– Ураган усилился, и вода прибывает, – сказал пилот не без горечи. – На этот раз надежды нет, мсье. Через час море затопит отмель, а с ней… и нас.
Он укоризненно, а может быть, даже и озлобленно взглянул на губернатора и добавил:
– Я бретонец и верю в Бога… Я буду молиться.
Накануне Дюга рассказывал мне, что губернатор – антиклерикал в силу политической традиции, тем не менее покровительствовал миссионерам, оказывавшим ему большие услуги. Теперь на лице Буссара не выразилось ни намерения помешать пилоту, ни желания последовать его примеру. В эту минуту раздался треск: порыв ветра расщепил пальму, росшую слева. Наши минуты были сочтены. И вот тут-то Жизель без кровинки в лице в каком-то безотчетном порыве страсти бросилась к молодому подполковнику.
– Раз мы обречены, – сказала она, – я хочу умереть в твоих объятиях. – И, повернувшись к мужу, добавила: – Простите меня, Эрик… Я старалась, как могла, уберечь вас от этого горя до тех пор, пока… Но теперь все кончено и для меня, и для вас… Я больше не в силах лгать.
Подполковник встал, дрожа как лист, и пытался отстранить от себя обезумевшую женщину.
– Господин губернатор… – начал он.
Вой урагана помешал мне расслышать конец фразы. Сидя в двух шагах от Жизели и подполковника, губернатор как завороженный не сводил глаз с этой пары. Губы его тряслись, но я не мог понять, говорит ли он что-то или безуспешно пытается овладеть голосом. Он побледнел так сильно, что я испугался, как бы он не лишился чувств. Самолет, который теперь удерживало на земле только одно крыло, застрявшее в ветвях правой пальмы, трепыхался на ветру, точно полотнище знамени. Мне следовало бы думать о смертельной опасности, которая нависла над нами, об Изабелле, о близких, но все мои мысли были поглощены спектаклем, разыгрывавшимся на моих глазах.
Впереди – коленопреклоненный пилот, повернувшись спиной к остальным участникам этой сцены, бормотал молитвы. Подполковник – сердце которого, как видно, разрывалось между любовью, повелевавшей ему заключить в объятия молящую женщину, и мучительной боязнью унизить начальника, которого он, несомненно, почитал. Что до меня, то, съежившись в кресле, чтобы предохранить себя от толчков, я старался сделаться совсем незаметным и как можно меньше стеснять трех участников этой драмы. Впрочем, я думаю, они просто забыли о моем присутствии.
Наконец губернатору удалось, цепляясь за кресла, приблизиться к жене. В этой страшной катастрофе, в которой разом гибли и жизнь его и счастье, он сохранял удивительное достоинство. Ни тени гнева не было в его прекрасных чертах, только в глазах стояли слезы. Очутившись рядом с женой, он оперся на меня и с надрывавшей душу нежностью произнес:
– Я ничего не знал, Жизель, ничего… Идите ко мне, Жизель, сядьте со мной… Прошу вас… Приказываю вам.
Но она, обвив руками подполковника, пыталась привлечь его к себе.
– Любимый, – говорила она. – Любимый, зачем ты противишься? Ведь все кончено… Я хочу умереть в твоих объятиях… Любимый, неужели ты принесешь наши последние минуты в жертву щепетильности?.. Ведь я слушалась тебя, пока было необходимо, ты сам знаешь… Ты уважал Эрика, любил его… И я тоже… Да, Эрик, это правда, я любила тебя!.. Но раз мы умрем…
Кусочек металла, сорвавшийся откуда-то при особенно сильном толчке, ударил Жизель в лицо. Тоненькая струйка крови потекла по ее щеке.
– «Надо соблюдать приличия»! – с горечью сказала она. – Сколько раз ты повторял мне эти слова, любимый… И мы геройски соблюдали приличия… Ну а теперь? Теперь речь идет не о приличиях, а о наших последних, коротких минутах…
И глухим шепотом добавила:
– Оставь же! Мы вот-вот умрем, а ты стоишь навытяжку перед призраком!
Губернатор вынул платок, склонился к жене и ловким, ласковым движением отер окровавленную щеку. Потом посмотрел на подполковника с печальной решимостью, но без укора. Мне казалось, что я прочитал в его взгляде: «Обнимите же эту несчастную… Я уже не способен страдать…» А тот, потрясенный, казалось, так же беззвучно отвечал: «Нет, не могу. Я слишком уважаю вас. Простите». Мне чудилось, что передо мной Тристан и король Марк. Я отродясь не был свидетелем такой патетической сцены. Ни звука, кроме воя ветра и неясного бормотания – молитвы пилота; а в иллюминатор видно было только свинцово-серое небо, вереницы клочковатых белесых облаков, а если глянуть вниз – желтые, все прибывающие волны.
Потом на мгновение ветер стих, и женщине, цеплявшейся за мундир офицера, удалось приподняться. С каким-то отчаянным вызовом она поцеловала его прямо в губы. Он еще несколько секунд пытался сопротивляться, но потом, уступив то ли жалости, то ли страсти, отвел наконец глаза от своего начальника и с жаром ответил на ее поцелуй. Губернатор побледнел еще больше, откинулся на спинку кресла и, казалось, потерял сознание. Инстинктивное чувство стыдливости побудило меня закрыть глаза.
Сколько времени прошло таким образом? Не знаю. Достоверно я помню лишь одно: спустя несколько минут, а может быть, часов, мне послышался в грохоте бури шум мотора. Неужели это галлюцинация? Я напряг слух и огляделся. Мои спутники тоже прислушивались. Подполковник и Жизель уже стояли поодаль друг от друга. Она сделала шаг к мужу, который приник к иллюминатору. Пилот, поднявшись с колен, шепотом спросил Буссара:
– Слышите, господин губернатор?
– Слышу. Это самолет?
– Пожалуй, нет, не похоже, – сказал пилот. – Это шум мотора, но более слабый.
– Так что же это? – спросил подполковник. – Я ничего не вижу.
– Может быть, дозорное судно?
– Как они могли узнать, что мы здесь?
– Не знаю, господин подполковник, но шум все слышнее. Они приближаются. Шум идет с востока, стало быть – со стороны берега… Глядите, господин подполковник, там серая точка, там – на волнах! Так и есть, это катер!
И он истерически расхохотался.
– Господи! – выдохнула Жизель, сделав еще один шаг к мужу.
Прильнув лицом к иллюминатору, я теперь совершенно явственно различал катер, направлявшийся к нам. С трудом преодолевая бушующую стихию, он то и дело исчезал среди вздымающихся волн, но все-таки неуклонно двигался к островку. Четверть часа понадобилось морякам, чтобы добраться до нас, и это время показалось нам вечностью. Наконец, приблизившись, они зацепились багром за пальму, но им далеко не сразу удалось переправить нас на корабль. Самолет содрогался под порывами ветра, поэтому каждое движение было чревато опасностью. Да и катер швыряло на волнах, точно щепку. Наконец летчик сумел открыть дверцу кабины и выкинуть веревочную лестницу, конец которой подхватили матросы. Я и по сей день не пойму, как это нам всем пятерым посчастливилось переправиться на катер и никто не свалился в море.
Облачившись в непромокаемые плащи, мы с борта катера глядели на наш самолет и задним числом холодели от ужаса. Для того, кто видел его со стороны, было совершенно ясно, что это чудо эквилибристики не могло продолжаться долго. Жизель с удивительным хладнокровием пыталась привести в порядок свою прическу. Гардемарин, командовавший маленьким судном, рассказал нам, что сторожевой катер видел, как мы приземлились, и с самого утра нам пытались прийти на помощь. Но разбушевавшееся море трижды заставляло наших спасателей отступить. На четвертый раз они добились успеха. Матросы сообщили также, что наводнение причинило громадный ущерб прибрежным селам и порту Батока.
В порту нас встретил представитель местной администрации. Это был молодой чиновник колониального управления, несколько растерявшийся от множества проблем, возникших перед ним из-за стихийного бедствия. Но с той минуты, как губернатор Буссар ступил на сушу, он вновь стал «патроном». Отданные им распоряжения обличали в нем прекрасного организатора. Чтобы бросить войска на спасательные работы, ему нужно было содействие подполковника Анжелини, и я был поражен поведением обоих мужчин. Глядя, как они энергично делают общее дело, никто не заподозрил бы, что один из них оскорблен, а другого терзают угрызения совести. Мадам Буссар отвели в дом местного администратора, где молодая хозяйка напоила ее чаем и дала свой плащ, после чего Жизель немедля выразила желание принять участие в помощи пострадавшим и занялась ранеными и детьми.
– А открытие памятника, господин губернатор? – напомнил чиновник.
– Мы займемся мертвыми, когда обеспечим безопасность живых, – сказал губернатор.
О моей лекции, разумеется, не могло быть и речи. Я чувствовал, что участники этой маленькой драмы рады поскорее сплавить меня отсюда. Решено было, что в следующий пункт я отправлюсь поездом. Я зашел проститься к мадам Буссар.
– Какое ужасное воспоминание вы сохраните о нас! – сказала она.
Но я не понял, что она имеет в виду: наш страшный перелет или любовную трагедию.
– И вы их больше не встречали? – спросила Клер Менетрие.
– А вот послушайте, – ответил Бертран Шмит. – Через два года, в 1940 году, я был призван как офицер и на фландрском фронте в штабе генерала одной колониальной дивизии встретил Дюга, уже в капитанском чине. Он вспомнил о нашем ужасном путешествии.
– Вы дешево отделались, – сказал он. – Летчик рассказал мне все подробности… Он рвал и метал, негодуя на патрона, которого перед вылетом предупреждал об опасности.
После минутной неловкой заминки Дюга добавил:
– Скажите, дорогой мэтр, что такое стряслось во время полета? Мне никто ничего не сказал, но над губернатором, его женой и подполковником Анжелини с момента возвращения нависла тень какой-то драмы… Не знаю, известно ли вам, что подполковник в скором времени подал прошение о переводе и оно было удовлетворено? И что самое странное – губернатор энергично поддержал его просьбу.
– Что ж тут странного?
– Как вам сказать… Губернатор очень ценил Анжелини… И потом я думал, что кое-кто будет удерживать подполковника.
– Кое-кто?.. Вы имеете в виду Жизель?
Дюга испытующе посмотрел на меня:
– Представьте, она усерднее всех хлопотала о его переводе.
– Что же сталось с Анжелини?
– Получил полковника, как и следовало ожидать. Командует танковым соединением.
Наступили дни поражения. Потом пять лет борьбы, страданий и надежд. А потом на наших глазах Париж мало-помалу стал возрождаться к своей прежней жизни. В начале 1947 года Элен де Тианж как-то спросила меня:
– Хотите познакомиться с четой Буссар? Они сегодня завтракают у меня. Говорят, его назначают генеральным резидентом в Индокитай… Это редкий человек, может быть, несколько холодный, но очень образованный. Представьте, в прошлом году он выпустил под псевдонимом томик своих стихов… А жена у него красавица.
– Я с ней знаком, – заметил я. – Незадолго до войны мне пришлось как-то остановиться в их доме, когда Буссар был губернатором в Черной Африке… Я бы очень хотел повидать их.
Я не был уверен, что Буссаров обрадует встреча со мной. Ведь я был единственным свидетелем того, что, безусловно, составляло трагедию их жизни. Однако любопытство пересилило, и я принял приглашение. Неужели я так сильно изменился за время войны и всех ее невзгод? Буссары сначала меня не узнали. Я направился прямо к ним, но так как они глядели на хозяйку дома с вежливым недоумением, как бы прося объяснений, она назвала мою фамилию. Замкнутое лицо губернатора просияло, жена его улыбнулась.
– Как же, – сказала она. – Вы ведь приезжали к нам в Африку?
За столом она оказалась моей соседкой. Точно ступая по льду, я осторожно прокладывал себе дорогу среди ее воспоминаний. Видя, что она охотно и безмятежно поддерживает разговор, я отважился напомнить ей наш полет во время урагана.
– Ах, правда, – сказала она. – Вы ведь тоже участвовали в этой безумной экспедиции… Ну и приключение! Чудо, что мы уцелели.
Она на мгновение умолкла, потому что ей подали очередное блюдо, а потом продолжала самым естественным тоном:
– Стало быть, вы должны помнить Анжелини… Вы знаете, что он, бедняжка, убит?
– Нет, я не знал… В эту войну?
– Да, в Италии… Он командовал дивизией под Монте-Кассино и не вернулся с поля боя… Очень жаль, ему пророчили блестящее будущее. Мой муж его очень ценил…
Я озадаченно глядел на нее, гадая, понимает ли она, в какое изумление повергли меня ее последние слова. Но вид у нее был самый невинный, держалась она непринужденно и казалась опечаленной ровно настолько, насколько это принято, когда говоришь о смерти постороннего человека. И тогда я понял, что маска была водворена на место и так прочно приросла к лицу, что стала второй кожей. Жизель забыла, что я все знал.
Рождение знаменитости
Художник Пьер Душ заканчивал натюрморт – цветы в аптечной склянке и баклажаны на блюде, – когда в мастерскую вошел писатель Поль-Эмиль Глэз. Несколько минут Глэз смотрел, как работает его друг, затем решительно произнес:
– Нет!
Оторвавшись от баклажанов, художник удивленно поднял голову.
– Нет, – повторил Глэз. – Нет! Так ты никогда не добьешься успеха. Мастерство у тебя есть, и талант, и честность. Но искусство твое слишком обыденно, старина. Оно не кричит, не лезет в глаза. В Салоне, где выставлено пять тысяч картин, твои картины не привлекут сонного посетителя… Нет, Пьер Душ, успеха тебе не добиться. А жаль.
– Но почему? – вздохнул честный малый. – Я пишу то, что вижу. Стараюсь выразить то, что чувствую.
– Разве в этом дело, мой бедный друг? Тебе же надо кормить жену и троих детей. Каждому из них требуется по три тысячи калорий в день. А картин куда больше, чем покупателей, и глупцов гораздо больше, чем знатоков. Скажи мне, Пьер Душ, каким способом ты полагаешь выбиться из толпы безвестных неудачников?
– Трудом, – отвечал Пьер Душ, – правдивостью моего искусства.
– Все это несерьезно. Есть только одно средство вывести из спячки тупиц: решиться на какую-нибудь дикую выходку! Объяви всем, что ты отправляешься писать картины на Северный полюс. Или нацепи на себя костюм египетского фараона. А еще лучше – создай какую-нибудь новую школу! Смешай в одну кучу всякие ученые слова, ну, скажем, – экстериоризация, динамизм, подсознание, беспредметность – и составь манифест! Отрицай движение или, наоборот, покой; белое или черное; круг или квадрат – это совершенно все равно! Придумай какую-нибудь «неогомерическую» живопись, признающую только красные и желтые тона, «цилиндрическую» или «октаэдрическую», «четырехмерную», какую угодно!..
В эту самую минуту нежный аромат духов возвестил о появлении пани Косневской. Это была обольстительная полька, чьи синие глаза волновали сердце Пьера Душа. Она выписывала дорогие журналы, публиковавшие роскошные репродукции шедевров, выполненных трехгодовалыми младенцами. Ни разу не встретив в этих журналах фамилии честного Душа, она стала презирать его искусство. Устроившись на тахте, она мельком взглянула на стоявшее перед ней начатое полотно и с досадой тряхнула золотистыми кудрями.
– Вчера я была на выставке негритянского искусства Золотого века! – сообщила она своим певучим голосом, раскатывая звонкое «р». – Сколько экспрессии в нем! Какой полет! Какая сила!
Пьер Душ показал ей свою новую работу – портрет, который он считал удачным.
– Очень мило, – сказала она нехотя. И ушла… Благоухающая, звонкая, певучая и разочарованная.
Швырнув палитру в угол, Пьер Душ рухнул на тахту.
– Пойду служить в страховую кассу, в банк, в полицию, куда угодно! – заявил он. – Быть художником – последнее дело! Одни лишь пройдохи умеют завоевать признание зевак! А критики, вместо того чтобы поддержать настоящих мастеров, потворствуют невеждам! С меня хватит, я сдаюсь.
Выслушав эту тираду, Поль-Эмиль закурил и стал о чем-то размышлять.
– Сумеешь ли ты, – спросил он наконец, – со всей торжественностью объявить Косневской и еще кое-кому, что последние десять лет ты неустанно разрабатывал новую творческую манеру?
– Я разрабатывал?
– Выслушай меня… Я сочиню две-три хитроумные статьи, в которых сообщу нашей «элите», будто ты намерен основать «идео-аналитическую» школу живописи. До тебя портретисты по своему невежеству упорно изучали человеческое лицо. Чепуха все это! Истинную сущность человека составляют те образы и представления, которые он пробуждает в нас. Вот тебе портрет полковника: голубой с золотом фон, а на нем – пять огромных галунов, в одном углу картины – конь, в другом – кресты. Портрет промышленника – это фабричная труба и сжатый кулак на столе. Понимаешь теперь, Пьер Душ, что ты подарил миру? Возьмешься ли ты написать за месяц двадцать «идео-аналитических» портретов?
Художник грустно улыбнулся.
– За один час, – ответил он. – Печально лишь то, Глэз, что, будь на моем месте кто-нибудь другой, затея, возможно, удалась бы, а так…
– Что ж, попробуем!
– Не мастер я болтать!
– Вот что, старина, всякий раз, как тебя попросят что-либо объяснить, ты, не торопясь, молча зажги свою трубку, выпусти облако дыма в лицо любопытному и произнеси эти вот простые слова: «А видели вы когда-нибудь, как течет река?»
– А что это должно означать?
– Ровным счетом ничего, – сказал Глэз. – Именно поэтому твой ответ покажется всем необычайно значительным. А уж после того, как они сами изучат, истолкуют и превознесут тебя на все лады, мы расскажем им про нашу проделку и позабавимся их смущением.
Прошло два месяца. Выставка картин Душа вылилась в настоящий триумф. Обворожительная, благоухающая, певуче раскатывающая звонкое «р» пани Косневская не отходила от своего нового кумира.
– Ах, – повторяла она, – сколько экспрессии в ваших работах! Какой полет! Какая сила! Но скажите, дорогой друг, как вы пришли к этим поразительным обобщениям?
Художник помолчал, не торопясь закурил трубку, выдохнул густое облако дыма и произнес:
– А видели вы когда-нибудь, мадам, как течет река?
Губы прекрасной польки затрепетали, суля ему певучее раскатистое счастье.
Группа посетителей обступила молодого блистательного Струнского в пальто с кроличьим воротником.
– Потрясающе! – горячо говорил он. – Потрясающе! Но скажите мне, Душ, откуда на вас снизошло откровение? Не из моих ли статей?
Пьер Душ на этот раз особенно долго молчал, затем, выпустив в лицо Струнскому громадное облако дыма, величественно произнес:
– А видели вы, дорогой мой, как течет река?
– Великолепно сказано! Великолепно!
В эту самую минуту известный торговец картинами, завершив осмотр мастерской, ухватил художника за рукав и оттащил в угол.