Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Время – деньги. Автобиография - Бенджамин Франклин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пятница сентября 30-го. Вчера я не ложился спать, чтобы понаблюдать лунное затмение, которое календарь, рассчитанный на Лондон, предсказал нам на пять часов утра сентября тридцатого. У нас оно началось вчера около одиннадцати вечера и продолжалось до двух часов ночи, закрыв поверхность луны примерно наполовину, а середина его пришлась примерно на половину первого, из чего можно заключить, что мы находимся на меридиане приблизительно в четырех с половиной часах от Лондона, то есть на 67 1/2 градусе долготы, а значит, идти нам осталось сто миль или чуть больше. Это второе затмение, которое мы видели за последние 15 дней. Ночью мы потеряли нашего сотоварища, но нынче утром опять увидели его милях в двух с наветренной стороны. Днем уже опять с ним говорили. Последние три-четыре дня видели множество дельфинов, но поймали только одного, потому что они не берут наживку. С помощью багра я нынче опять набрал саргассовых водорослей, на них были ракушки и три живых краба размером меньше ногтя на моем мизинце. Один из них оказался особенно интересным, на спине у него к его оболочке прилип тонкий кусочек белой раковины, какие я раньше замечал на зародышах. Это еще подтверждает мое предположение о их зарождении. Этого замечательного краба вместе с веткой водорослей, раковинами и проч. я поместил в склянку с соленой водой (за неимением спирта) и надеюсь в целости довезти эту диковину до дому. Ветер юго-западный.

Суббота октября 1-го. Вчера вечером наш сотоварищ, который против ветра идет несравненно лучше нашего судна, ушел от нас вперед так далеко, что утром мы его не увидели и, похоже, больше вообще не увидим. Эти юго-западные ветры – горячие, влажные и несут с собой обильные дожди и всякую непогоду.

Воскресенье октября 2-го. Вчера вечером мы подготовили лот-линь, с намерением в 4 часа утра промерить глубину; но ветер опять повернул на северо-западный, и мы оставили эту мысль. Мне все кажется, что вода немного изменилась, как обычно бывает, когда лот уже достает до дна, но, вероятно, я ошибаюсь: мое мнение разделяет всего один человек, а к тому же все мы легко верим в то, во что хочется верить.

Понедельник октября 3-го. Сегодня уже все замечают, что вода изменилась, все, кроме капитана и помощника, а они не желают этого признать, потому, наверно, что раньше к ней не приглядывались. Вокруг корабля множество дельфинов, но они очень осторожны, держатся на расстоянии. Ветер северо-западный.

Вторник октября 4-го. Вчера вечером поймали дельфина, а нынче утром нашли возле якорной лебедки дохлую летучую рыбу. Длиной она с небольшую макрель, голова острая, рот маленький, а хвост раздвоенный, как у дельфина, но нижняя половина намного больше и длиннее, чем верхняя, и с желтым отливом. Спина и бока темно-синие, брюхо белое, кожа очень толстая. Крылья на ощупь как плавники, длиной около пяди, и, когда прижаты к телу, начинаются на дюйм ниже жабр и кончаются на дюйм выше хвоста. Летает она только прямо вперед (поворачивать на лету не умеет), на высоте от ярда до двух над водой и не дальше чем на пятьдесят ярдов, потому что может держаться в воздухе, только пока крылья мокрые. Летучая рыба – любимая еда дельфинов, ее смертельных врагов. Когда дельфин пускается в погоню за летучей рыбой, она выпрыгивает из воды и летит, а он держится точно под ней, пока она не упадет, а тогда немедленно ее хватает. Летают они обычно стаями, по четыре или пять, а то и по десять вместе, и редко бывает, чтобы у пойманного дельфина не нашлось в брюхе хотя бы одной. Нынешнюю мы насадили на крючок в надежде поймать на нее дельфина, но дельфины сняли ее, а сами не попались, а ни на какую другую приманку они и не смотрят.

Вторник вечером. После одиннадцати часов поймали трех прекрасных дельфинов, это для нас большое подспорье. Нынче днем видели множество косаток, они редко отдаляются от берегов, но к вечеру мы узрели и более верный признак, а именно на палубу к нам опустилась усталая птичка вроде жаворонка, она несомненно американка и, возможно, еще сегодня была на родном берегу. Сейчас безветрие, мы надеемся, что оно сменится попутным ветром.

Среда октября 5-го. Нынче утром увидели цаплю, она появилась на борту еще с вечера. У нее длинные ноги, длинная шея и, говорят, всего одна кишка. Питается она рыбой, и, бывает, заглатывает угря только с третьего раза, а то он выскакивает обратно. Ветер опять западный. Дневная порция воды для экипажа сильно ограничена.

Четверг октября 6-го. Нынче утром мимо нас проплыло большое количество травы, скальных водорослей и проч. – верный признак того, что земля близко. Утром поймали дельфина и хорошо позавтракали. Около полудня завидели парус, но судно было уже далеко и поговорить с ним не удалось. Ветра почти нет. Ближе к вечеру завидели впереди еще парус, но уже темнело и мы не могли поговорить, хоть и очень хотели. Оно находилось от нас к северу и, возможно, сообщило бы, сколько нам осталось идти до берега. Наши знатоки совсем сбились со счета. Мы подняли кормовой флаг, но на него не обратили внимания.

Пятница октября 7-го. Вчера вечером, часов в девять, сильно подуло с северо-востока, и этот ветер всю ночь гнал нас по нашему курсу со скоростью 7 миль в час. Мы надеялись, что нынче утром увидим берег, но его не видно. Вода, которая, как нам казалось, изменилась, сейчас синяя, как небо; выходит, что то был обман зрения, если только мы не проходили над какой-то неизвестной мелью. В последние дни все расчеты оказывались неверными; капитан уверял, что, по его мнению, до берега нам плыть еще сто миль, я же не знал, что и думать. Весь день мы шли с большой скоростью, но вот наступила ночь, а лот все еще не достает до дна. Не мог же весь американский материк уйти под воду после того, как мы его покинули!

Суббота октября 8-го. Попутный ветер держится. Всю ночь мы шли своим курсом и каждые четыре часа делали промеры, а дна все нет, и вода за весь день не изменилась. Во второй половине дня видели рыбу «ирландский лорд» и птицу, которая на лету похожа на желтую утку. Эти птицы, говорят, всегда держатся близко от берега. Другие признаки земли отсутствуют. Видели множество крупных морских свиней, а более мелкие следовали за нами целой стаей и, приближаясь к кораблю, выпрыгивали из воды. К вечеру завидели впереди судно и перед самым наступлением темноты поговорили с ним. Оно следовало из Нью-Йорка на Ямайку, отчалило от мыса Санди-Хук вчера в полдень, и они считают, что прошли 45 миль. Из этого мы заключили, что до наших мысов нам осталось покрыть не более тридцати миль, и надеемся завтра увидеть землю.

Воскресенье октября 9-го. Все утро дул попутный ветер, в полдень, когда вода заметно изменилась, мы сделали промер, и, ко всеобщему ликованию, лот достал до дна на глубине 25 сажен! После обеда один из матросов поднялся на марс, и вскоре мы услышали долгожданный возглас: «Земля! Земля!» Менее чем через час она уже была видна и с палубы – пучки травы, а на самом деле деревья. Я различил их позже остальных: глаза мои затуманили две капли, рожденные радостью. В три часа мы были в двух милях от земли и разглядели небольшой парусник, причаленный к берегу. Мы с радостью поговорили бы с ним, но нашему капитану этот участок берега был незнаком, он даже не знал, какое государство здесь находится. Мы подали сигнал бедствия, но это не помогло, злодей не соизволил к нам приблизиться. А мы не рискнули подойти к нему слишком близко и до утра простояли на рейде.

Понедельник октября 10-го. Нынче утром снова повернули к земле, и те из нас, кто бывал здесь раньше, в один голос заявили, что перед нами мыс Хенлопен. В полдень мы уже подошли совсем близко и, к великой своей радости, увидели, что от берега отделилась и пошла к нам лоцманская лодка. Лоцман привез нам на борт корзину яблок, и мне показалось, что ничего вкуснее я не едал в жизни, ведь мы всю дорогу жили на одних соленых припасах. Ветер подгонял нас до самого вечера, еще до десяти часов мы прошли сто с лишним миль вверх по Делавэру. Местность радует глаз, берега поросли лесом, лишь кое-где виднеется дом и плантация. Когда начался отлив, мы бросили якорь в двух милях не доходя Ньюкасла и там дождались утреннего прилива.

Вторник октября 11-го. Нынче утром снялись с якоря при легком ветре и прошли мимо Ньюкасла, откуда нас приветствовали и поздравляли с прибытием. Погода восхитительная. Солнце заливает наши затекшие тела роскошными лучами тепла и света. Небо, в серебряных облачках, смотрит весело, из леса веют освежающие ветерки, предвкушение столь близкой свободы после столь долгого и тягостного заточения наполняет сердца восторгом. Словом, все точно сговорилось сделать этот день самым счастливым в моей жизни. В Честере некоторые из пассажиров сошли на берег, им не терпелось снова ступить на Terra firma[5], и они решили добираться до Филадельфии посуху. Четверо нас остались на борту, мы чувствовали, что морской переход порядком подорвал наши силы, и трудности нового путешествия нас отпугнули. Часов в восемь вечера ветер улегся, мы бросили якорь в Редбанке, в шести милях от Филадельфии, и уже думали, что придется ночевать на борту; но тут к нам на корабль поднялось несколько молодых филадельфийцев, приплывших в Редбанк для развлечения на своей лодке, и предложили захватить нас в город; мы приняли их приглашение, и часов в десять, причалив в Филадельфии, поздравили друг друга с благополучным окончанием столь томительного и опасного путешествия. Благодарение богу!

Пишущие о поэтическом искусстве учат нас, что, если мы хотим написать нечто такое, что достойно быть прочитанным, нам всегда, прежде нежели начать, следует четко изложить план и замысел нашего сочинения: в противном случае нам не миновать путаницы. То же, мне кажется, можно сказать о жизни. Я никогда не составлял четкого плана моей жизни, почему она и представляется мне как беспорядочная череда разнообразных происшествий. Ныне, вступая в новую пору жизни, я намерен принять кое-какие решения и наметить кое-какой план действий, дабы впредь жить во всех смыслах как подобает разумному существу.

1. Мне необходимо соблюдать крайнюю бережливость – некоторое время, пока я не расплачусь со своими долгами.

2. Стремиться неизменно говорить правду, ни в кого не вселяя надежд, кои едва ли смогу оправдать, но быть искренним в каждом моем слове и поступке, что составляет самое привлекательное свойство разумного создания.

3. Прилежно заниматься любым делом, за какое возьмусь, не отвлекаясь от него легкомысленной погоней за быстрым обогащением, ибо вернейший путь к преуспеянию лежит через трудолюбие и терпение.

4. Я обязуюсь ни о ком не отзываться дурно, даже с целью установить истину, но искать оправданий для проступков, в которых обвиняют людей, и пользоваться всяким случаем, чтобы говорить о человеке все то доброе, что я о нем знаю.

В Филадельфию мы прибыли 11 октября, и я нашел там немало перемен. Кит уже не был губернатором, его сменил майор Гордон. Однажды я встретил его, теперь уже рядового горожанина, на улице. При виде меня он словно бы немного смутился, но прошел дальше, не сказав мне ни слова. Точно так же я смутился бы при виде мисс Рид, если бы друзья, которые после моего письма с полным основанием махнули на меня рукой, не уговорили ее выйти замуж за другого, некоего Роджера, гончара, что и произошло в мое отсутствие. Однако с ним она не нашла счастья и скоро ушла от него, отказавшись с ним жить и носить его имя, так как оказалось, что у него уже есть другая жена. Он был никудышный человек, хотя отличный работник, это последнее и соблазнило ее друзей. Он наделал долгов, в 1727 или 1728 году сбежал в Вест-Индию и там умер. У Кеймера был новый дом, лучше прежнего, лавка, полная товаров, вдосталь новых литер, несколько работников, но среди них ни одного стоящего, и как будто в избытке заказов.

Мистер Дэнхем снял помещение на Водяной улице, где мы и открыли торговлю. Я усердно изучал торговое дело и бухгалтерию и вскорости сделался заправским продавцом. Мы жили и столовались вместе, он искренне ко мне привязался и по-отечески меня наставлял. Я уважал и любил его, и так могло бы продолжаться, если бы в начале февраля 1727 года, когда мне только что исполнился 21 год, мы оба не захворали. Моя болезнь, плеврит, чуть не свела меня в могилу. Я очень мучился, мысленно уже распростился с жизнью и был даже разочарован, когда стал поправляться, и с сожалением подумывал, что мне не миновать начинать всю эту канитель сызнова. Чем болел мистер Дэнхем, не помню, но болел он долго и так и не выздоровел. В словесном завещании он отказал мне небольшое наследство в знак доброго ко мне расположения, и я снова остался один на белом свете, ибо лавка отошла его душеприказчикам и этой моей работе пришел конец.

Мой зять Холмс, находившийся в то время в Филадельфии, советовал мне вернуться к прежнему ремеслу; и Кеймер, посулив мне большое жалованье, соблазнил меня предложением возглавить его типографию, чтобы он сам мог уделить все внимание лавке. В Лондоне я наслышался дурных отзывов о нем от его жены и ее знакомых, и мне не хотелось опять с ним связываться. Я попробовал пристроиться в каком-нибудь торговом деле, но ничего подходящего не подвернулось, и я все же договорился с Кеймером. В типографии у него в то время работали: Хью Мередит, пенсильванец родом из Уэльса, тридцати лет от роду, обученный деревенским работам, парень честный, разумный, наблюдательный, любитель чтения, но приверженный к вину; Стивен Поттс, тоже из деревни, очень смекалистый, острослов и шутник, но с ленцой. Этим двоим он платил очень маленькое жалованье раз в неделю, с тем чтобы каждые три месяца повышать его на один шиллинг, если они того заслужат своим прилежанием; этим обещанием высокой платы он их и приманил. Мередита он определил в печатники, а Поттса в переплетчики и сам взялся их обучать, хотя ничего не смыслил ни в печатном, ни в переплетном деле. Был там еще Джон – отчаянный ирландец, ничему не обученный, чьи услуги Кеймер закупил на четыре года у капитана какого-то корабля, его он тоже прочил в печатники. Еще был Джон Уэбб, оксфордский студент, тоже закупленный на четыре года и предназначенный в наборщики, о нем смотри ниже. И еще – Дэвид Гарри, мальчишка из деревни, которого он взял в ученики.

Я скоро смекнул, что побудило его предложить мне такое высокое жалованье, какого он раньше никому не платил: он хотел, чтобы я за него обучил этих дешевых неотесанных работников, а как только я с этим справлюсь, он всех их возьмет чин чином в подмастерья и тогда сможет обойтись без меня. Однако я не стал с ним ссориться, навел порядок в типографии, где до меня царила полная неразбериха, и постепенно научил его работников интересоваться делом и работать лучше.

Очень странно было обнаружить в положении кабального слуги оксфордского студента. Ему было всего восемнадцать лет, и он рассказал мне свою историю: что родился он в Глостере, учился там в начальной школе и потому-де выделился среди других учеников, что лучше всех играл свою роль, когда они ставили пьесы, состоял членом местного клуба Умников и сочинил несколько вещиц в стихах и в прозе, которые были напечатаны в глостерских газетах. Из школы его послали в Оксфорд, там он проучился около года, но был недоволен, потому что больше всего на свете мечтал попасть в Лондон и стать актером. И вот однажды, получив полагавшееся ему на квартал содержание в пятнадцать гиней, он, вместо того чтобы расплатиться с долгами, вышел из города, спрятал свою мантию в кустах терновника и пешком отправился в Лондон, но, не имея там ни единого друга, попал в дурную компанию, живо спустил свои гинеи, не сумел познакомиться с актерами, обнищал, заложил свое платье и ходил по улицам голодный, не зная, куда податься, когда ему сунули в руку бумажку вербовщика, в которой предлагалось немедленное содержание и содействие тем, кто согласится поехать на работу в Америку. Он тут же пошел по указанному адресу, подписал контракт, был погружен на корабль и привезен сюда, не написав о себе ни строчки тем, кто его знал на родине. Был он веселый, неунывающий, добродушный паренек, добрый товарищ, но до крайности ленивый, беспечный и опрометчивый.

Ирландец Джон вскорости сбежал; с остальными же я жил в дружбе, ибо все они меня уважали, тем более когда поняли, что Кеймер ничему не может их научить, от меня же они каждый день узнавали что-нибудь новое. По субботам мы не работали, это правило Кеймер всегда соблюдал, так что у меня оставалось два дня в неделю на чтение. У меня появились новые знакомые среди образованных людей нашего города. Кеймер держался со мной весьма учтиво и как будто бы уважительно, и ничто меня не тревожило, кроме моего долга Вернону, который я никак не мог ему отдать, потому что не сумел накопить для этого денег. Впрочем, он пока не давал о себе знать.

В нашей типографии часто не хватало того или иного шрифта, а типографских литейщиков в Америке не было. Я видел, как отливали литеры у Джеймса в Лондоне, но внимательно к этому делу не приглядывался; однако теперь я соорудил форму, имеющиеся у нас литеры использовал в качестве пуансонов, отлил матрицы из свинца и так в большой мере возместил эту недостачу. Время от времени я что-нибудь гравировал; я изготовлял типографскую краску; я распоряжался на складе; короче говоря, был, что называется, ко всякой бочке затычка.

Но при всем моем усердии я замечал, что, по мере того как приобретали опыт другие работники, моим услугам день ото дня придавалось все меньше значения; и Кеймер, отдавая мне жалованье за второй квартал, сказал, что столько платить ему затруднительно и надо бы мне получать поменьше. Постепенно учтивость его шла на убыль, он все больше держался хозяином, часто придирался ко мне и, казалось, был готов к открытой ссоре. Я со своей стороны продолжал проявлять терпение, частично объясняя его нервозность денежными неурядицами. В конце концов мы повздорили из-за пустяка. Однажды, услышав громкий шум перед зданием суда, я высунулся из окна посмотреть, что там случилось. Кеймер, стоявший на улице, поднял голову, увидел меня и крикнул мне, очень громко и сердито, чтобы я занимался своим делом, а вдобавок осыпал упреками, которые особенно возмутили меня тем, что их слышало столько народу, ведь все соседи, как и я, глазевшие из своих окон, стали свидетелями того, как со мной обращаются. Он тут же, не переставая ругаться, поднялся в типографию, мы оба наговорили лишнего, и он предупредил, что через три месяца меня уволит, да еще пожалел, что придется ждать так долго, зря, мол, он согласился на такое условие в нашем договоре. Я сказал, что сожаления его излишни, так как я расстанусь с ним сию же минуту, и, взяв шляпу, вышел из комнаты, а увидев внизу Мередита, просил его собрать кое-какие мои вещи и принести их мне на квартиру.

Мередит пришел ко мне вечером, и мы обсудили мое дело. Он проникся ко мне великим уважением, и ему очень не хотелось, чтобы я ушел из типографии, пока он еще там работает. Он отговорил меня от возвращения в Бостон, о чем я уже подумывал; напомнил мне, что Кеймер кругом в долгах, что его кредиторы уже волнуются, что лавку он ведет безобразно, часто продает за наличные без всякой прибыли или дает в долг без расписок. Что, следственно, он неминуемо прогорит, и тогда освободится место, которое я мог бы занять. Я возражал, ссылаясь на отсутствие денег. Тогда он рассказал мне, что его отец очень высокого обо мне мнения и, судя по некоторым их разговорам, он уверен, что отец даст нам денег на собственное обзаведение, если я соглашусь взять его в компаньоны. «Срок моей работы у Кеймера истекает весной, – сказал он. – К тому времени мы можем получить из Лондона станок и шрифты. Я понимаю, что как работник в подметки тебе не гожусь, но пусть твоим вкладом в дело будет твое уменье, а моим – оборудование, а доходы будем делить пополам».

Такое предложение пришлось мне по душе, и я согласился. Отец его в это время находился в городе и тоже одобрил его план, тем более что видел, какое влияние я имею на его сына, ведь я уговорил его подолгу воздерживаться от пьянства, и отец надеялся, что, когда мы будем так тесно связаны, я окончательно отучу его от этой злосчастной привычки. Я дал отцу список всего необходимого, он передал его одному купцу, и тот заказал все что нужно; мы решили хранить все в тайне, пока товар не прибудет, а я тем временем попробую устроиться на работу во вторую типографию, к Брэдфорду. Но там места не оказалось, и несколько дней я болтался без дела, а потом получил любезнейшее письмо от Кеймера: у него появилась надежда на интересный заказ – печатание бумажных денег в Нью-Джерси, выполнение которого требовало гравировальных работ и литер, которые только я мог ему обеспечить, и он побоялся, как бы Брэдфорд не нанял меня и не перехватил у него этот заказ. Он писал, что негоже старым друзьям расставаться из-за нескольких слов, сказанных сгоряча, и звал вернуться. Мередит уговаривал меня согласиться, рассчитывая, что под моим началом и при ежедневном общении со мной еще многому успеет научиться. И я вернулся, после чего мы зажили более мирно, чем жили все последнее время. Заказ из Нью-Джерси действительно поступил, я изготовил медную гравировальную доску, первую в нашей стране, и выгравировал несколько украшений и рисунков для банкнот. Мы вместе отправились в Берлингтон, где я все выполнил наилучшим образом, а он получил за эту работу большие деньги, что позволило ему еще надолго отсрочить окончательное разорение.

В Берлингтоне я познакомился с многими видными обывателями той провинции. Из нескольких таких людей Законодательная ассамблея образовала комитет, поручив ему надзирать за нашей работой и следить, чтобы не было напечатано больше банкнот, чем было постановлено законом. Поэтому они по очереди находились при нас, и тот, чья очередь наступала, обычно приводил с собой одного или двух приятелей, чтобы не было скучно. Беседовать со мной они любили больше, чем с Кеймером, потому, наверное, что ум мой был больше развит чтением. Они приглашали меня в гости, знакомили с друзьями, выказывали мне всяческую любезность, а он, хоть и был моим хозяином, оставался в загоне. Он и правда был человек со странностями, не умел держаться с людьми, грубо нападал на общепринятые мнения, был мало сказать что неряшлив, а попросту неопрятен, в некоторых религиозных вопросах доходил до фанатизма и притом был порядочный прохвост.

Пробыли мы там около трех месяцев, и к концу этого срока среди моих новых знакомцев оказались судья Аллен, секретарь провинции Сэмюел Бастилл, Исаак Пирсон, Джозеф Купер и несколько Смитов, членов Ассамблеи, а также Исаак Декау, старший землемер. Этот последний, очень умный и прозорливый старик, рассказал мне, что начал свой жизненный путь в юности с того, что возил в тачке глину для кирпичников; писать научился, когда уже был совершеннолетним, таскал цепь для землемеров, а те научили его делать съемки, и он собственным усердием сколотил себе хорошее состояние. «Помяни мое слово, – сказал он мне, – ты так работаешь, что скоро вытеснишь этого человека из вашего дела, а сам разбогатеешь на том же деле в Филадельфии». В то время он ничего не знал о моем намерении открыть собственную типографию в Филадельфии или где бы то ни было. Эти друзья впоследствии оказали мне немало услуг, а для некоторых из них и я кое-что сделал. И до конца своих дней они сохранили уважительное ко мне отношение.

До того как перейти к моим первым самостоятельным шагам на деловом поприще, я, пожалуй, опишу тебе мой образ мыслей касательно моих принципов и нравственных правил, чтобы ты понял, как этот образ мыслей повлиял на дальнейшие события моей жизни. Родители сызмальства учили меня молиться богу и благочестиво воспитывали в диссидентском духе. Но лет в пятнадцать, подвергнув сомнению один за другим несколько догматов, по мере того как вычитывал в книгах опровержения того или другого из них, я усомнился и в самом божественном откровении. Мне попалось несколько трудов, направленных против деизма, в которых, как мне объяснили, содержался пересказ проповедей из собрания Бойля. Однако на меня они произвели впечатление, обратное тому, на какое были рассчитаны, ибо доводы деистов, которые там приводились для того, чтобы быть опровергнутыми, показались мне намного убедительнее, нежели эти опровержения; короче говоря, я скоро стал деистом. Своими доводами я убедил и других, в особенности Коллинза и Ральфа; но поскольку позднее оба они без малейшего зазрения совести причинили мне много зла и я к тому же вспомнил, как поступил со мною Кит (тоже мне вольнодумец!) и как я сам поступил с Верноном и мисс Рид (а это меня по временам сильно мучило), я стал подумывать, что доктрина моя, может быть, и правильная, но пользы от нее мало. Мой лондонский памфлет, для которого я взял эпиграфом строки Драйдена:

Все сущее – на благо. Человек –Слепец. Он зрит лишь часть цепи, звено.Ему весов увидеть не дано,Что сверху все определяют[6], –

а из свойств, присущих богу, отметил его неизреченную мудрость, доброту и силу, заканчивался мыслью, что ничего дурного в мире быть не может и незачем различать порок и добродетель, поскольку ни того, ни другого нет, – перестал казаться мне таким замечательным, каким я некогда его считал; и я уже подозревал, не вкралась ли в мои доказательства не замеченная мною ошибка, исказившая и весь дальнейший ход мыслей, как это нередко случается в метафизических рассуждениях.

Я пришел к убеждению, что главные условия для счастья в жизни – это правдивость, искренность и честность в отношениях между людьми; и записал в дневнике, где оно до сих пор хранится, мое решение до последнего вздоха придерживаться этого правила. Божественное откровение само по себе не имело для меня значения; но я считал, что хотя некоторые наши поступки плохи не потому, что оно их запрещает, и хороши не потому, что оно их предписывает, однако, по всей вероятности, если принять во внимание все обстоятельства, такие поступки запретны потому, что они для нас вредны, и предписаны потому, что они для нас полезны. И это убеждение, с помощью милостивого провидения, или ангела-хранителя, или счастливой случайности, уберегло меня в опасные молодые годы, в рискованных положениях, в какие я иногда попадал среди чужих людей, вдали от надзора и советов моего отца, и не дало умышленно погрешить против нравственности и справедливости, чего при отсутствии у меня веры вполне можно было бы ожидать. Я сказал «умышленно», ибо в тех примерах, которые я приводил, играла роль некая необходимость, порожденная моей молодостью, неопытностью и бесчестным поведением других людей. Таким образом, обо мне с самого начала шла достаточно добрая слава; я очень ею дорожил и был твердо намерен сберечь ее.

Вскоре после нашего возвращения в Филадельфию пришло из Лондона заказанное оборудование. Еще до того, как Кеймер об этом прослышал, мы рассчитались с ним, и он нас отпустил. Мы присмотрели дом возле рынка и сняли его. Чтобы уменьшить арендную плату, которая составляла всего 24 фунта в год, хотя позже тот же дом сдавался за 70, мы пригласили жить в нем глазировщика Томаса Годфри с семьей, с тем чтобы он платил значительную часть аренды и мы бы у него столовались. Не успели мы распаковать шрифты и наладить станок, как один мой знакомый, Джордж Хаус, привел ко мне фермера, которого встретил на улице, тому как раз требовался печатник. У нас между тем все наличные деньги уже разошлись на покупку бесконечных необходимых мелочей, и пять шиллингов этого фермера, которые явились почином, да еще так вовремя, порадовали меня больше, чем любая крона, заработанная с тех пор; из благодарности к Хаусу я часто потом помогал молодым новичкам с большей готовностью, чем, может быть, следовало бы.

В каждой местности найдется человек, который только и делает, что пророчит всевозможные беды. Был такой и в Филадельфии – видный горожанин, уже в летах, с умным выражением лица и важной манерой изъясняться, звали его Сэмюел Микл. Однажды этот господин, с которым я не был знаком, остановился у моего порога и спросил, не я ли тот молодой человек, что недавно открыл новую типографию. Услышав утвердительный ответ, он сказал, что ему меня жалко, потому что начинание это требует расходов, а мои расходы пропадут даром: ведь Филадельфия клонится к упадку, люди там либо уже разорились, либо близки к разорению, а все признаки обратного, как, например, новые дома и повышение цен на землю, как он доподлинно знает, обманчивы; более того, именно эти явления нас и разорят, и он так подробно описал мне все наши нынешние и грядущие невзгоды, что я совсем загрустил. Познакомься я с ним до того, как затеял свое дело, я, скорее всего, отказался бы от этой мысли. Человек этот продолжал жить в нашем гибнущем городе и ныть все в таком же духе. Он много лет отказывался купить дом, потому что все вокруг якобы катилось в пропасть, и в конце концов я с радостью узнал, что дом он все-таки купил и заплатил за него сумму в пять раз больше той, за какую мог бы его иметь, когда только начинал свои сетования.

Глава V

Следовало бы уже раньше рассказать, что осенью предыдущего года я вовлек почти всех моих друзей, мастеров и ремесленников в некое общество взаимного просвещения, которое мы назвали «Хунта». Собирались мы по вечерам каждую пятницу. Составленные мною правила требовали, чтобы все члены по очереди предлагали для обсуждения один или больше вопросов из области морали, политики или натурфилософии; а раз в три месяца публично читал написанное им самим сочинение на любую тему. Обсуждение велось под руководством председателя, в духе подлинных поисков истины, без споров ради спора и без стремления во что бы то ни стало одержать верх. А чтобы страсти не слишком разгорались, через некоторое время было решено наложить запрет на чересчур категорические суждения или резкие слова, под страхом небольшого денежного штрафа.

Среди первых членов общества были: Джозеф Брейнтналь, переписчик бумаг для нотариусов, добродушный, приветливый человек средних лет, большой любитель поэзии, читавший без разбора что попало и писавший недурные пустячки, а также приятный в разговоре.

Томас Годфри, очень способный математик-самоучка, впоследствии изобретатель того, что теперь именуется «квадрант Хэдли». Но кроме своей математики, он мало что знал и в компании не был приятен, потому что, подобно всем великим математикам, каких я знавал, требовал предельной точности в каждой произнесенной фразе и вечно придирался к мелочам, нарушая течение беседы. Он скоро нас покинул.

Николас Скалл, землемер, впоследствии старший землемер, он любил книги и пописывал стихи.

Уильям Парсон, обученный сапожному ремеслу, однако неплохо знал математику, которую начал изучать с целью стать астрологом, над чем впоследствии сам же смеялся. Он тоже стал старшим землемером.

Уильям Могридж, столяр, искуснейший мастер и солидный, разумный человек.

Хью Мередит, Стивен Поттс и Джордж Уэбб уже описаны выше.

Роберт Грейс, состоятельный молодой джентльмен, великодушный, живой, остроумный, любил каламбуры и своих друзей.

И Уильям Колмен, в то время сиделец в лавке, одного со мной возраста, человек такого ясного ума, такого доброго сердца и таких строгих нравственных правил, какого я, кажется, никогда больше не встречал. Впоследствии он стал видным купцом и одним из судей нашей провинции. Дружба наша длилась более сорока лет, до самой его смерти, и почти столько же существовал наш клуб, бывший наилучшей школой философии, нравственности и политики, когда-либо основанный у нас в провинции, ибо наши вопросы, которые объявлялись за неделю до их обсуждения, вынуждали нас внимательно читать о всевозможных предметах, дабы с толком участвовать в обсуждении; и здесь же мы учились искусству беседы, ибо в наших правилах было предусмотрено все для того, чтобы мы друг другу не опротивели. Это и обеспечило долгую жизнь нашему клубу, о котором мне еще не раз предстоит вспомнить и рассказать.

А здесь я о нем упомянул для того, чтобы показать, какую я от него имел пользу: все перечисленные мною его члены хлопотали о том, чтобы добывать нам заказы. Так, Брейнтналь выхлопотал нам заказ квакеров напечатать сорок листов их истории, остальная часть которой была поручена Кеймеру, над ней мы трудились не покладая рук, потому что платили они мало. Листы были фолио, набирались шрифтом цицеро с длинными примечаниями корпусом. Я набирал по листу в день, а Мередит печатал. Я часто работал до одиннадцати часов вечера, иногда и позже, пока не разберу шрифты по кассам к затрашнему дню, потому что нас еще задерживали мелкие заказы, добытые другими нашими друзьями. Но я так твердо решил делать по листу в день для нашего фолио, что однажды вечером, когда я уже спускал печатные формы и думал, что на сегодня с работой покончено, одна из них по нечаянности сломалась, и две страницы превратились в кашу, но я тут же, до того как лечь спать, разобрал шрифты по кассам и набрал все снова. Такое трудолюбие, свидетелем которому были наши соседи, заслужило нам добрую славу и доверие; в частности, мне рассказали, что когда о новой типографии стало известно в купеческом клубе, там составилось мнение, что успеха мы не добьемся, потому что в городе, мол, уже есть две типографии, Кеймера и Брэдфорда. Но доктор Бэрд (которого мы с тобой много лет спустя навестили у него на родине, в Сент-Эндрюсе в Шотландии) высказал другое мнение: «Такого трудолюбия, как у этого Франклина, я еще в жизни не видывал. Я вижу его за работой по вечерам, когда возвращаюсь из клуба, и он уже опять работает, когда его соседи еще не встали от сна». Его слова произвели впечатление на других, и вскоре после этого один из купцов предложил снабдить нас товаром для лавки, но открывать лавку тогда не входило в наши планы.

Я для того распространяюсь об этом трудолюбии так подробно и так охотно, хотя и выходит, будто я занимаюсь похвальбой, чтобы те из моих потомков, кто прочтет эти строки, увидели, как верно эта добродетель послужила мне на протяжении всей моей жизни, и поняли, сколь она полезна.

Однажды к нам явился Джордж Уэбб, которому одна добрая знакомая ссудила денег, чтобы выкупиться у Креймера, и предложил нам свои услуги. В то время работы для него у нас не было; но я имел неосторожность рассказать ему под секретом, что намерен в ближайшем будущем выпускать газету и тогда он может мне понадобиться. Я объяснил, что надеюсь на успех потому, что единственная тогда в Филадельфии газета, ее выпускал Брэдфорд, была жалкой безделкой, издавалась безобразно и все же приносила ему доход, а значит, хорошая газета и подавно не останется без поддержки. Я просил Уэбба молчать о нашем разговоре, но он проболтался Кеймеру, а тот, чтобы обскакать меня, тотчас напечатал объявление о том, что сам начинает выпускать газету, и предложил Уэббу в ней работать. Это меня разозлило, и, чтобы насолить им, пока сам я еще не могу заняться газетой, я написал несколько занимательных очерков для газеты Брэдфорда за подписью «Хлопотун», а после меня их еще несколько месяцев поставлял Брейнтналь. Это привлекло к газете внимание публики, а объявление Кеймера, которое мы высмеяли в веселой пародии, отклика не нашло. Газету он все же начал издавать, но, продержавшись три четверти года при всего лишь девяноста подписчиках, предложил ее за бесценок мне; я согласился, потому что уже некоторое время был готов ею заняться, и через несколько лет она принесла мне изрядные доходы.

Я замечаю, что то и дело сбиваюсь на единственное число, хотя наше товарищество с Мередитом не распалось; получается это, вероятно, потому, что все руководство делом лежало на мне. Мередит к тому же не умел набирать, печатал плохо и редко бывал трезв. Друзья советовали мне с ним расстаться, но я был вынужден терпеть.

С первых же номеров наша газета сильно отличалась от всех, что выходили в нашей провинции раньше, и шрифт и выполнение были несравненно лучше. Но особенно о ней и ее издателе заговорили после кое-каких написанных мною смелых замечаний касательно спора, который шел тогда между губернатором Бэрнетом и Массачусетской законодательной ассамблеей, и через несколько недель все самые видные горожане сделались нашими подписчиками.

Их примеру последовали многие, число наших подписчиков непрерывно росло. Это было одним из благих последствий того, что я научился немного владеть пером, другим же таким последствием было то, что видные наши горожане, убедившись, что газета попала в руки человеку, владеющему пером, почли своим долгом оказывать мне помощь и покровительство. Брэдфорд продолжал печатать отчеты о заседаниях Ассамблеи, законы и другие правительственные материалы. Между прочим, он напечатал обращение Ассамблеи к губернатору очень нескладным языком и с ошибками. Мы перепечатали его изящно и без ошибок и разослали всем членам Ассамблеи. Они не преминули заметить разницу; это укрепило положение наших друзей в Ассамблее, и они постановили с будущего года поручать все свои заказы нам.

Среди моих друзей необходимо назвать мистера Гамильтона, уже упомянутого выше, он возвратился из Англии и был избран в Ассамблею. Теперь, как и много раз позднее, он принял во мне большое участие и не оставлял своим покровительством до самой смерти.

Примерно в это время мистер Вернон напомнил мне, что я у него в долгу, но не торопил с уплатой. Я написал ему покаянное письмо и умолял потерпеть еще немного, что он и сделал, а я потом отдал ему долг с процентами и с великой благодарностью; таким образом эта ошибка была в какой-то мере исправлена.

Но теперь возникла новая трудность, притом совершенно неожиданная. Отец Мередита, который в свое время дал мне понять, что заплатит за нашу типографию, сумел набрать лишь сто фунтов наличными, которые и уплатил, а еще сто фунтов остался должен купцу, и тот, потеряв терпение, на всех нас подал в суд. Мы нашли поручителей, но было ясно, что, если не удастся собрать к сроку требуемую сумму, иск скоро будет передан к исполнению и мы окажемся разорены, поскольку и станок, и шрифты придется продать в счет уплаты, притом, скорее всего, за полцены.

И тут-то, когда казалось, что все пропало, два истинных друга, чью доброту я не забыл и не забуду, пока память мне вовсе не изменит, пришли ко мне порознь, не сговариваясь и без каких-либо просьб с моей стороны, и предложили ссудить мне все деньги, какие требуются, чтобы перевести все дело на меня, если это вообще выполнимо. Они, однако, просили, чтобы я разорвал свое товарищество с Мередитом, поскольку его часто видят на улице пьяным, он играет в карты и в кости по кабакам и тем подрывает доверие к нашему заведению. Два эти друга были Уильям Колмен и Роберт Грейс. Я сказал им, что не могу предложить Мередиту расстаться, пока есть хоть какая-то надежда, что он и его отец выполнят свою часть договора, ибо считаю себя обязанным им за то, что они сделали и что еще сделали бы, если б могли; но если станет ясно, что они несостоятельны и товарищество придется расторгнуть, тогда я буду считать себя вправе принять помощь моих друзей.

На том мы пока и порешили, а затем я сказал моему компаньону: «Может быть, твой отец недоволен той ролью, которую ты взял на себя в нашем деле, и ему неохота дать нам обоим те деньги, которые он бы дал одному тебе. Если так, скажи только слово, я передам все дело тебе, а сам пойду своей дорогой». – «Нет, – отвечал он, – мой отец в самом деле огорчен и в самом деле не в силах помочь, а я не хочу причинить ему еще больше горя. Я убедился, что для этого дела не гожусь Я вырос фермером, и с моей стороны было безумием перебраться в город и в тридцать лет поступить обучаться новому ремеслу. Многие мои земляки, выходцы из Уэльса, решили податься в Северную Каролину, благо там земля дешевая. Я решил присоединиться к ним и вернуться к прежним занятиям. Ты, возможно, найдешь друзей, которые тебе помогут. Если ты возьмешь на себя долги нашего заведения, вернешь моему отцу те сто фунтов, что он нам ссудил, заплатить мои мелкие долги и подаришь мне тридцать фунтов и новое седло, я откажусь от своей доли в нашем деле и все оставлю тебе». Я согласился на эти условия, мы тут же изложили их письменно и скрепили подписями и печатью. Я дал ему все, что он просил, и вскоре он отбыл в Каролину, откуда в следующем году прислал мне два длинных письма, содержащие подробнейшее описание тех мест, климата, почвы, сельского хозяйства и проч., ибо в этих вопросах он разбирался как нельзя лучше. Я напечатал его письма в газетах, и публика приняла их очень благожелательно.

Сразу же после его отъезда я обратился к моим друзьям, и, не желая ни одному из них отдать предпочтение, принял от каждого половину того, что он предлагал, уплатил все долги типографии и продолжал дело уже только под своим именем, объявив в печати о расторжении товарищества. Произошло это в 1729 году или около того.

В то время среди простого народа раздавались громкие требования увеличить выпуск бумажных денег, в провинции их было выпущено всего на 15 000 фунтов, да и те скоро подлежали погашению. Богатые горожане этому противились, они вообще были против бумажных денег, опасаясь, что они обесценятся, как это случилось в Новой Англии, и пострадают все кредиторы. Мы обсуждали этот вопрос в нашей «Хунте», и я тогда отстаивал новый выпуск, будучи убежден, что первый небольшой выпуск 1723 года принес заметную пользу, увеличил торговлю и работу по найму, и численность населения, я сам видел, что все старые дома обитаемы и строятся новые; а я хорошо помнил, что когда я впервые ходил по улицам Филадельфии, уплетая свою булку, почти во всех домах на Ореховой улице, между Второй и Четвертой, на дверях висели объявления: «Сдается внаем». Много таких объявлений было и на Каштановой, и на других улицах, и я еще тогда подумал, что, как видно, жители один за другим покидают город.

Наши споры заставили меня так подробно ознакомиться с этим предметом, что я написал и напечатал анонимно статью, озаглавленную «О природе и необходимости бумажных денег». Простые люди приняли ее благожелательно, а богачам она пришлась не по вкусу, ибо была на руку тем, кто требовал нового выпуска бумажных денег, а поскольку в их лагере некому было написать на нее ответ, противодействие их ослабело, и закон прошел в ассамблее большинством голосов. Мои друзья, полагая, что я оказал им услугу, сочли нужным отблагодарить меня и в награду мне же поручили печатание денег, а работа эта была очень выгодная и для меня явилась большим подспорьем. Тут я, выходит, тоже выиграл от того, что умел излагать свои мысли на бумаге.

Время и опыт так убедительно доказали, сколь полезны бумажные деньги, что в дальнейшем этой пользы никто уже, в сущности, не оспаривал, вскоре сумма их возросла до 55 000 фунтов, а в 1739 году достигла 80 000; затем, во время войны, превысила уже 350 000, причем торговля, строительство и число жителей неуклонно увеличивались. Теперь-то я, правда, полагаю, что существует предел, превышение которого может оказаться вредным.

Вскоре мой друг Гамильтон исхлопотал для меня заказ на печатание бумажных денег в Ньюкасле, который я тогда тоже счел очень выгодным. Людям с малыми средствами и малая прибыль кажется большой, а для меня это и в самом деле была и большая удача, и большая поддержка. Его же попечением мне стали поручать печатание правительственных законов и отчетов о заседаниях, и эта обязанность оставалась за мной, пока я не расстался с типографским делом.

Со временем я открыл небольшую лавку. Там продавались всевозможные бланки, такие красивые и удобные, каких в тех местах еще не видывали, в этом деле мне помогал мой друг Брейнтналь. Продавалась у нас также бумага, пергамент, дешевые книжки и проч. Ко мне явился некто Уайтмаш, наборщик, которого я знавал в Лондоне, отличный работник. Трудился он у меня долго и прилежно. И еще я взял подмастерье, сына Аквилы Роуза.

Я начал постепенно выплачивать мой долг за типографию. Чтобы сберечь мой кредит и доброе имя, я старался не только быть трудолюбивым и воздержанным, но даже оградить себя от возможных сомнений на этот счет. Одевался я просто, не посещал увеселительных заведений. Не ездил ни на охоту, ни на рыбную ловлю. Бывало, правда, что от работы меня отвлекала книга, но случалось это редко, проходило скрытно и не вызывало пересудов; а чтобы показать, что я не загордился, я иногда сам привозил на тачке бумагу, купленную у оптового торговца. И так как меня считали работящим, удачливым молодым человеком и за все, что я покупал, я платил наличными, то купцы, ввозившие бумажный товар, искали иметь со мной дело, другие предлагали снабжать меня книгами, и дела мои шли отменно. У Кеймера же тем временем и кредит, и заказы день ото дня иссякали, и в конце концов он был вынужден продать типографию, чтобы рассчитаться с кредиторами.

Он уехал на Барбадос, где прожил несколько лет в чрезвычайно стесненных обстоятельствах.

Его подмастерье Дэвид Гарри, которого я когда-то обучал, купил его оборудование и продолжал уже от себя работать в Филадельфии. Сначала я опасался, что он будет мне сильным соперником, потому что у него были богатые и влиятельные друзья. Я даже предложил ему вступить со мной в товарищество, но он, по счастью для меня, надменно отклонил это предложение. Он очень важничал, одевался как большой барин, жил расточительно, наделал долгов и запустил свое дело; ему перестали давать заказы, и он с горя последовал за Кеймером на Барбадос, прихватив с собой и типографию. Там этот бывший подмастерье взял на работу своего бывшего хозяина. Они часто ссорились. Гарри не выполнял заказов в срок и наконец был вынужден продать оборудование и возвратиться в Пенсильванию. Человек, купивший у него оборудование, взял в работники Кеймера, но тот через несколько лет умер.

Теперь у меня не осталось в Филадельфии ни одного соперника, кроме самого первого, Брэдфорда, а он был богат и спокоен, время от времени кое-что печатал, нанимая странствующих работников, но не гонялся за заказами. Однако считалось, что он, будучи почтмейстером, имеет больше возможностей узнавать новости, что его газета лучше моей подходит для помещения объявлений, почему он и получал их больше, что было выгодно для него и невыгодно для меня; ибо хотя я и получал и рассылал газеты по почте, широкая публика об этом не знала; дело в том, что я подкупал верховых рассыльных, и те забирали их тайком, потому что Брэдфорд по злобе своей это запретил, что очень меня обижало, и я так осуждал его за это, что впоследствии, заняв его должность, никогда так не поступал.

Все это время я продолжал столоваться у Годфри, который с женой и детьми занимал часть моего дома и еще часть мастерской как помещение для своего глазировочного дела, хотя работал он мало, весь поглощенный своей математикой. Миссис Годфри надумала выдать за меня дочку каких-то своих родичей, пользовалась любым случаем сводить нас, и я стал всерьез ухаживать за этой девицей, весьма, кстати сказать, достойной. Старики поощряли меня частыми приглашениями к ужину и то и дело оставляли нас вдвоем, так что мне уже пора было объясниться. Переговоры я повел через миссис Годфри. Я сообщил ей, что рассчитываю получить за невестой сумму, которую мне еще осталось выплатить как долг за типографию, в то время это уже, сколько помню, составляло менее ста фунтов. Она в ответ передала мне, что у родителей девушки нет таких денег. Я сказал, пусть заложат дом. Ответ последовал через несколько дней. Они, оказывается, не одобряли этого брака. Они навели справки у Брэдфорда и узнали, что типографское дело неприбыльное, что литеры у меня старые и скоро потребуют замены, что С. Кеймер и Д. Гарри один за другим разорились и та же участь, вероятно, уготована мне. По всем этим причинам они отказали мне от дома, а дочку посадили под замок.

Не знаю, вправду ли они передумали или только притворились в расчете, что наши чувства зашли уже слишком далеко и мы поженимся тайно, а тогда они будут вольны дать или не дать за ней приданое; но я заподозрил второе, обиделся и перестал у них бывать. Позже миссис Годфри передала мне, что они словно бы смягчились и склонны опять меня приветить, но я твердо заявил, что больше не желаю иметь дела с этой семьей. Тогда обиделись супруги Годфри; мы повздорили, и они съехали с квартиры, а я, оставшись в доме один, решил больше не пускать жильцов.

Но эта история обратила мои мысли к женитьбе, я стал подыскивать, с кем бы мне познакомиться, однако скоро убедился, что ремесло печатника не пользуется уважением и на богатую невесту мне рассчитывать не приходится, разве что на такую, какая по другим статьям меня вовсе не привлекала. А тем временем я, подстрекаемый неукротимой горячностью молодости, часто попадал в истории с непотребными женщинами, что было связано с расходами и большими неудобствами, не говоря уже об опасности заразиться болезнью, которая пуще всего меня страшила, хотя мне выпало великое счастье избежать ее. На положении соседей и старых знакомых я продолжал дружески общаться с семьей миссис Рид, там все хорошо ко мне относились еще с тех времен, когда я снимал у них комнату. Меня часто звали в гости, советовались со мной о всяких делах, и порой я оказывался им полезен. Я жалел бедную мисс Рид, она всегда казалась удрученной, вся ее живость исчезла, она сторонилась людей. В большой мере я приписывал ее несчастье моему непостоянству и легкомыслию в то время, когда я находился в Лондоне, хотя ее мать по доброте своей уверяла, что во всем повинен не столько я, сколько она сама, потому что не разрешила нам пожениться до моего отъезда в Англию, а в мое отсутствие уговорила дочь выйти за другого. Взаимное чувство в нас снова ожило, но теперь перед нами стояли серьезные препятствия. Правда, ее брак считался недействительным, поскольку было известно, что в Англии у ее мужа уже была другая жена; но доказать это было трудно за дальностью расстояния, и хотя сам он, по слухам, умер, доподлинно никто этого не знал. Кроме того, даже если бы эти слухи подтвердились, он оставил после себя много долгов, и его преемника, возможно, заставили бы их платить. Однако мы пренебрегли всеми этими трудностями, и 1 сентября 1730 года я взял ее в жены. Никаких неурядиц, которых мы опасались, не последовало, она показала себя хорошей, верной женой, много помогала мне в лавке. Мы богатели и всячески старались сделать друг друга счастливыми. Так я по мере сил исправил и эту мою серьезную ошибку.

В то время, поскольку наш клуб собирался не в какой-нибудь таверне, а на дому у мистера Грейса, выделившего для этой цели особую комнатку, я внес такое предложение: раз мы, обсуждая тот или иной вопрос, часто ссылаемся на свои книги, не лучше ли держать их там, где мы собираемся, чтобы всегда можно было навести любую справку; соединив их в одну общую библиотеку, мы могли бы пользоваться ими как общим достоянием, что было бы почти столь же удобно, как если бы все они принадлежали любому из нас. Предложение мое понравилось и было принято, и мы отвели один угол комнаты под все те книги, без которых каждый мог обойтись. Их оказалось не так много, как мы ожидали, и хотя мы широко ими пользовались, тем не менее возникли кое-какие неудобства, не все обращались с ними достаточно бережно, и примерно через год каждый снова забрал свои книги к себе домой.

И тут я приступил к осуществлению моего первого общественного начинания, а именно к созданию публичной библиотеки. Я сочинил обращение, наш известный нотариус Брокден облек его в узаконенную форму, и с помощью моих друзей по клубу я набрал для начала 50 подписчиков, готовых внести вступительный взнос в 40 шиллингов и далее вносить по 10 шиллингов в год в течение пятидесяти лет, то есть того времени, на какое было рассчитано существование компании. Впоследствии мы получили устав, и число членов возросло до ста. Это была мать всех североамериканских публичных библиотек, ныне столь многочисленных. Дело это приобрело большое значение, влияние его продолжало расти. Эти библиотеки развили общественное сознание американцев, сделали простых торговцев и фермеров не менее образованными, чем большинство выходцев из других стран, и в какой-то мере подготовили то упорство, которое проявили колонии, отстаивая свои привилегии.

Все предыдущее написано с намерением, изложенным в начале, и поэтому содержит некоторые семейные истории, для посторонних не интересные. То, что следует дальше, писалось много лет спустя по совету, содержащемуся в нижеприведенных письмах, и соответственно предназначается для публики. Перерыв был обусловлен делами нашей Революции.

Письмо от мистера Абеля Джеймса, с приложением записей о моей жизни (получено в Париже)

Мой дорогой и высокочтимый друг! Я часто испытывал желание написать тебе, но меня всякий раз удерживало опасение, как бы мое письмо не попало в руки англичан и какой-нибудь печатник или охотник до чужих дел не вздумал опубликовать часть его содержимого, что причинило бы нашему другу большие неприятности, а на меня навлекло бы его неодобрение.

Некоторое время тому назад мне в руки, к моей великой радости, попало двадцать три листа, исписанных твоим почерком, рассказ о твоих предках и твоей жизни, обращенный к твоему сыну и доведенный до 1730 года, а при нем примечания, тоже твоим почерком, копию коих при сем прилагаю в надежде, что буде ты его продолжил, первую и дальнейшую части можно будет соединить; если же ты еще не написал продолжения, то теперь ты с этим не замедлишь. Жизнь скоротечна, как говорил нам проповедник; и что скажут люди, если добрый, гуманный и доброжелательный Бен Франклин не оставит своим друзьям и всем людям столь приятного и назидательного сочинения; сочинения, каковое было бы интересно и полезно не только нескольким друзьям, но миллионам людей. Влияние, которое сочинения такого рода оказывают на молодые умы, очень велико, и нигде я не усматривал этого так ясно, как в записках нашего друга. Почти незаметно они приводят молодых людей к решению хотя бы попытаться стать такими же добродетельными и заслужить такую же известность, как их автор. И если твои записи, когда они будут опубликованы (а я убежден, что это случится), заставят молодых равняться на трудолюбие и умеренность, проявленные тобою в ранней молодости, каким благодеянием окажется этот твой труд! Никто из известных мне живых людей, ни один, ни в совокупности с другими, не способен вызвать у американской молодежи столь горячего стремления к трудолюбию, увлечению делом, бережливости и умеренности. Я не хочу сказать, что у этого труда нет и других достоинств, я далек от этой мысли; но первое столь важно, что с ним ничто не сравнится.

Когда это письмо и приложенные к нему записи были показаны одному другу, я получил от него следующее послание:

Письмо от мистера Бенджамина Воуэна Париж, января 31-го, 1783

Милостивый государь мой! Когда я прочел записи о важнейших событиях Вашей жизни, переправленные Вам Вашим приятелем-квакером, я пообещал прислать Вам письмо, в коем изложу причину, почему я поддерживаю его просьбу закончить их и опубликовать. В последнее время различные дела мешали мне взяться за это письмо, и теперь я уже не уверен, стоит ли его писать; однако же, поскольку у меня выдалось свободное время, я все же его напишу, хотя бы ради собственного интереса и пользы; но поскольку выражения, которые я намерен употребить, могли бы обидеть человека Вашего воспитания, я скажу Вам только, как я обратился бы к любому другому человеку, столь же добродетельному и известному, как Вы, но не столь свободному от самомнения. Я сказал бы ему: «Сэр, я жажду увидеть историю Вашей жизни опубликованной по следующим причинам: Ваша история так примечательна, что если Вы сами ее не напечатаете, это несомненно сделает кто-нибудь другой и тем, возможно, причинит столько же вреда, сколько Вы принесли бы пользы, если бы занялись этим сами. Далее. Это будет отчет о внутреннем положении в Вашей стране, который подвигнет переселиться туда многих людей достойных и мужественных. И зная, как ищут они таких сведений и какой вес имеет Ваше имя, думаю, что Ваша биография послужит наилучшей рекламой. Все, что с Вами случилось, тесно связано с нравами и обстоятельствами новой, нарождающейся нации; и с этой точки зрения, думается мне, даже писания Цезаря и Тацита едва ли могут быть так интересны для того, кто хочет правильно судить о человеческой природе и обществе. Но это, досточтимый сэр, лишь второстепенные соображения по сравнению с тем, как пример Вашей жизни призван способствовать становлению великих людей в будущем; и в сочетании с Вашим «Искусством добродетели» (которое Вы намерены обнародовать) послужит совершенствованию каждого, а значит – приумножит всяческое счастье, как личное, так и общественное. В первую очередь оба эти произведения дадут непревзойденный свод правил для самовоспитания. Школы и прочие способы воспитания сплошь и рядом следуют ложным принципам и являют собой громоздкую систему, указующую ложный путь; Ваша же система незатейлива, и цель Вашего пути правильна; а поскольку ни родители, ни дети не имеют иных правильных мерил для подготовки к разумной жизни и оценки таковой, Ваше открытие, что многие могут постигнуть все это своим умом, окажется поистине бесценным! Влияние, воспринятое человеком слишком поздно, есть влияние не только запоздалое, но и слабое. Лишь в молодости мы закладываем основу наших привычек и вкусов, лишь в молодости вырабатываем свое отношение к профессии, роду занятий и браку. А значит, лишь в молодости обозначается дальнейший путь, даже путь следующего поколения, лишь в молодости определяется и личный и общественный облик человека. И поскольку срок жизни длится лишь от молодости до старости, жизнь должна начинаться хорошо с самой молодости предпочтительно еще до того, как мы утвердились в главных своих взглядах. Ваша же биография – это не только урок самовоспитания, но урок воспитания мудрого человека; и даже мудрейший почерпнет много мыслей и житейских советов, подробно ознакомившись с образом жизни другого мудреца. Так зачем же лишать такой помощи людей более слабых, когда мы видим, что с начала времен человечество бредет ощупью, в потемках, можно сказать – без всякого руководства? Покажите всему свету, сэр, сколько можно сделать и для отцов, и для сыновей; призовите всех мудрых идти по Вашим стопам, а других – набираться мудрости. Сейчас, когда мы видим, как жестоки бывают государственные мужи и военачальники, как нелепо бывает поведение высокопоставленных людей в отношении к своим знакомым, поучительно будет убедиться, что множатся и случаи мирного, уступчивого поведения и что совместно быть великим человеком и добрым семьянином, исполнять завидную должность и не терять добродушия.

Немалую пользу принесут те мелкие случаи, о которых Вам тоже придется рассказать, ибо нам превыше всего необходимы правила осмотрительного поведения в повседневных делах, и любопытно будет узнать, как Вы поступали в том или ином случае. Это будет своего рода ключ к жизни, объяснение многого из того, что должно объяснить каждому, дабы он стал умнее, научившись предусмотрительности. За неимением собственного опыта самое лучшее – это узнать о жизни другого человека, рассказанной нам достаточно интересно, а Ваше перо обеспечивает высокое качество рассказа; наши дела предстанут перед нами и простыми и значительными, Вы же, я в том не сомневаюсь, проявили в жизни столько же самобытности, как в любых рассуждениях о политике или философии, а есть ли что, требующее больше экспериментов и системы, нежели человеческая жизнь (столь важная и столь богатая ошибками)?

Одни люди добродетельны вслепую, другие увлекаются фантастическими вымыслами, еще другие умны и востры на нехорошие дела. Вы же, сэр, я в том уверен, не напишете ничего такого, что не было бы одновременно мудрым, практичным и похвальным. Ваш рассказ о себе (ибо я полагаю, что аналогия с доктором Франклином касается не только характера, но и жизненных обстоятельств) покажет, что Вы не стыдитесь никакого происхождения, а это тем более важно потому, что из Ваших писаний явствует, сколь мало счастье, личные качества и величие зависят от какого бы то ни было происхождения. А поскольку ни одна цель не мыслится без средств, мы убедимся, сэр, что даже Вы составили план, позволивший Вам возвыситься; и в то же время увидим, что хотя результат был весьма лестным, достигнут он был такими простыми средствами, какие могла подсказать только мудрость, а именно, что Вы полагались на природу, добродетель, размышления и привычку. И еще нам станет ясно, что каждому надлежит дождаться нужного времени, прежде чем появиться на арене жизни. Наши чувства тесно связаны с той или иной минутой, поэтому мы склонны забывать, что за первой минутой последуют другие, а значит, человеку надлежит строить свое поведение применительно к требованиям всей жизни. Ваши определения, как видно, были Вами применены к жизни в целом, и мимолетные ее минуты были оживлены довольством и радостями, а не испорчены пустой досадой или сожалениями. Такое поведение легко дается тем, кто равняется на других, подлинно великих людей и чьим главным достоинством так часто является умение терпеть и ждать. Ваш корреспондент-квакер (здесь я снова выскажу предположение, что мой адресат похож на д-ра Франклина) восхваляет Вашу воздержанность, прилежание и умеренность; но мне странно, что он обошел молчанием Вашу скромность и бескорыстие, ведь без них Вы не могли бы так долго дожидаться преуспеяния и притом не тяготиться ожиданием, а это убедительно доказывает всю ничтожность славы и необходимость управлять своим рассудком. Если бы этот корреспондент знал Вашу историю так же хорошо, как я, он бы сказал: Ваши прежние писания и стихи привлекут внимание к Вашей «Биографии» и «Искусству добродетели»; а Ваша «Биография» и «Искусство добродетели», в свою очередь, привлекут внимание к ним. В этом преимущество разносторонней натуры: одна ее интересная черта ярче освещает другую, а сие тем более полезно, что есть много людей, напрасно ищущих средств, как усовершенствовать свой ум и характер, даже если у них есть для этого и время, и желание.

Но напоследок, сэр, хочу высказать мысль, что Ваша жизнь полезна и просто как биографическое известие. Этот вид литературы сейчас выходит из моды, а между тем он очень полезен и нужен. Ваш же труд может оказаться особенно уместным, ибо его можно будет сравнить с биографиями различных общественных бандитов и мошенников, либо аскетов-самоистязателей, либо литературных вертопрахов. Если он вызовет подражания, а людей заставит вести такую жизнь, о какой не стыдно написать, он будет стоить всех Плутарховых «Жизнеописаний» вместе взятых. Однако, устав воображать героя, все черты коего свойственны лишь одному человеку на свете, и притом воздерживаться от похвал, я хочу, дорогой доктор Франклин, закончить мое письмо обращением к Вам лично.

Итак, дорогой сэр, я от души надеюсь, что Вы откроете миру Ваш подлинный облик, ибо в противном случае он, в силу общественных разногласий и клеветы, может оказаться искаженным. Принимая во внимание Ваш почтенный возраст, Вашу сдержанность и особый склад мышления, трудно предположить, что кто-нибудь, кроме Вас самого, достаточно осведомлен о событиях Вашей жизни и о Ваших помыслах. Вдобавок ко всему грандиозный переворот, нами переживаемый, несомненно привлечет внимание к человеку, коему мы им обязаны, и, когда пойдет речь о его нравственных принципах, необходимо будет показать, что таковые действительно его подсказали; и поскольку изучаться будет в первую очередь Ваша личность, очень важно (даже в смысле ее влияния в Вашей обширной и растущей стране, не говоря уже об Англии и всей Европе), чтобы она предстала перед потомством всеми почитаемой и несокрушимой.

Я всегда держался того мнения, что ради счастья человечества надлежит доказывать, что даже в наше время человек не есть порочное и отвратительное животное; а еще более – что мудрое влияние способно его исправить. И по этой же причине я жажду утвердить мнение, что среди людей существуют личности выдающиеся, ибо стоит только возобладать взгляду, будто все люди без исключения – великие грешники, как хорошие люди, изверившись в своих усилиях, махнут рукой и, чего доброго, сами ринутся в житейскую драку, а не то станут заботиться лишь о собственных удобствах. Так вот, дорогой сэр, возьмитесь за этот труд елико возможно скорее; покажите себя в нем таким добрым, как Вы есть, таким умеренным, как Вы есть, а главное – докажите, что Вы с детства любили справедливость, свободу и согласие, что и позволило Вам естественно и последовательно поступать так, как Вы поступали в течение последних семнадцати лет Вашей жизни. Пусть англичане не только уважают Вас, но и любят. Когда они научатся высоко ценить Ваших соотечественников, они станут высоко ценить и Ваше отечество; а когда Ваши соотечественники убедятся, что англичане их ценят, они научатся ценить Англию. Посмотрите на дело еще шире: не ограничивайтесь теми, кто говорит на английском языке, но, утвердив столько истин касательно природы и политики, подумайте об исправлении всего рода человеческого. Поскольку я не читал даже начала истории Вашей жизни, а только знаю человека, эту жизнь прожившего, я пишу в некотором роде наугад. Однако я уверен, что биография и упомянутый мною трактат (об «Искусстве добродетели») не обманут моих ожиданий, тем более если Вы согласитесь сообразовать эти труды с высказанными мною взглядами.

Даже если Вам не удастся оправдать все надежды Вашего неунывающего почитателя, Вы, во всяком случае, создадите сочинение интересное для человеческого ума; а тот, кто порождает у других чувство невинной радости, приумножает светлую сторону нашей жизни, чересчур омраченной тревогами и отягченной страданием. Итак, пребывая в надежде, что Вы исполните желание, изъявленное в настоящем письме, остаюсь, дорогой сэр, и прочая и прочая

Бендж. Воуэн.

Глава VI

Продолжение рассказа о моей жизни, начато в Пасси близ Парижа, 1784

Прошло уже некоторое время с тех пор, как я получил вышеприведенные письма, но я был так занят, что не мог и подумать о том, чтобы выполнить содержащуюся в них просьбу. К тому же я мог бы сделать это гораздо лучше, если бы находился дома, среди моих бумаг, они подстегнули бы мою память и помогли бы уточнить даты; но поскольку срок моего возвращения еще не решен, а у меня сейчас выдался кое-какой досуг, я попытаюсь вспомнить и записать, что могу. Буде я доживу до возвращения домой, там я, возможно, кое-что исправлю и добавлю.

Не имея здесь ни одной копии написанного ранее, я не помню, рассказал ли я, какие предпринял шаги для учреждения Филадельфийской публичной библиотеки, которая, начавшись с малого, ныне приобрела такое значение; однако помню, что довел свой рассказ примерно до того времени (1730). Поэтому я и теперь начну с рассказа о ней, а если окажется, что он уже написан, его можно будет изъять.

В то время, когда я прочно поселился в Пенсильвании, ни в одной из колоний к югу от Бостона не было приличной книжной лавки. В Нью-Йорке и в Филадельфии печатники, по сути дела, торговали писчебумажными товарами, продавали только бумагу и проч., альманахи, баллады да кое-какие немудреные учебники. Любители чтения были вынуждены выписывать книги из Англии; у каждого из членов «Хунты» было небольшое количество собственных книг. Сперва мы собирались в харчевне, потом сняли комнату для собраний нашего клуба. Я предложил всем членам принести свои книги в эту комнату, где они не только были бы под рукой, если потребуется срочно навести справку, но и послужили бы на общую пользу, чтобы каждый мог взять любую из них и прочесть у себя дома. Мы так и сделали и некоторое время этим довольствовались.

Убедившись, сколь полезным оказалось это маленькое собрание книг, я предложил расширить число участников, объявив подписку на публичную библиотеку. Я набросал план и устав и попросил искусного нотариуса мистера Чарльза Брокдена придать этим документам законную форму, согласно которой каждый подписчик обязывался внести определенную сумму на покупку книг, а затем вносить столько-то в год на пополнение библиотеки. Так мало читателей было в то время в Филадельфии, и большинство из них были так бедны, что мне при всем старании удалось найти всего пятьдесят человек, главным образом из молодых купцов, готовых заплатить по сорок шиллингов вступительного взноса и далее вносить по десять шиллингов в год. С этим маленьким капиталом мы и начали дело. Книги были выписаны и получены; библиотека была открыта один день в неделю, и в этот день подписчики брали книги на дом под обязательство заплатить двойную их стоимость, если они не будут возвращены в срок. Нашему примеру скоро последовали в других городах и в других провинциях. Библиотеки пополнялись благодаря пожертвованиям, чтение вошло в моду, и наши люди, за неимением общественных увеселений, которые могли бы отвлечь их от чтения, все больше тянулись к книгам, так что через несколько лет чужеземцы уже отмечали, что люди у нас более образованные и знающие, чем лица того же звания в других странах.

Когда мы готовились подписать вышеупомянутый договор, связывавший нас или наших наследников на пятьдесят лет, нотариус мистер Брокден сказал нам: «Вы люди молодые, но трудно предположить, что кто-нибудь из вас доживет до истечения срока, указанного в этом документе». А между тем многие из нас живы до сих пор, однако самый документ через несколько лет потерял законную силу, так как его заменил новый устав, узаконивший нашу компанию на неограниченный срок.

Возражения и колебания, с которыми я столкнулся, когда вербовал подписчиков, вскоре дали мне почувствовать, как невыгодно называть себя застрельщиком любого полезного начинания, ведь его сразу заподозрят в том, что он ставит себя хоть немножко да выше людей его окружающих, когда ему требуется их помощь в осуществлении этого начинания. Поэтому я по мере возможности молчал о себе, а толковал, что план, дескать, составила группа друзей, меня же они только просили представить его на рассмотрение тех, кого они почитают любителями чтения. Таким манером дело у меня пошло лучше, я стал прибегать к этой методе во всех подобных случаях и часто добивался успеха, почему и рекомендую ее от всей души. Небольшая жертва, которую вы приносите своему тщеславию, со временем сторицей окупится. Если на какое-то время останется неясным, кому принадлежит заслуга, кто-то, более тщеславный, чем вы, попытается приписать ее себе, а тогда даже завистники невольно воздадут вам должное и разоблачат самозванца.

Библиотека дала мне возможность беспрерывно совершенствоваться чтением, на которое я неукоснительно отводил час или два в день, и таким образом до некоторой степени возместил ученые занятия, о которых некогда мечтал для меня отец. Чтение было единственным развлечением, какое я себе разрешал. Я не тратил времени на кабаки, азартные игры и прочие шалости, мое усердие в деле оставалось столь же неустанным, сколь было необходимо. На мне еще лежал долг за типографию, у меня подрастали дети, которых требовалось обучать, и я вынужден был соперничать с двумя печатниками, обосновавшимися в городе раньше меня. Однако с каждым днем трудности мои уменьшались. Я не изменял моим воздержанным привычкам, я с детства запомнил наставления отца, любившего повторять притчу Соломонову: «Если человек проворен в деле своем, он будет стоять перед царями, он не будет стоять перед простыми», – и почитал трудолюбие лучшим средством для достижения богатства и известности, что и придавало мне сил, хотя я и не думал, что мне предстоит когда-либо буквально стоять перед коронованными особами. Однако с тех пор именно это и произошло: я стоял перед пятью разными монархами и даже удостоился чести обедать за столом одного из них, короля датского.

В Англии ходит поговорка: «Кто преуспеть желает, тому пусть жена помогает». Мне повезло: моя жена была столь же привержена трудолюбию и воздержности, сколь и я сам. Она с охотой помогала мне в моем деле, складывала и сшивала брошюры, сидела в лавке, скупала старое тряпье для бумажной фабрики и т. д. и т. д. Мы не держали бездельников – слуг, еда у нас была самая простая, мебель самая дешевая. Так, например, на утренний завтрак я долгое время довольствовался хлебом с молоком (чая не покупали) и ел оловянной ложкой из грошовой глиняной миски. Но заметьте, как вопреки правилам роскошь проникает в семейный уклад и пускает ростки: однажды, будучи позван завтракать, я увидел на столе перед собой фарфоровую миску и серебряную ложку! Их без моего ведома купила моя жена, заплатив огромные деньги, двадцать три шиллинга, и единственное, что она могла сказать в свое оправдание, – ей, мол, показалось, что ее муж заслуживает фарфоровой миски с серебряной ложкой не меньше, чем любой из его соседей. Так у нас в доме впервые появился фарфор и столовое серебро, а с годами, когда наше богатство приумножилось, того и другого у нас уже было на несколько сотен фунтов.

Воспитан я был в пресвитерианской вере, и хотя некоторые догматы этого исповедания, такие как судьбы божьи, предопределение, вечное проклятие, казались мне непонятными, а другие сомнительными, и хотя я давно перестал посещать молитвенные собрания своей секты, поскольку воскресенье отводил ученым занятиям, однако каких-то религиозных правил всегда придерживался. Так, я никогда не сомневался в существовании божественного начала, сотворившего мир и правящего им; а также в том, что наиболее угодная богу служба – это делать людям добро; и в том, что душа бессмертна, а всякое преступление влечет за собой наказание, добродетель же будет вознаграждена либо в сей жизни, либо за гробом. Эти положения я почитал основой любой религии, поскольку усматривал их во всех исповеданиях, принятых в нашей стране; все их я уважал, хотя и в разной мере, смотря по тому, много или мало к ним примешивалось других догматов, которые, не будучи направлены к насаждению, повышению и укреплению нравственности, служили главным образом тому, чтобы разъединять людей и сеять между ними вражду. Уважая все вероисповедания и будучи убежден, что любое из них способно оказать благое воздействие, я избегал всяких споров, могущих поколебать моего противника в его вере; и поскольку население нашей провинции росло и для прихожан любого толка требовалось все больше молитвенных зданий, возводившихся обычно на доброхотные даяния, я никогда не отказывался внести и свою лепту на такие дела.

Хотя и редко бывая в церкви, я все же полагал, что богослужения и похвальны, и полезны, если проводить их как надобно, и неукоснительно платил ежегодный взнос на содержание единственной у нас в Филадельфии пресвитерианской церкви. Священник этой церкви порой навещал меня на правах друга, уговаривал приходить на богослужения, и бывало, что я поддавался его уговорам, один раз даже ходил в церковь пять воскресений подряд. Будь он хорошим проповедником, я, возможно, и продолжал бы в том же духе, как ни мало воскресного досуга мне оставляли мои занятия; но речи его сводились либо к полемике, либо к разъяснению узких доктрин нашей секты и были сухи, неинтересны и ненравоучительны, потому что он не призывал к соблюдению каких-либо нравственных правил и, казалось, старался сделать нас не достойными гражданами, а всего лишь пресвитерианами.

Однажды он выбрал темой для своей проповеди следующий стих из четвертой главы Послания к Филиппийцам: «Наконец, братья мои, что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно, что достославно, что только добродетель и похвала, о том помышляйте». И я вообразил, что в проповеди на эту тему будет содержаться какой-нибудь призыв к нравственности. Но он ограничился перечислением пяти пунктов, которые якобы имел в виду апостол, а именно: 1. Соблюдать день субботний. 2. Прилежно читать Святое Писание. 3. Посещать богослужения. 4. Причащаться святых тайн. 5. Оказывать уважение служителям церкви. Все это, возможно, и хорошо, но так как это не то хорошее, чего я ждал от проповеди на такую тему, я отчаялся услышать что-либо ценное и в любой другой его проповеди, возмутился и больше не ходил его слушать. За несколько лет до того (то есть в 1728 году) я сочинил для себя краткую литургию или молитву, озаглавленную «Догматы веры и поведение верующего». Ею я и стал снова пользоваться, а посещать богослужения перестал. Такой образ действий, возможно, достоин осуждения, но оправдываться я не намерен, ибо сейчас моя цель – излагать факты и не подыскивать для них оправдания.

Примерно в это же время у меня зародился смелый, даже дерзостный план: достичь морального совершенства. Я хотел жить, не совершая грехов и проступков; решил побороть все то, на что меня толкала либо врожденная склонность, либо привычка, либо чужие примеры. Зная, или воображая, что знаю, что хорошо, а что дурно, я не видел причин, почему бы мне всегда не следовать первому и не избегать второго. Но вскоре я убедился, что задача эта труднее, нежели я предполагал. Пока я всеми силами остерегался одного греха, меня настигал другой; привычка вступала в свои права, чуть ослабевало внимание; склонность порой оказывалась сильнее разума. Наконец я пришел к заключению, что одного умозрительного убеждения, будто в наших интересах быть безупречно добродетельным недостаточно для того, чтобы оградить себя от повторных падений, и прежде чем успокоиться на мысли, что отныне поведение твое будет неизменно правильным, необходимо избавиться от скверных привычек, приобрести благие привычки и утвердиться в них. И для этого я выработал некую методу.

Среди различных перечней нравственных добродетелей, какие мне доводилось читать, были и более и менее длинные, в зависимости от того, больше или меньше понятий писавшие объединяли под одной рубрикой. Например, воздержность одни сводили только к еде и питью, другие же полагали, что воздерживаться следует и от всех других удовольствий, аппетитов, склонностей и страстей как телесных, так и духовных, вплоть до скупости и честолюбия. Я решил, ясности ради, предпочесть больше рубрик и под каждой меньше понятий, а не мало рубрик, объединяющих больше понятий; и в тринадцать рубрик включил все, что в то время казалось мне необходимым и желательным, присовокупив в каждом случае краткое наставление, из которого явствовало, как я ту или иную добродетель понимал.

1. Воздержность.

Не ешь до отупения, не пей до опьянения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад