Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: О добывании огня - Зигмунд Фрейд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Зигмунд Фрейд

О добывании огня

© ООО «Издательство АСТ», 2023

* * *

Навязчивые действия и религиозные обряды[1]

(1907)

Безусловно, я не первый, кого поразило сходство между так называемыми навязчивыми действиями, характерными для людей, страдающих нервными расстройствами, и теми обрядами, посредством которых верующие выражают свое благочестие. О том свидетельствует и само определение «церемониальный», применяемое порой к отдельным навязчивым действиям. Как представляется, это сходство ни в коем случае нельзя относить к случайным совпадениям, а потому углубленное изучение происхождения невротических церемоний позволит, смею надеяться, сделать некоторые выводы по аналогии применительно к психологическим процессам религиозной жизни.

Люди, совершающие навязчивые действия или приверженные церемониям, принадлежат к тому же разряду, каковой охватывает всех, кто страдает навязчивыми мыслями, навязчивыми идеями, навязчивыми позывами и тому подобным. В совокупности они составляют особую клиническую группу, которую обычно обозначают как «невроз навязчивых состояний» (Zwangsneurose)[2]. Но попытки установить сущность болезни по ее названию бессмысленны, поскольку и все прочие проявления болезненных психических состояний, строго говоря, в равной степени притязают на обладание теми качествами, которые принято характеризовать как «обсессивные». Следует избегать определений и довольствоваться вместо этого скрупулезным изучением указанных состояний, ведь нам до сих пор не удалось отыскать критерий для оценки неврозов навязчивых состояний; по всей видимости, он скрыт очень глубоко, пусть мы как будто ощущаем его присутствие в каждом случае болезни.

Невротические церемониалы суть незначительные поправки к тем или иным повседневным действиям, едва заметные их дополнения, ограничения или условности, которые надлежит неизменно соблюдать и выполнять в определенном порядке (или как-то иначе, но тоже изо дня в день). Со стороны эти действия выглядят сугубыми формальностями (Formalitäten) и кажутся совершенно бессмысленными. Сам больной воспринимает их точно так же, но он не в силах отказаться от выполнения церемоний, ибо любое отклонение от церемониала пробуждает в нем нестерпимое беспокойство, побуждающее к немедленному исправлению допущенной оплошности. Столь же тривиальны, как церемониальные действия, те поступки, которые посредством церемоний обогащаются, отягощаются и при всем прочем продлеваются – к примеру, одевание и раздевание, отход ко сну или удовлетворение телесных потребностей. Исполнение церемониала можно описать, так сказать, перечислением последовательности неписаных правил. Возьмем в качестве примера отход ко сну: стул должен стоять в определенном месте рядом с кроватью; одежда должна лежать на этом стуле в определенном порядке; одеяло нужно подвернуть в изножье, а простыню разгладить; подушки должны быть расположены так-то и так-то, а собственное тело человека должно занять точно установленное положение. Лишь при соблюдении всех этих условий засыпание становится возможным. Словом, обыкновенно церемониал выступает не более чем преувеличением некоего упорядочивания, каковое представляется обыденным и оправданным; впрочем, чрезмерная тщательность, с которой он совершается, и то беспокойство, каковое порождается пренебрежением церемониями, помечает последние как «священнодействие». Любое прерывание церемониала вызывает, как правило, серьезное расстройство, а присутствие других людей при его исполнении почти всегда исключается.

Любые действия способны сделаться навязчивыми действиями в широком смысле этого слова, если они уточняются какими-либо дополнениями или если им придается посредством пауз и повторений ритмический характер. Вовсе не нужно думать, будто возможно провести строгое различение «церемониала» и «навязчивого действия». Чаще всего навязчивые действия проистекают из церемоний. Помимо двух указанных факторов, содержание душевного беспорядка составляют еще запреты и помехи (абулии[3]), причем последние фактически продолжают работу навязчивых действий, поскольку оказывается, что то-то и то-то пациенту запрещается целиком и полностью, а что-то дозволяется только при соблюдении предписанного церемониала.

Примечательно, что принуждения и запреты (то есть необходимость что-то делать и чего-то не делать) распространяются в первую очередь на самостоятельные действия индивидуума и довольно долго не затрагивают его поведение в обществе. Следовательно, люди, страдающие этой болезнью, могут считать свой недуг личным делом и прятать его от окружающих на протяжении многих лет. Вообще-то подобными формами невроза навязчивых состояний страдает куда больше людей, чем известно врачам. Вдобавок немалому числу больных прятать свой недуг тем проще, что они вполне способны выполнять общественные обязанности большую часть суток, а личным тайным делам уделять всего несколько часов, словно воплощая предание о Мелюзине[4].

Легко увидеть, в чем именно заключается сходство между невротическим церемониалом и священнодействиями религиозных обрядов: там и здесь налицо угрызения совести, вызванные пренебрежением правилами, полная оторванность от всех других действий (о чем говорит запрет прерывать исполнение) и та скрупулезность, с какой эти действия тщательно выполняются. Правда, различия столь же очевидны, причем некоторые из них выглядят настолько вопиющими, что само сравнение начинает казаться кощунственным: это и большее личное разнообразие церемониальных действий, в отличие от стереотипности обрядов (молитвенная поза, обращение лицом на восток и т. д.), и частный характер, в противоположность публичному и коллективному характеру религиозных обрядов, но прежде всего тот факт, что составные части религиозного обряда исполнены глубокого символического значения, а невротические поступки представляются глупыми и бессмысленными. В этом отношении невроз навязчивых состояний есть наполовину комическая, наполовину трагическая пародия на личное исповедание веры. С другой стороны, указанное заметное различие между невротическим церемониалом и религиозным обрядом исчезает, когда мы при помощи психоаналитической техники исследования проникаем в истинный смысл навязчивых действий[5]. В ходе такого исследования выясняется, что мнимая бессмысленность навязчивых действий полностью стирается, а причина этой мнимой бессмысленности получает разъяснение. Мы узнаем, что навязчивые действия значимы во всех своих подробностях, что они служат важным устремлениям индивидуума и выражают те чувства, которые продолжают на него воздействовать, и те мысли, которые сопряжены с аффектами. Это выражение может обеспечиваться как непосредственно, так и символически, а потому его надлежит истолковывать либо исторически, либо символически.

Нужно привести несколько примеров в доказательство моей точки зрения. Те, кто знаком с результатами психоаналитического исследования психоневрозов, вовсе не удивятся утверждению, что содержание навязчивых действий и церемоний обусловлено наиболее сокровенными, по большей части сексуальными, переживаниями индивидуума.

а) Девушка, которую я наблюдал, после умывания несколько раз подряд споласкивала умывальник. Значение этого обрядового действия вполне передается присказкой: «Не выливай грязную воду, пока не наберешь чистую». Своими действиями она как бы предупреждала сестру, которую сильно любила и которую старалась удержать от развода с мужем (в ком та совершенно разочаровалась) до тех пор, пока она не завяжет отношения с более достойным мужчиной.

б) Женщина, жившая отдельно от своего мужа, всякий раз за едой оставляла несъеденным самое лучшее – например, съедала только корочку от куска жареного мяса. Это поведение объяснялось датой его возникновения: она начала вести себя так уже на следующий день после того, как отказалась от супружеских отношений с мужем, то есть после отказа от лучшего.

в) Та же пациентка могла сидеть всего на одном конкретном стуле и вставала с него с немалым трудом. Применительно к подробностям ее супружеской жизни этот стул символизировал мужа, которому она хранила верность. Сама она объясняла свое поведение следующим образом: «Очень трудно расстаться с тем, к чему успела привыкнуть».

г) Снова и снова у той же пациентки проявлялось особенно заметное и бессмысленное навязчивое действие. Она выбегала из своей комнаты в другую, посреди которой стоял стол. Она расправляла складки скатерти на столе и звала горничную. Той полагалось подойти к столу, после чего ее отпускали с каким-нибудь мелким поручением. В попытках объяснить это поведение самой себе пациентка пришла к мысли, что на скатерти имелось пятно и что она всегда расправляла скатерть так, чтобы горничная обязательно увидела это пятно. Вся сцена оказалась на самом деле воспроизведением опыта супружеской жизни, к которому пациентка то и дело возвращалась мысленно, сама того не сознавая. В первую брачную ночь ее мужа постигло довольно обычное разочарование: он не сумел проявить себя мужчиной и «ночь напролет бегал из своего гостиничного номера к ней», чтобы вновь попробовать добиться успеха. Утром он сказал, что ему будет совестно перед горничной, которая придет застилать кровати, взял пузырек с красными чернилами и вылил его содержимое на простыню; но сделал он это так неуклюже, что пятно растеклось совсем не там, где требовалось. Если коротко, своим навязчивым поведением пациентка воспроизводила события брачной ночи, а «кровать и стол» («Tisch und Bett») между супругами олицетворяли собою их брак.

д) Другое навязчивое действие, с которым пациентка пришла ко мне, заключалось в ее стремлении записывать номер каждой банкноты, прежде чем с той расстаться; это действие тоже нужно истолковывать исторически. Когда она предполагала уйти от мужа, если ей встретится другой, более надежный мужчина, то позволила ухаживать за собой человеку, с которым познакомилась на морских водах; вот только следовало удостовериться, что новый знакомец движим честными намерениями. Однажды, не найдя при себе мелочи, она попросила этого мужчину разменять монету в пять крон. Он выполнил просьбу, положил монету себе в карман и с любезной улыбкой заявил, что впредь не расстанется с этой монетой, ибо та побывала в ее руках. При встречах впоследствии у пациентки часто возникало искушение попросить его предъявить монету, дабы лишний раз подтвердить искренность своих намерений. Но она подавляла это желание – по той простой причине, что невозможно невооруженным взором различить между собой две монеты одинакового номинала. То есть ее сомнения остались неразрешенными, что и заставило ее позднее записывать номер каждой банкноты, по которому эту купюру можно было отличить от всех других купюр того же номинала.

Ряд приведенных примеров, выбранных из огромного числа тех, с которыми я сталкивался, призван лишь наглядно доказать мое утверждение, что в навязчивых действиях все имеет значение и подлежит истолкованию. То же самое верно для церемоний в самом строгом смысле этого слова, разве что доказательство здесь потребуется более обстоятельное. Я вполне осознаю, сколь далеко наши разъяснения навязчивых действий уводят нас, по-видимому, от области религиозной мысли, однако они представляются мне необходимыми.

Одно из проявлений невроза состоит в том, что человек, подчиняющийся принуждению, делает это, не понимая смысла своих действий – во всяком случае, основного их смысла. Только благодаря усилиям психоаналитика он осознает и значение навязчивого действия, и мотивы, побуждающие его к этому действию. Мы отмечаем это важное обстоятельство, указывая, что навязчивое действие служит для выражения бессознательных мотивов и мыслей. Тут, кажется, наблюдается дальнейший отход от религиозного поведения, но мы должны помнить, что обычный благочестивый индивидуум выполняет положенные церемонии, не заботясь, как правило, об их значении, пусть священнослужители и ученые исследователи хорошо осведомлены о преимущественно символическом содержании обрядов. Для большинства же верующих мотивы, побуждающие к религиозному поклонению, или неведомы, или замещаются в сознании какими-то другими.

Анализ навязчивых действий дает некоторое представление об их причинах и о той цепочке мотивов, что вызывает эти действия. Можно сказать, что индивидуум, страдающий от принуждений и запретов, ведет себя так, будто им повелевает чувство вины, о котором сам он даже не подозревает; так что следует говорить о бессознательном чувстве вины, несмотря на явную противоречивость этого замечания. Источником такого чувства вины выступают некие ранние психические события, и оно постоянно подкрепляется новыми искушениями, возобновляется при каждом новом случае, а также вызывает затаенное беспокойство, этакое ожидание и предвкушение несчастья, обусловленное внутренним восприятием искушения как того, что непременно влечет за собою наказание. Когда церемониал только еще складывается, больной сознает, что должен поступать так-то и так-то, чтобы не случилось беды, причем обыкновенно природа грядущей беды вполне известна его сознанию. Но от него уже скрыта связь (всегда, к слову, доказуемая) между поводом, по которому возникает это беспокойство, и опасностью, которая его вызывает. Тем самым церемониал исходно складывается как защитное действие, как мера предосторожности или предупреждения.

Чувство вины у навязчивых невротиков находит свое отражение в поведении благочестивых верующих, которым ведомо в глубине души, что они суть жалкие грешники; а благочестивые обряды, будь то молитвы, воззвания и пр., которыми такие люди предваряют все свои повседневные поступки, в особенности же всякие необычные начинания, имеют, по-видимому, значение защитных или предохраняющих мер.

Мы придем к более глубокому пониманию механизма невроза навязчивых состояний, если примем во внимание первичный факт, лежащий в его основании, а именно вытеснение инстинктивного влечения (элемента полового влечения), которое присутствует в конституции индивидуума и находит себе временное выражение в его детстве, но позже подвергается подавлению. При вытеснении этого влечения вырабатывается особая сознательность, направленная против него, однако, будучи мимолетным психическим реактивным образованием, она постоянно ощущает угрозу со стороны таящегося в бессознательном влечения. Влияние вытесненного влечения воспринимается как искушение, а сам процесс вытеснения порождает беспокойство, которое в форме ожидания и предвкушения подчиняет себе будущее. Подавление и вытеснение, приводящие к неврозу навязчивых состояний, можно считать успешными лишь частично, поскольку они чреваты неизбежными проблемами. Оно сродни бесконечному конфликту; требуются все новые и новые психические усилия, чтобы уравновесить непосредственное давление влечения. Следовательно, церемониальные и навязчивые действия отчасти представляют собой защиту от искушения, а отчасти – защиту от ожидаемого зла. Судя по всему, меры предосторожности против искушения постепенно становятся недостаточными, и тогда вступают в силу запреты, назначение которых состоит в том, чтобы не допускать событий, порождающих искушения. Запреты явно подменяют собою навязчивые действия, подобно тому, как фобии предотвращают истерические приступы. Опять-таки, церемониал невротика есть совокупность условий, при которых разрешается то, что не является целиком и полностью запрещенным, а церковный обряд бракосочетания означает для верующего одобрение сексуального наслаждения, каковое в противном случае было бы греховным. Еще одна характеристика невроза навязчивых состояний, как и всех подобных заболеваний, заключается в том, что его проявления (симптомы, в том числе навязчивые действия) удовлетворяют требованию компромисса между противоборствующими силами психики. То есть они всегда воспроизводят что-то из того удовольствия, которое призваны предотвратить; служат вытесняемому влечению ничуть не меньше, чем те силы, которые его вытесняют. В самом деле, по мере развития болезни действия, первоначально направленные главным образом на поддержание защиты, все более и более приближаются к запретным, посредством которых влечение находило себе выражение в детстве.

Некоторые признаки такого состояния можно выявить и в области религиозной жизни. Становление религии также происходит, похоже, посредством подавления, посредством отказа от следования тем или иным инстинктивным позывам. Однако эти позывы не принадлежат, как при неврозах, исключительно к составляющим полового влечения; это корыстные, общественно вредные позывы, пусть и сопровождаемые обыкновенно сексуальным элементом. Чувство вины, обусловленное непрестанным искушением, и беспокойное ожидание (в форме страха перед божественной карой) знакомы нам, если уж на то пошло, в религиозной жизни намного лучше, чем при неврозах. Подавление влечения в религиозной жизни – быть может, вследствие отягощенности сексуальным элементом или из-за каких-то общих особенностей влечений – тоже оказывается неполным и длится бесконечно. Вообще впадение в грех в полном смысле слова распространено среди благочестивых людей шире, чем среди невротиков, благодаря чему складывается иная разновидность религиозной деятельности – акты покаяния, с которыми можно сопоставить неврозы навязчивых состояний.

В качестве любопытной уничижительной черты невроза навязчивых состояний мы выделили то обстоятельство, что его церемонии связаны с малыми событиями повседневной жизни и выражаются в нелепых правилах и ограничениях. Мы не сможем понять эту замечательную особенность клинической картины, пока не признаем, что в психических процессах невроза навязчивых состояний господствует тот же механизм психического смещения, который я выявил при толковании сновидений[6]. Уже из приведенных выше немногочисленных примеров навязчивых действий явствует, что их символизм и подробности действий вызваны смещением – с того, что по-настоящему важно, на нечто мелкое, например с мужа на стул. Именно эта склонность к смещению постепенно меняет клиническую картину и в конце концов превращает то, что кажется тривиальным, в нечто чрезвычайно важное и безотлагательное. Нельзя отрицать, что и в религиозной жизни наблюдается подобная же склонность к смещению психических ценностей в схожем направлении, что мелкие церемонии религиозной службы мало-помалу становятся существенными и теснят свою идейную подоплеку. Вот почему религии подвержены реформам, имеющим обратную силу и призванным восстановить исходное равновесие ценностей.

Компромисс как признак навязчивых действий в качестве невротических симптомов в соответствующих религиозных обрядах установить, пожалуй, труднее всего. Однако и здесь об этой особенности неврозов поневоле задумываешься, когда вспоминаешь, как часто все действия, запрещаемые религией – выражения подавленных влечений, – совершаются во имя религии и якобы ради ее благополучия.

Ввиду этих сходств и подобий можно дерзнуть и впредь рассматривать невроз навязчивых состояний как патологический аналог становления религии, описывать этот невроз как индивидуальную религиозность, а религию – как универсальный невроз навязчивых состояний. Самое существенное сходство проступает в лежащем в основании обоих явлений отказе от следования влечениям, свойственным человеческой конституции, а главное различие заключается в природе указанных влечений: при неврозе они имеют исключительно сексуальное происхождение, тогда как в религии они обусловлены корыстью и себялюбием.

Постепенное отречение от телесных влечений, следование которым могло бы доставить удовольствие личности, можно считать одним из оснований развития человеческой культуры. Отчасти это вытеснение влечений происходит благодаря тем религиям, что требуют от индивидуума принесения в жертву Божеству своих инстинктивных удовольствий. «Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь»[7]. По становлению древних религий как будто бросается в глаза, что многое, от чего человечество отреклось впоследствии как от «беззакония», приписывалось Богу и долго дозволялось от Его имени; передача Божеству дурных и общественно вредных влечений была средством, с помощью которого человек освобождался от их господства. По этой причине вряд ли случайно, что все свойства самого человека, заодно с проступками, из них проистекающими, охотно соотносились с древними богами. Сказанному нисколько не противоречит тот факт, что человеку не позволялось оправдывать собственные беззакония ссылками на божественный образец.

Вена, февраль 1907 г.

О противоположном значении первослов[8]

(1910)

В своем «Толковании сновидений» я отметил, сам не понимая его значения, один из выводов моего аналитического исследования. Повторю его здесь в качестве предисловия к данному обзору:

«Чрезвычайно интересно отношение сновидения к категориям противоположности и противоречия. Ими просто-напросто пренебрегают, как будто слова “нет” для сновидения не существует. Противоположности с особым пристрастием собираются в единое целое или изображаются в чем-то одном. Сновидение позволяет себе даже изображать любой элемент в виде его противоположности, а потому ни про один элемент, способный иметь свою противоположность, вначале неизвестно, какое качество он имеет в мыслях сновидения – положительное или отрицательное»[9].

Древние толкователи сновидений очень широко, по всей видимости, прибегали к представлению о том, что всякое нечто во сне может означать свою противоположность. Эта возможность иногда признается и современными исследователями сновидений, если они вообще готовы согласиться с тем, что сны содержательны и могут быть истолкованы[10]. Не думаю, что меня опровергнут, если я скажу, что все мои последователи в изучении сновидений с научной точки зрения нашли подтверждение приведенному выше утверждению.

Мне не удавалось понять своеобразную склонность работы сновидения к пренебрежению отрицанием и к использованию одних и те же изобразительных средств для выражения противоположностей, пока я случайно не наткнулся на статью филолога Карла Абеля[11], изданную в 1884 году отдельной брошюрой и включенную в следующем году в «Филологические изыскания» автора. Тема кажется любопытной в достаточной степени, чтобы оправдать мое желание процитировать важнейшие отрывки из этой статьи Абеля (мы опустим большинство примеров). Из них можно почерпнуть поразительные подробности: оказывается, работа сновидения, описанная мною, тождественна некоей особенности среди древнейших известных нам языков.

Отметив древность египетского языка, который должен был сложиться и развиться задолго до появления первых иероглифических текстов, Абель продолжает:

«В египетском языке, этом единственном свидетельстве первобытного мира, имеется довольно много слов с двумя значениями, одно из которых прямо противоположно другому. Предположим, если можно вообразить столь очевидную бессмыслицу, что по-немецки слово “сильный” означает и “сильный” и “слабый”; что в Берлине существительное “свет” используется как для обозначения “света”, так и для обозначения “тьмы”; что один житель Мюнхена называет пиво “пивом”, а другой употребляет то же слово, говоря о воде. Вот к чему сводится удивительный обычай, которому древние египтяне исправно следовали в своем языке. Как можно обвинять кого-то в том, что он недоверчиво качает головой, услышав такое?..»

(Далее): «Ввиду этих и множества других подобных случаев употребления слов с противоположным значением не подлежит сомнению, что хотя бы в одном языке имелось большое количество слов, обозначавших одновременно нечто и его противоположность. Как это ни удивительно, мы столкнулись с фактом и вынуждены с ним считаться».

Затем автор отвергает объяснение этого обстоятельства, исходящее из мнения, будто два слова по случайному совпадению сходны по звучанию, а также не менее твердо и решительно опровергает желание соотнести эту картину с «низшей стадией» умственного развития Египта:

«Нелепо приписывать Египту стремление сохранять приверженность бессмыслице. Наоборот, это была колыбель развития человеческого разума… Там сложилась четкая и достойная мораль, там были изложены едва ли не целиком десять заповедей, причем еще в те времена, когда народы, руками которых ныне крепится и поддерживается культура, имели обыкновение приносить человеческие жертвы кровожадным идолам. Народ, зажегший факел справедливости и культуры в столь темную эпоху, вряд ли мог быть настолько глупым в своей повседневной речи и в способе мышления… Люди, способные изготавливать стекло, поднимать и перемещать с помощью разных приспособлений огромные камни, уж всяко должны были, по крайней мере, обладать достаточной рассудительностью для того, чтобы не рассматривать что угодно как одновременно самое себя и свою противоположность. Как же примирить сказанное с тем фактом, что египтяне пользовались странным в своей противоречивости языком?.. Что они применяли одно и то же звуковое выражение для враждебных друг другу мыслей и сочетали в неразрывном единстве то, что состояло в сильнейшей противоположности друг другу?»

Прежде чем предпринимать какие-либо попытки объяснения, необходимо упомянуть вот какую стадию развития и непонятного поведения египетского языка. «Из всех странностей египетского словаря наиболее, возможно, необычной его особенностью является то обстоятельство, что, помимо слов, сочетающих противоположные значения, в нем имеются иные составные слова, в которых два слога противоположного значения объединяются, составляя сложное слово со значением какой-либо одной из двух частей. Так, в этом необычном языке есть не только слова, способные обозначать одновременно “силу” и “слабость”, “повеление” и “повиновение”, но и слова вроде “старый – молодой”, “далеко – близко”, “связать – разорвать”, “снаружи – внутри” и пр. …которые, несмотря на соединение крайностей, означают, скажем, “молодой”, “близкий”, “связывать” и “внутри” соответственно. В этих составных словах противоположные понятия намеренно объединяются не ради какого-то третьего значения, как порой случается в китайском языке, но ради того, чтобы использовать составное слово для выражения значения одной из его противоречащих друг другу частей – той, что и сама по себе имеет такое же значение…»

Однако разгадать загадку проще, чем кажется. Наши понятия обязаны своим существованием сравнениям. «Будь всегда светло, мы не смогли бы отличить свет от тьмы, и, следовательно, у нас не появилось бы ни понятия о свете, ни слова для его обозначения… <…> Ясно, что все в этом мире относительно и имеет самостоятельное существование лишь постольку, поскольку отличается от прочего. <…> Раз всякое понятие в этом отношении есть близнец своей противоположности, то помышление о нем и все попытки передать его другим людям, которые пытались это понятие постичь, попросту не могло осуществляться иначе, кроме как через сопоставление с его противоположностью» (там же). «Раз понятие силы могло появиться лишь в противопоставлении слабости, то слово со значением “сильный” заключало в себе одновременно воспоминание о “слабом” как о том явлении, посредством которого оно впервые возникло. На самом деле это слово обозначало не “силу” и не “слабость”, а отношение и различие между ними, создавшее обоих в равной степени». «Вообще человек не способен был усвоить древнейшие и простейшие понятия без противоречий и противоположностей; лишь постепенно он научился разделять две стороны противоположности и мыслить одну без сознательного сравнения с другой» (там же).

Поскольку язык служит не только для выражения собственных мыслей, но и, что важнее, для передачи оных другим, может возникнуть вопрос, каким образом «первобытный египтянин» давал своему соседу понять, «какую именно часть понятия-близнеца он имел в виду в каждом конкретном случае». В письменном языке это делалось с помощью так называемых «детерминативов»[12], которые ставились после буквенных знаков и придавали тем значение, но сами к произнесению не предназначались. «Если египетское слово “кен” означает “сильный ”, то за буквенными знаками следует изображение стоящего вооруженного воина; если то же слово должно обозначать «слабого», за его буквами следует изображение сидящей на корточках безвольной фигуры. Большинство других слов с двумя значениями также сопровождались пояснительными рисунками» (там же). Абель полагает, что в речи желаемый смысл произносимого слова указывался жестом.

Согласно Абелю, именно в «древнейших корнях» обнаруживаются противоположные двойные значения слов. В последующем развитии языка эта двусмысленность исчезла, и можно – во всяком случае, в древнеегипетском языке – проследить все промежуточные стадии, вплоть до однозначности современных словарей. «Слово, изначально имевшее два значения, в более позднем языке разделяется на два слова с общим значением, а сам процесс обеспечивает для каждого из двух противоположных значений определенную фонетическую “редукцию” (изменение) исходного корня. Так, в иероглифах слово “кен” – “сильный – слабый”, уже делится на “кен” – “сильный” и “кан” – “слабый”. Иначе говоря, понятия, к которым приходили исключительно через антитезис, со временем сделались достаточно привычными для человеческого ума, что привело к появлению самостоятельных слов для каждой из двух частей былого единства; так сложилось отдельное фонетическое представление каждой части» (там же).

Наличие существования противоречивых первозначений, легко устанавливаемое для египетского языка, доказывается, по мнению Абеля, также для семитских и индоевропейских языков[13]. «Насколько можно судить о других языковых группах, еще предстоит выяснить, насколько характерна эта картина для них: ведь хотя антитеза должна была исходно присутствовать в мышлении всякого народа, она не обязательно опознавалась или сохранялась повсеместно в значениях слов» (там же).

Далее Абель обращает внимание на тот факт, что философ Бэйн[14], явно не подозревавший о таком развитии языка, выводил необходимость двойного значения слов из чистой теории на логических основаниях. Он ссылается на следующие замечание: «The essential relativity of all knowledge, thought or consciousness cannot but show itself in language. If everything that we can know is viewed as a transition from something ehe, every experience must have two sides; and either every name must have a double meaning, or eise for every meaning there must be two names» («Сущностная относительность всякого знания, мысли или сознания не может не проявляться в языке. Если все, что доступно познанию, рассматривать как переход от чего-то еще, любой опыт должен иметь две стороны; либо каждое имя должно иметь двойное значение, либо для каждого значения должно быть два имени». – Ред.)[15].

Из «Приложения примеров египетских, индогерманских и арабских противоположных значений» я выбираю несколько тех, которые способны, по-моему, удивить даже людей, не слишком-то сведущих в филологии. На латыни altus означает «высокий» и «глубокий»; sacer – «священный» и «проклятый»; соответственно здесь мы имеем полную противоположность по смыслу без какого-либо изменения звучания слова. Фонетическое изменение для различения противоположностей доказывается такими примерами, как clamare («плакать») – clam («тихо», «тайно»); siccus («сухой») – succus («сок»). По-немецки Boden («мансарда» или «земля») по-прежнему означает как самое высокое, так и самое низкое место в доме. Нашему слову bös («плохой») соответствует слово bass («хороший»); от древнесаксонского bat («хороший») произошло английское bad («плохой»), а английское выражение to lock («запирать») родственно немецкому Lücke («дыра», «яма»). Можно еще сравнить немецкое kleben («прилипать») и английское to cleave («расщеплять»), немецкие слова stumm («немой») и Stimme («голос»), и т. д. Пожалуй, даже многократно осмеянный вывод lucus a non lucendo приобретает некоторый смысл[16].

В своей статье «Происхождение языка» Абель (1885) приводит сведения, обнажающие иные трудности древнего словоупотребления и мышления. Даже сегодня англичанин, чтобы выразить понятие ohne («без»), произносит without (mitohne, «с – без» по-немецки), и то же самое делает восточный пруссак. Само слово with («с»), которое ныне соответствует немецкому mit, первоначально означало «без» и «с», о чем можно судить по словам withdraw («извлекать») и withhold («удерживать»). То же преобразование заметно в немецких словах wider («против») и wieder («вместе с»).

В сопоставлении с работой сновидения бросается в глаза еще одна примечательная особенность древнеегипетского языка, имеющая важное значение. «В египетском языке слова могут – по-видимому, из этого следует исходить – менять свое звучание наряду со смыслом. Предположим, что немецкое слово gut (“хороший”) на самом деле египетское; тогда оно может означать и “плохой”, и “хороший”, а произноситься как tug и как gut. Многочисленные примеры такого оборачивания звуков, слишком обильные для того, чтобы объяснять их случайностью, встречаются также в арийских[17] и семитских языках. Ограничиваясь в первую очередь германскими языками, отметим следующие слова: Topf – англ. pot («горшок»); англ. boat – tub («лодка – чан»); англ. wait – täuwen («медлить»); англ. hurry – Ruhe («спешить»); англ. care – reck («заботиться»); Balken – Klobe («бревно»). Если обратиться к другим индогерманским языкам, количество соответствующих случаев возрастет: лат. capere – packen («брать»); лат. ren – Niere («почка»); англ. the leaf (Blatt) – лат. folium («лист»); рус. dum-a («думать»), греч. thymos – санскр. mêdh, mûdha («ум»), Mut [ «храбрость»); rauchen – рус. kur-ít («курить»); kreischen – англ. to shriek («вопить») и т. д.».

Абель пытается объяснить это оборачивание звуков как удвоение или редупликацию корня. Признаюсь, что здесь уже трудно уследить за ходом мысли филолога. Но вспоминается в этой связи, что дети любят играть в переиначивание слов, а работа сновидения часто использует переиначивание сновидческого материала для различных целей. (Меняется порядок уже не звуков, а образов.) Следовательно, кажется более обоснованным выводить оборачивание звуков из некоего более глубинного явления[18].

Опираясь на сходство между упомянутой в начале моей статьи особенностью работы сновидения и примерами из изучения древнейших языков, можно отыскать подтверждение сложившемуся у нас взгляду на регрессивный, архаический характер выражения мысли во сне. Мы, психиатры, не можем отделаться от подозрения, что лучше понимали бы и переводили язык сновидений, если бы знали больше о развитии языка[19].

«Велика Диана Эфесская»[20]

(1911)

Древнегреческий город Эфес в Малой Азии, за изучение развалин которого, между прочим, надо поблагодарить нашу австрийскую археологию[21], особенно прославился в античности великолепным храмом в честь богини Артемиды (Дианы). Ионийские захватчики – возможно, в восьмом столетии до нашей эры – захватили город, издавна населенный людьми азиатской расы, и столкнулись с культом древней богини-матери, возможно носившей имя Упис; они отождествили ее с Артемидой, божеством их родной земли. Свидетельства раскопок показывают, что на протяжении столетий на одном и том же месте в городе было построено несколько храмов в честь богини. Четвертый из этих храмов был уничтожен пожаром, который устроил безумец Герострат в 356 году до н. э., в ночь, когда родился Александр Македонский. Этот перестроенный храм был более величественным, нежели все предыдущие; в нем служили многочисленные жрецы, туда стекались маги[22] и паломники, а в храмовых лавках торговали амулетами, памятными дарами и подношениями. Вообще как торговую столицу Эфес можно сравнить с нынешним Лурдом[23].

Приблизительно в 54 году нашей эры апостол Павел провел в Эфесе несколько лет. Он проповедовал, творил чудеса и нашел множество последователей среди горожан. Иудеи его преследовали и обвиняли, так что он отделился от них и основал независимую христианскую общину. Вследствие распространения вероучения пришло в упадок ремесло золотых дел мастеров, которые изготавливали на память о святом месте крохотные фигурки Артемиды и самого храма – для верующих и паломников со всего света[24]. Павел был слишком строгим иудеем для того, чтобы позволить древнему божеству уцелеть под другим именем, чтобы, если угодно, перекрестить богиню, как поступили ионийские завоеватели с богиней Упис. Словом, благочестивые ремесленники и художники Эфеса забеспокоились о судьбе своей богини – и своих заработках. Они восстали и, беспрестанно восклицая: «Да славится Диана Эфесская!», – заполонили главную городскую улицу, так называемую Аркадскую; толпа устремилась к театру, где их предводитель Димитрий произнес подстрекательскую речь против всех иудеев и против Павла в частности. Властям с трудом удалось подавить недовольство – мятежников заверили, что величию богини ничто не угрожает, что она недосягаема для любого покушения[25].

Церковь, основанная Павлом в Эфесе, недолго хранила верность апостолу. Со временем она подпала под влияние некоего Иоанна, чью личность историкам удалось установить далеко не сразу. Возможно, это тот самый автор Апокалипсиса, ибо текст той библейской книги изобилует нападками на апостола Павла. Предание отождествляет его с апостолом Иоанном, которому приписывается авторство четвертого Евангелия. Согласно этому Евангелию, Иисус с Креста воззвал к Своему любимому ученику, указывая на Марию: «Се, Матерь твоя!»[26]. Тогда Иоанн взял на себя попечение о Марии. Потому, когда он отправился в Эфес, Мария его сопровождала. Соответственно рядом с церковью апостола в Эфесе возвели первую базилику в честь этой новой богини-Матери христиан. Существование этого храма засвидетельствовано уже в четвертом веке. Так у города снова появилась великая богиня-покровительница, под новым именем, а в остальном мало что изменилось. Мастера тоже возобновили работу по изготовлению фигурок для новых паломников. Но вот та функция Артемиды, которую отражает ее прозвище Купотрофос, перешла святому Артемидору[27], отныне ставшему покровителем рожениц.

Затем город был покорен мусульманами, а впоследствии разрушен: река, на которой он стоял, пересохла, и Эфес опустел. Впрочем, и тогда великая богиня Эфеса не оставила своих притязаний. В наши дни она явилась в облике Святой Девы благочестивой немецкой девушке Катарине Эммерих из Дюльмена[28]. Она описала той дорогу в Эфес, обстановку дома, в котором жила в городе и в котором умерла, свою постель и прочее имущество. Что ж, сам дом и ложе были найдены именно такими, какими их описала Святая Дева, и сегодня уже они привлекают в Эфес паломников.

Сюжеты сказок в сновидениях[29]

(1913)

Ничуть не удивительно, что психоанализ подтверждает особое значение народных сказок в душевной жизни наших детей. Кое для кого воспоминания о любимых сказках и вовсе подменяют собой воспоминания о собственном детстве; они превращают эти сказки в покрывающие воспоминания (Deckerinnerungen)[30].

Кроме того, элементы и мотивы, заимствуемые из сказок, нередко встречаются в сновидениях. Истолковывая те или иные фрагменты снов, пациент фактически использует сказку в качестве ассоциации. В настоящей статье я приведу два примера этого широко распространенного явления. Но при всем желании мы сможем разве что намекнуть на истинные отношения между сказками, историей детства сновидца и его неврозами, пусть при подобном ограничении велика опасность разорвать важнейшую для аналитика взаимосвязь.

I

Вот сон молодой замужней женщины, которую за несколько дней до этого посетил ее муж. Она находится в комнате, стены которой целиком выкрашены в коричневый цвет. Маленькая дверца ведет на верхнюю площадку крутой лестницы, и по этой лестнице в комнату входит диковинный человечек (Männlein) – совсем крохотный, беловолосый, на макушке у него плешь, а нос красный. Пританцовывая, он обходит комнату, забавно кривляется, а потом уходит вниз по лестнице. Одет он в серое, причем сквозь одежду просвечивает тело. (Впоследствии пациентка внесла поправку: на человечке был длинный черный сюртук и серые брюки.)

Анализ таков. Описание наружности карлика полностью соответствовало облику свекра сновидицы[31]. Впрочем, сама пациентка сразу же вспомнила сказку о Румпельштильцхене[32], герой которой плясал не менее забавно, чем карлик в ее сновидении; раскрыв свое имя королеве, он тем самым лишился права на королевского первенца королевы и в ярости разорвал себя надвое.

Пациентка же в тот день так разозлилась на своего мужа, что была, как она выразилась, готова его разорвать.

Коричневая комната поначалу истолкованию не поддавалась. Пациентке вспоминалась лишь столовая в доме родителей, обшитая деревянными панелями того же цвета. Но затем она припомнила несколько историй об узких кроватях, на которых так неудобно спать вдвоем. Несколькими днями ранее в беседе за столом, когда речь зашла о кроватях в других странах, она произнесла какую-то нелепицу – вполне невинную, по ее словам, – и все присутствующие расхохотались.

Сновидение становится понятным. Коричневая комната с деревянными[33] стенами – это на самом деле кровать, которая через ассоциацию со столовой превратилась в брачное ложе[34]. То есть пациентке приснилось брачное ложе, а в гости она ожидала молодого супруга, который после нескольких месяцев отсутствия навестил ее, дабы исполнить свой супружеский долг в двуспальной кровати. Но за его фигурой таился образ отца ее мужа, то есть свекра.

За этим первым истолкованием просматривается проблеск более глубокого, сугубо сексуального материала. Комната – это вагина (комната в пациентке – во сне все наоборот). Маленький человечек, который корчит рожи и ведет себя смешно, – это пенис. Узкая дверца и крутая лестница подтверждают, что картина – целиком представление полового акта. Вообще привычно считать, что пенис символизируется ребенком, но далее будет показано, что имеются все основания видеть в данном случае пенис в отцовской фигуре.

Разгадка оставшейся части сновидения полностью укрепляет нас в таком толковании. Сама сновидица объясняет прозрачную серую одежду человечка из сна как презерватив. Можно заключить, что мысли о недопущении зачатия и опасения по поводу того, не заронит ли посещение мужа семя второго ребенка в ее чрево, были среди основополагающих причин сновидения.

Что касается черного сюртука, то наряды такого покроя отлично подходили мужу сновидицы. Она подумывала уговорить его носить подобные наряды постоянно. Следовательно, муж в сновидении, облаченный в черный сюртук, предстал именно таким, каким она хотела его видеть. Сочетание черного сюртука и серых брюк тоже имело схожее значение просьбы: «Я хотела бы, чтобы ты одевался вот так. Ты мне нравишься именно таким».

Образ Румпельштильцхена изящно увязан с мыслями сновидицы, лежавшими в основе сновидения (то есть с дневными помыслами) по принципу противоположности. В сказке этот человечек приходит забрать у королевы ее первенца. Во сне карлик принимает облик отцовской фигуры, поскольку вызывает мысли о втором ребенке. При этом образ Румпельштильцхена позволяет заглянуть и в более глубокий, инфантильный слой сновидений. Забавный человечек, само имя которого неизвестно, а тайна которого усердно выясняется; карлик, способный на фокусы сродни чудесам – в сказке он превращает солому в золото; злость на него – точнее, на его хозяина, которому завидуют из-за обладания им (зависть девушки к пенису), – все это элементы, отношение которых к сути невроза пациентки едва ли, как уже было сказано, может быть затронуто в настоящей статье. Коротко подстриженные волосы карлика во сне, несомненно, исподволь связаны с темой кастрации.

Если внимательно проследить на четких примерах, как сновидцы используют сказки и когда они на сказки ссылаются, то, может быть, нам удастся уловить некоторые особенности, которые помогут в истолковании ряда сохранившихся неясностей в самих сказках.

II

Молодой человек рассказал мне следующий сон. Предлог для воспоминаний о раннем детстве он видел в том обстоятельстве, что его родители переехали из одного загородного имения в другое незадолго до того, как ему исполнилось пять лет; сон же – по его словам, первый запомнившийся из всех – приснился ему, когда семья еще проживала в первом поместье.

«Мне приснилось, что за окном ночь, а я лежу в постели. (Моя кровать была обращена изножьем к окну, за которым стояли в ряд старые деревья. Во сне была зима, и за окном было темно.) Вдруг окно само собой отворилось, и я с ужасом увидел, что на большом дереве перед окном сидят белые волки. Их было шесть или семь – совсем белые, больше похожие на лис или овчарок, потому что у них были пышные лисьи хвосты и они вострили уши, как собаки, когда к чему-то прислушиваются. Вне себя от страха – должно быть, испугался, что волки меня съедят, – я закричал и проснулся. Няня тут же прибежала проведать, что со мною случилось. Понадобилось довольно много времени, прежде чем я убедился, что это всего-навсего сон; перед глазами так и всплывали раскрытое окно и волки на дереве. Наконец я успокоился, ощутил, что мне ничто не грозит, и снова заснул.

Единственным действием во сне было открывание окна; волки сидели совершенно неподвижно, да и ветви дерева не раскачивались. Звери расположились справа и слева от ствола и смотрели прямо на меня. Буквально глаз не отрывали. Думаю, это был мой первый тревожный сон. Мне тогда было то ли три года, то ли четыре; самое большее – пять лет. В итоге я лет до одиннадцати-двенадцати неизменно боялся увидеть во сне что-то ужасное».

К рассказу пациент приложил рисунок дерева с волками, в подтверждение своего описания. Анализ сна позволил выявить следующий материал.


Сам пациент связывал этот сон с воспоминанием о том, что в ранние годы детства сильно боялся волка, изображение которого увидел в книге сказок. Сестра, будучи куда старше и развитее, постоянно его дразнила, то и дело показывала ему эту картинку под любым предлогом, чтобы он испугался и заплакал. На той картинке волк стоял прямо – одна лапа приподнята в шаге, когти выпущены, уши настороже. Судя по всему, это была иллюстрация к сказке о Красной Шапочке.

Почему волки во сне оказались белыми? Пациенту припомнились овцы, большие отары которых паслись по соседству с поместьем. Отец иногда брал мальчика с собой на прогулку «посмотреть овечек», и каждый раз, когда это случалось, пациент испытывал удовольствие и гордость. Позже – как удалось установить в ходе анализа, это вполне могло произойти незадолго до сновидения – среди овец вспыхнула эпидемия. Отец мальчика послал за последователем Пастера, который привил животных[35], но после прививки овцы стали умирать еще быстрее.

Как волки очутились на дереве? Пациент вспомнил историю, услышанную от своего дедушки. Трудно сказать, было ли это до или после сновидения, но тема побуждает решить в пользу первого срока. История следующая: один портной сидел за работой, и тут окно распахнулось, и в комнату впрыгнул волк. Портной замахнулся на зверя своим складным метром – нет (поправился пациент), схватил зверя за хвост и оторвал, так что волк в ужасе сбежал. Спустя какое-то время портной пошел в лес и вдруг заметил впереди стаю волков; недолго думая, он забрался на дерево, чтобы его не загрызли. Поначалу волки растерялись, но потом покалеченный зверь, который тоже был в этой стае и жаждал отомстить портному, предложил становиться друг на друга, пока последний не доберется до жертвы. Мол, сам он, еще крепкий, хоть и пожилой, встанет в основание пирамиды. Волки так и поступили, но тут портной, узнавший изувеченного волка, вдруг громко закричал: «Хватай серого за хвост!» Бесхвостый волк, напуганный воспоминанием, кинулся прочь, а остальные попадали наземь.

В этой истории присутствует дерево – быть может, то, на котором сидели волки в сновидении. Также здесь сразу опознается намек на комплекс кастрации, ведь старый волк лишился своего хвоста. Лисьи хвосты волков во сне, по всей видимости, как бы восполняют эту бесхвостость.

Почему волков было шесть или семь? На этот вопрос никак не удавалось найти ответ, пока я не предположил, что напугавшая пациента в детстве картинка с волком не имела отношения к сказке о Красной Шапочке. Ведь в этой сказке волк предстает всего дважды – когда встречает Красную Шапочку в лесу и когда ложится в постель в бабушкином чепце. Следовательно, за воспоминанием об этой картинке должна стоять какая-то другая сказка. Вскоре выяснилось, что подразумевалась, скорее всего, сказка «Волк и семеро козлят». В ней встречаются числа семь и шесть – волк съедает шестерых козлят, а седьмой успел спрятаться. Да и белый цвет тоже упоминается: волк выбелил себе лапы в пекарне после того, как козлята в первый раз опознали его по серой лапе. Вообще у двух этих сказок много общего. В обеих налицо мотивы поедания, вспарывания брюха, извлечения проглоченных и насыпания вместо них камней; кроме того, там и там злой волк гибнет. Еще в сказке о козлятах наличествует дерево: волк, когда наелся, лег под дерево и захрапел.

Мне придется, по особой причине, снова обратиться к этому сновидению в другом месте, истолковать его и рассмотреть его значение более подробно[36]. Ведь это самый ранний тревожный сон, который сновидец помнит из своего детства, и его содержание, в связи с другими, более поздними сновидениями, а также с некоторыми событиями детства, крайне ценно для аналитика. Здесь же по необходимости ограничимся отношением сновидения к двум сказкам, у которых столько общего друг с другом, то есть к сказкам о Красной Шапочке и волке и семерых козлятах. Впечатления пациента от этих сказок проявились в виде регулярной фобии – боязни животных. Эта фобия отличалась от других подобных случаев только тем, что животное, внушавшее страх, не было доступным для наблюдения (как лошадь[37] или собака); о волке пациент знал лишь по сказкам и по книжкам с картинками.

Обещаю как-нибудь рассмотреть подробно объяснение этой боязни животных и то значение, которое им придается. Пока же замечу только, что это объяснение находится в полной гармонии с основным признаком невроза, от которого страдал означенный сновидец в более поздние годы своей жизни. Страх перед отцом был самым сильным мотивом болезни, а амбивалентное отношение к каждому заместителю отца сделалось господствующим в его жизни (и в поведении в ходе лечения).

Если в случае моего пациента волк был просто-напросто заместителем отцовской фигуры, то возникает вопрос, скрывается ли в сказках о волке, поедавшем козлят, и о Красной Шапочке еще что-либо, кроме инфантильного страха перед отцом[38]. Удалось установить, что отец моего пациента был склонен, как свойственно очень многим родителям в общении со своими детьми, предаваться «ласковым оскорблениям»; вполне возможно, что в ранние годы жизни пациента отец (затем ставший куда строже) не раз, играя с мальчиком или того обнимая, угрожал в шутку его «слопать». Одна из моих пациенток рассказывала мне, что двое ее детей никогда не смогут полюбить своего дедушку, потому чо тот, дурачась с ними, пугал внуков – дескать, вот он их поймает и вспорет им животы.

Мотив выбора ларца[39]

(1913)

I

Две сцены из Шекспира, одна веселая, а другая трагическая, недавно дали мне повод поставить и решить небольшую задачу.

Первая из этих сцен – выбор женихами одного из трех ларцов в «Венецианском купце». Красивая и умная Порция обязана по велению отца взять себе в мужья того из женихов, который выберет правильный ларец. Три ларца на выбор – это золотой, серебряный и свинцовый, и в одном, нужном, спрятан портрет Порции. Два предыдущих жениха выбрали неправильно, польстившись на золото и серебро. Бассанио, третий жених, берется за третий, свинцовый; так он добывает невесту, благосклонностью которой уже заручился еще до испытания судьбой. Каждый из женихов обосновывает свой выбор в похвале тому металлу, который предпочел, и умаляет достоинства двух других металлов. Труднее всего приходится именно удачливому третьему жениху: ведь мало что можно сказать в восхваление свинца, особенно в сравнении с золотом и серебром, да и немногие лестные слова все равно звучат натянуто. Доведись нам в нашей психоаналитической практике услышать такую речь, мы бы наверняка заподозрили, что за неудовлетворительными объяснениями кроются некие тайные мотивы.

Шекспир не сам придумал эту историю с выбором ларца, а заимствовал ее из Gesta Romanorum[40], где девушке пришлось делать такой выбор, чтобы стать женой императорского сына[41]. В Gesta удачу тоже приносит третий металл – свинец. Нетрудно догадаться, что перед нами древняя тема, требующая осмысления, разъяснения и прослеживания до своего истока. Первое предположение о значении выбора между золотом, серебром и свинцом быстро подтверждается рассуждениями Штукена[42], который провел обширное исследование применения этого металла в истории. Он пишет: «Личность трех женихов Порции становится ясна по их выбору: принц Марокко выбирает золотой ларец – солнце; принц Арагонский выбирает серебряный ларец – луну; Бассанио выбирает свинцовый – то есть звезды». В подтверждение своего вывода Штукен ссылается на эстонский народный эпос «Калевипоэг»[43], в котором трое женихов предстают в образах солнечного, лунного и звездного юношей (последний – «старший сын Полярной звезды»); невеста, разумеется, достается именно третьему.

Тем самым наша маленькая задача ведет напрямую к звездной мифологии! Жаль только, что наше объяснение не исчерпало ситуацию. Мы отнюдь не разделяем мнение некоторых исследователей, будто мифы складывались на небесах, а затем спускались на землю; скорее, мы вместе с Отто Ранком[44] склонны думать, что они проецируются в небеса, будучи сложены где-то в другом месте и в чисто человеческих условиях. Вот в этом-то человеческом содержании и заключается наш интерес.

Обратимся снова к нашему материалу. В эстонском эпосе, как и в Gesta Romanorum, рассказывается о девушке, выбирающей между тремя женихами; сюжет в сцене из «Венецианского купца», по-видимому, тот же, но наблюдается нечто вроде превращения в противоположность: человеку предстоит выбирать между тремя ларцами. Будь это описание сновидения, нам сразу пришло бы на ум, что ларцы символизируют женщин, отражают женскую суть, следовательно, что это сами женщины – как сундуки, ящики, банки, корзины и пр. Если дерзнуть допустить, что символические замены подобного рода свойственны мифам, то сцена с ларцами в «Венецианском купце» и вправду оказывается, как мы и предполагали, превращением в противоположность. Мановением волшебной палочки, будто в сказке, мы сорвали с нашей темы астральное облачение и увидели вполне обыденный случай – выбор мужчины между тремя женщинами.

Однако тот же самый мотив встречается в другой шекспировской сцене, в одной из наиболее трогательных драм; на сей раз невесту не выбирают, но во многих отношениях вторая сцена незримо и неразрывно связана с выбором ларца в «Венецианском купце». Старый король Лир решает, пока еще жив, разделить свое королевство между тремя дочерями сообразно силе их любви к отцу. Две старшие дочери, Гонерилья и Регана, изводят себя изъявлениями такой любви, но младшая, Корделия, отказывается так поступать. Лиру следовало бы разглядеть и вознаградить эту безмолвную и смиренную любовь третьей дочери, но он взамен отрекается от Корделии и делит королевство между старшими дочерями – на гибель себе и на беду всем остальным. Разве это не сцена выбора между тремя женщинами, среди которых младшая – наилучшая и самая совершенная?

Тотчас на ум приходят другие примеры того же мотива из мифов, сказок и литературы. Пастуху Парису предстоит выбрать между тремя богинями, из которых он объявляет самой красивой третью[45]. Золушка, опять-таки младшая дочь, очаровывает принца, который отдает ей предпочтение перед двумя старшими сестрами. Психея из рассказа Апулея[46] – младшая и самая красивая из трех сестер. Ее почитают как Афродиту в человеческом облике; с другой стороны, та же богиня обращается с Психеей так, как мачеха обращалась с Золушкой, поручает отделить зерна от сора, что девушка и выполняет – с помощью малых животных (Психее помогают муравьи, а Золушке – голуби)[47]. Всякий, кто пожелает обозреть более широкий материал, наверняка отыщет иные изложения того же мотива с сохранением основных его признаков.

Довольствуемся Корделией, Афродитой, Золушкой и Психеей. Во всех историях три женщины, из которых третья лучше прочих, должны считаться в чем-то схожими, раз уж они представляются как сестры[48]. (Нас не должно вводить в заблуждение то обстоятельство, что Лир выбирает между тремя дочерями; это может означать просто, что ему по сюжету надлежит выступать старцем, а старик вряд ли может выбирать между тремя женщинами как-то иначе, потому они и стали его дочерями.) Но кто эти три сестры и почему выбор непременно падает на третью? Если бы мы смогли ответить на этот вопрос, у нас появилось бы то истолкование, к которому мы стремимся. Выше мы уже обратились к психоаналитической технике, когда символически уподобили три ларца трем женщинам. Если у нас хватит смелости и далее применять этот метод, мы ступим на путь, который приведет нас сначала к чему-то неожиданному и непонятному, которое затем, быть может, по окольной тропе, доведет нас до цели.

Бросается в глаза тот факт, что эта совершенная третья женщина в ряде случаев выделяется некоторыми особыми качествами, помимо красоты. Эти качества как будто подразумевают некую цельность, но, конечно, не стоит ожидать, что они одинаково хорошо будут проявлять себя в каждом случае. Корделия старается оставаться неприметной, она скромна, как свинец, хранит молчание, «любит и молчит». Золушка прячется так, что ее никто не может найти. Возможно, мы вправе приравнять скрытность к немоте. Это всего два примера из пяти, нами выбранных, однако неявные указания на то же самое можно отыскать, как ни странно, еще в двух эпизодах. Мы решили, напомню, сопоставить упрямую Корделию со свинцом. В своей короткой речи Бассанио, выбирая ларец, говорит о свинце (казалось бы, без всякого повода):

Thy paleness moves me more than eloquence…[49]

Это можно истолковать так: «Твоя простота трогает меня больше, чем крикливость двух других». Золото и серебро «кричат», а свинец нем, как и сама Корделия, которая «любит и молчит»[50].

В древнегреческих историях о суде Париса ничего не говорится о такой сдержанности Афродиты. Каждая из трех богинь обращается к пастуху и пытается обольстить его щедрыми посулами. Как ни удивительно, в одной вполне современной трактовке той же сцены эта поразившая нас черта третьей богини проявляется снова. В либретто оперетты «Прекрасная Елена»[51] Парис, отвергнув домогательства двух других богинь, так описывает поведение Афродиты в этом состязании за приз прекраснейшей:

La troisieme, ah! la troisième!.. La troisieme ne dit rien.

Elle eut le prix tout de même…[52]

Если мы решимся свести все особенности нашей «третьей» к ее «немоте», то психоанализ покажет, что в сновидениях немота обычно символизирует смерть[53].



Поделиться книгой:

На главную
Назад