очередь.
А комендант смотрит на меня красными глазами, видно, уже сам ночи три не спал, сморился человек. И конечно, сперва слушать не хочет:
— Что такое, тут у меня без вас пробка — четвёртые сутки расшить не можем. Всё забито до крайности. Сейчас срочный эшелон к фронту следует, а вы тут с вашими арифметиками да грамматиками! Подождут ваши дважды два четыре. Ничего им не сделается. А то завтра прибудет ещё вагон с какими-нибудь сосками, слюнявками и распашонками, и тоже изволь гнать их без очереди?
Я уж не знаю, как мне на него воздействовать. Только вдруг слышу сзади голос такой солидный:
— Товарищ комендант, боюсь, что дети не по вашему графику растут. Если вы ничего не имеете против, я прицеплю этот вагон к своему составу.
Поворачивается и уходит. Посочувствовал, а сам на меня и не посмотрел даже: дескать, ничего особенного не сказал. Вот золотой человек!
Побежали мы на пути. И слышу я издали крик возле вагона. Гляжу, стоит какой-то малый, весь в масле, смазчик должно быть, а Дашутка наша вцепилась в него и из рук книжку рвёт. В чём дело?
Смазчик этот говорит:
— Да отцепись ты, спецовку порвёшь! Брысь! Вот жадная!.. Папаша, — это уж он мне объясняет, — у тебя я там вижу брошюрки какие-то. Неужто жалко одну на завёртку дать? Покурить смерть как охота!
— Слушай, — говорю я ему, — это не простые книжки. Это научные. Можешь это понять? Из самой Москвы везём. А ты хочешь на дым пустить. Не совестно тебе?
Он книжку отдал обратно, поглядел, вздохнул. Ну, Алёша ему бумажку дал всё-таки. Обёртка нашлась у нас рваная.
Ну хорошо. Прицепили нас к воинскому составу.
Двинулись мы по направлению к фронту. Огляделся я, стал свои неты считать — что сгорело, что порвало, чтобы акт составить. Смотрю, Дарья моя в вагоне совсем уже обвыкла, прибралась. К фортке бумажные занавески пристроила, венчик, хитро так вырезанный узорами: кресты, звёздочки, цветочки. И картинки хлебом на стенку приклеила. Посмотрел я на эти картинки, на занавесочки и обомлел…
— Погоди, — говорю, — это откуда бумагу взяла? Где картинки добыла?
— А это я, — говорит, — тут подобрала, зря валялись.
Гляжу, это она из учебников странички повыдергала. Я сперва было бранить её, а потом разобрался — ничего. Это она из тех книжек взяла, которые всё равно при бомбёжке порвало.
— Дядя Гурыч, вы не серчайте, — говорит. — Зато видите, как у нас теперь уютненько! Прямо как у тёти или дома у нас, в Козодоевке. Вы пока стоять там будете, в гости к нам приходите. Ох, мы вас с мамой угостим как, напечём всего разного! Кулеш по-казацки сделаем, со шпиком, — я везу. А ноги, дядя Гурыч, обтирать надо. Вон вы сколько грязюки навозили. За вами не наубираешься. Лёша небось сам ноги вытер о солому, а вы кругом наследили.
Что ж попишешь, хозяйку слушаться надо. Пошёл на солому, потоптался в ней, ровно курица в сенях.
Едем мы, значит, так, едем. От нечего делать я учебники почитывать стал, которые из упаковки взрывом повыбросило. Задачи интересные попадаются. Особенно одна понравилась мне, девятьсот пятый номер. По нашей специальности, железнодорожная задача, на все четыре действия с дробями. Я её даже в точности запомнил: от Москвы до Владивостока, сказано, девять тысяч двести восемьдесят пять километров. Из этих городов следуют встречным направлением, стало быть, два поезда. Один прошёл столько-то, а другой от этого какую-то часть, и вот, значит, надо сосчитать, много ли между ними ещё осталось до скрещения. Интересная задачка. Стал я её было решать, да образование у меня ниже среднего, завязли мои поезда в сибирской тайге и ни взад ни вперёд. А Дашутка, хитрая голова, мигом, в два счёта решила. Потом стала меня ещё по таблице умножения гонять, вразбивку спрашивать. Я даже запыхался, пот прошиб.
— Ну, — говорю, — Дарья, этак я с тобой пока до места назначения доберусь, так полное среднее образование получу.
Едем мы туго. Стоим часто. Дорога фронтовая, перегруженная. Пути повреждены. А Дашутке не терпится скорее домой попасть. По ночам она не спит, чуть остановка — машиниста ругает, что тихо едет. Соскучилась. Да и верно. При солнце тепло, а при матери добро. А она два года матери не видала. Извелась девчонка, и смотреть на неё жалко. Тоненькая, бледная. Как запоёт вечером: «Есть кусточек среди поля, одинёшенек стоит…» — да подхватит с ней Лёша, так и мне всю душу занозят. Пробовал я было подтягивать, да у меня слух неспособен с детства. Смеются они только надо мной. Ну, я замолчу, не обижаюсь. Выйду с фонарём на тёмную станцию, потолкую с главным. А потом погудит опять в темноте наш паровик, пойдёт перезвон по буферам. Фыркнет, задышит часто паровоз, разбежится под уклон, и пойдут колёса таблицу умножения твердить. Так и слышится мне: «Семью семь — сорок девять! Семью семь — сорок девять!.. Сорок девять, сорок девять… Семью семь…»
Прибыли мы в Бор-Горелый. Оказалось, немцы впереди мост взорвали. Пришлось ехать вкруговую, через Иордановку, Валоватую. Разговоры на станциях тревожные. Где-то, говорят, немецкие танки отрезанные бродят.
Долго нас не принимали на станцию Стрекачи. Наконец пустили. Только вошли мы за стрелку, вдруг пальба. Кругом крик поднялся, пулемёты где-то застрекотали. Я сразу к Дарье:
— Ложись вот тут, за учебники! Ни одна пуля не прошибёт, лежи.