– Вы как будто выныриваете из водных глубин, – сказала Клаудиа, – и еще хотите, чтобы я вас понимала. Дайте хотя бы наводящие мысли. Или ваш фронт атаки непременно герметичен?
– Нет, зачем же, – сказал Персио. – Но дело в том, что гораздо проще увидеть, чем рассказать о том, что увидено. Я вам страшно благодарен за то, что вы берете меня с собой, Клаудиа. Мне будет так хорошо с вами и с Хорхе. Каждый день на палубе заниматься гимнастикой и петь, если только это разрешается.
– Ты никогда не плавал на пароходе? – спросил Хорхе.
– Не плавал, но читал романы Конрада и Пио Барохи, через несколько лет и ты будешь восхищаться этими писателями. Вам не кажется, Клаудиа, что, включаясь в какую-то деятельность, мы как бы отказываемся от чего-то, к чему принадлежим, чтобы стать частью другого неизвестного нам механизма, некой сороконожки, где мы будем всего-навсего одним колечком ее тела и двумя-тремя выхлопами вонючих газов, если использовать образ паровоза.
– Он сказал «вонючие газы»! – обрадовался Хорхе.
– Сказал, но совсем не то, что ты подумал. Мне кажется, Персио, что без этой способности отказываться, как вы выражаетесь, мы были бы не бог весть что. Слишком уж мы пассивны, слишком смиренно принимаем судьбу. Эдакие столпники, по сути, или вроде босховского святого с птичьим гнездом на голове.
– Мое наблюдение вовсе не аксиологично и не нормативно, – задиристо возразил Персио. – Просто я снова как бы впадаю в вышедший из моды унанимизм, но хочу найти ему иное толкование. Известно, что сообщество – это больше и в то же время меньше, чем сумма его составляющих. Мне же хотелось бы выяснить, если бы я мог ощутить себя в полной мере внутри и вне этого сообщества, – а я думаю, что это возможно, – является ли эта людская сороконожка по своему строению и консистенции чем-либо большим, нежели простая случайность; заключает ли в себе эта фигура некий магический смысл и способна ли эта фигура в определенных обстоятельствах двигаться в более сущностном понимании этого слова, нежели простое движение ее отдельных членов. Уф.
– В более сущностном? – сказала Клаудиа. – Разберемся сперва в этой подозрительной терминологии.
– Когда мы наблюдаем, например, за созвездием, – сказал Персио, – мы как бы принимаем за данность, что некое сообразие, ритм, объединяющий его звезды, и который мы предполагаем, – исходя из того, что там происходит нечто, определяющее это сообразие, – более глубок, более сущностен, нежели каждая отдельно взятая звезда. Вы не замечали, что отдельные звезды, которым не посчастливилось войти в созвездия, выглядят незначительными рядом с этими не поддающимися расшифровке небесными письменами? Не одни лишь астрологические и мнемотехнические доводы объясняют сакрализацию созвездий. Должно быть, человек с начала начал чувствовал, что каждое созвездие есть некий клан, сообщество, популяция: и если говорить об их поведении, они гораздо активнее, порою даже антагонистичны. Иногда ночами мне случалось наблюдать настоящие войны между звездами, невероятную по напряженности игру. Это при том, что с крыши дома, в котором я живу, видно не очень хорошо, в воздухе всегда стоит дым.
– Ты смотрел на звезды в телескоп, Персио?
– Нет-нет, – сказал Персио. – Видишь ли, на некоторые вещи надо смотреть голым глазом. Я не против науки, просто считаю: лишь поэтическое видение может объять смысл фигур, начертанных и составленных ангелами. Сегодняшний вечер в этом кафе может заключать в себе одну из таких фигур.
– Где эта фигура, Персио? – спросил Хорхе, оглядываясь по сторонам.
– Она начинается лотереей, – сказал Персио очень серьезно. – Шары, перемешавшись, выбрали из сотен тысяч людей нескольких мужчин и женщин. Эти счастливчики, в свою очередь, выбрали кого-то с собой в плавание, за что я, со своей стороны, чрезвычайно благодарен. Обратите внимание, Клаудиа, в строении этой фигуры нет ничего прагматического или функционального. Мы не орнамент розетты готического собора, мы на мгновение застывший эфемерный орнамент калейдоскопа. Но прежде чем он исчезнет, распадется от следующего прихотливого поворота, какие игры будут сыграны меж нами, в какой рисунок сложатся холодные и теплые цвета, какие сочетания дадут трезвые и мечтательные нравы и темпераменты?
– О каком калейдоскопе ты толкуешь, Персио? – сказал Хорхе.
И тут зазвучало танго.
И мать, и отец, и сестра школьника Фелипе Трехо полагали, что неплохо бы заказать чай с пирожными. Кто знает, когда удастся поужинать на пароходе, да и отплывать на голодный желудок не стоило (мороженое – не еда, во рту расплывается). На пароходе лучше всего вначале поесть что-нибудь всухомятку и лечь на спину. При качке главное – не думать о ней. Тетушку Фелису начинало мутить всякий раз, когда она оказывалась в порту или просто видела в кино подводную лодку. Фелипе слушал рассказы, которые знал уже наизусть, и смертельно скучал. Сейчас мать расскажет, как ее молоденькой девушкой затошнило во время прогулки по Дельте. А сеньор Трехо напомнит, что он предупреждал ее в тот день, чтобы она не ела столько дыни. А сеньора Трехо скажет, что дыня тут ни при чем, потому что она ела ее с солью, и от посоленной дыни вреда не бывает. Ему бы хотелось знать, о чем говорят за столиком, где сидят Черный Кот и Лопес; наверняка о школе, о чем же еще могут говорить учителя. Надо бы, наверное, подойти к ним поздороваться. А с другой стороны, зачем – на пароходе они все равно встретятся. То, что Лопес оказался среди счастливчиков, еще куда ни шло, он парень мировой, а вот выигрыш Черного Кота – это уже подлянка.
Неизбежно мысли вернулись к оставшейся дома Негрите, когда он уходил, лицо у нее было не очень грустное, но все-таки грустноватое. Не из-за него, разумеется. Конечно, эта шлюшка печалилась, что не может отправиться в плавание с хозяевами. Дурак он все-таки круглый, потребуй он как следует, чтобы и Негрита поехала с ними, матери пришлось бы сдаться. Или Негрита с ними – или вообще никто. «Но, Фелипе…» – «А что такого? Разве тебе не нужна на пароходе прислуга?» Но тогда бы они поняли его намерения. С них станется, могли и свинью подложить, он же еще несовершеннолетний, пожаловались бы наставнику – и не видать тебе морского путешествия как своих ушей. «А могли бы предки из-за этого пожертвовать плаванием?» – подумал он. Да ни за что на свете. А, да на что она сдалась ему, эта Негрита. Так и не впустила к себе в комнату, хоть он и тискал ее вовсю в коридоре, хоть и обещал подарить ей часики, как только вытянет денежки у старика. Сама-то, конечно, ничего особенного, но вот ноги… Фелипе почувствовал слабость в членах и размягченность, предвещавшие прямо противоположное ощущение, и выпрямился на стуле. Высмотрел пирожное, на котором было побольше шоколада, и на долю секунды опередил Бебу.
– Снагличал, как всегда. Обжора.
– Ладно тебе, дама с камелиями.
– Дети… – сказала сеньора Трехо.
Неизвестно, будут ли на пароходе девицы, которыми стоило бы заняться. Ему вспомнился – помимо воли, но настойчиво – Ордоньес, с пятого курса, он верховодил в их компании, вспомнились советы, которые он давал ему однажды летней ночью на скамейке у Конгресса. «Не тушуйся, парень, ты уже не маленький, чтобы малафьей заливаться, с этим делом пора кончать». Он возражал, смущенно и пренебрежительно, а Ордоньес похлопывал его по колену, подбадривая. «Давай, давай, не придуривайся. Я старше тебя на два года и знаю. Не для тебя эти детские забавы, че. Я тебя разве плохому учу? Ты уже на танцы ходишь, так что одного этого тебе мало. Первую же, какая согласится, волоки в Тигре, там можешь ее завалить, где хочешь. Если с монетой туго, только скажи, я попрошу брата, он счетовод, пустит тебя в свою хибару на вечерок. В постели-то, ясное дело, сподручнее…» И еще много чего вспомнилось, разные подробности, дружеские советы. Хоть Фелипе и чувствовал себя неловко, хоть и злился, но Ордоньесу был благодарен. Не то что Алфиери, например. Конечно, Алфиери…
– Кажется, сейчас будет музыка, – сказала сеньора Трехо.
– Какая пошлость, – сказала Беба. – Этого не следовало позволять.
Сдавшись на дружные уговоры родственников и друзей, популярный певец Умберто Роланд уже поднялся на ноги, а Мохнатый с Русито, не переставая убеждать и по-свойски подталкивая, помогали бандонеонистам усесться поудобнее и расчехлить инструменты. Звучали шуточки, смех, у окон, выходивших на Авениду, столпился народ. В окно, выходившее на Флориду, растерянно глядел полисмен.
– Потрясно, потрясно! – кричал Русито. – Че, Мохнатый, ну и братан у тебя, ништяк!
Мохнатый уже стоял возле Нелли и знаками призывал к тишине.
– Минуточку внимания, че! Мамочка родная, да что же это такое, не кафе, а бардак.
Умберто Роланд прокашлялся и пригладил волосы рукой.
– Просим извинения, мы не смогли прийти с ударными, – сказал он. – Что получится, то получится.
– Давай, парень, давай.
– В честь отъезда моего дорогого брата и его симпатичной невесты я вам спою танго Виски и Кадикамо «Отчаянная куколка».
– Потрясно! – сказал Русито.
Бандонеоны проиграли заливистое вступление, и Умберто Роланд, опустив левую руку в карман брюк, простер правую перед собою и запел:
Неожиданное и столь же непривычное для «Лондона» звуковое извержение сразу обратило на себя всеобщее внимание, и, меж тем как за столиком Мохнатого воцарилась мертвая тишина, шум и разговоры вокруг стали еще слышнее. Мохнатый и Русито обводили присутствующих гневным взглядом, а Умберто Роланд форсировал голос.
Карлос Лопес был в восторге, о чем он и сообщил Медрано. Доктора Рестелли атмосфера – как он сказал, – складывавшаяся в кафе, откровенно раздражала.
– Позавидуешь раскрепощенности этих людей, – сказал Лопес. – Их поведение в пределах возможностей, которыми они располагают, почти совершенно, они даже не подозревают, что в мире есть что-то, кроме танго и клуба «Расинг».
– Посмотрите на дона Гало, – сказал Медрано. – По-моему, старик испуган.
Дон Гало уже вышел из столбняка и теперь подавал знаки шоферу, который тут же бросился к нему, выслушал хозяина и выскочил из кафе. Все видели, как он говорил что-то полицейскому, который наблюдал сцену через выходившее на Флориду окно. Потом видели, как полицейский поднял кверху руку, сжатую в кулак, и потряс ею в воздухе.
– Вот так, – сказал Медрано. – А собственно, что они сделали плохого?
Паула и Рауль от души наслаждались сценой, а Лусио с Норой, судя по всему, находились в замешательстве. Семейство Фелипе Трехо хранило холодно-непроницаемый вид, а сам Фелипе завороженно следил за порхающими по клавиатуре пальцами бандонеонистов. Хорхе приступил ко второй порции мороженого, а Клаудиа с Персио по-прежнему были погружены в метафизическую беседу. И над всеми ними, над безразличием или откровенным удовольствием посетителей кафе «Лондон», Умберто Роланд приближался к печальной развязке прославленного аргентинского танго:
Под восторженные крики, аплодисменты и стук ложечек о стол Мохнатый растроганно поднялся на ноги и заключил брата в объятия. Потом пожал руки троим музыкантам, ударил себя ладонью в грудь и, достав огромный носовой платок, высморкался. Умберто Роланд снисходительно поблагодарил за аплодисменты, Нелли и другие девицы нестройным хором восторгались, на что певец отвечал неувядающей улыбкой. В этот момент ребенок, которого до тех пор никто не замечал, издал мычание, подавившись, по-видимому, пирожным, за столиком поднялся переполох, его перекрыл призыв к Роберто принести стакан воды.
– Ты пел грандиозно, – говорил расчувствовавшийся Мохнатый.
– Как всегда, не более, – отвечал Умберто Роланд.
– Какие в нем чувства играют, – высказалась мать Нелли.
– Он всегда был такой, – сказала сеньора Пресутти. – Об ученье и слушать не хочет. Он искусством живет.
– Совсем как я, – сказал Русито. – Кому оно нужно, это ученье. Чтобы деньги зашибать, нам ума не занимать.
Нелли наконец извлекла остатки пирожного из глотки ребенка. Толпившиеся у окон люди начали расходиться, и доктор Рестелли оттянул пальцем крахмальный воротничок, выказывая явное облегчение.
– Ну вот, – сказал Лопес. – Похоже, настал момент.
Два господина в темно-синих костюмах усаживались посреди зала. Один коротко похлопал в ладоши, а другой знаком призвал к тишине. И голосом, который не нуждался в таковой, произнес:
– Просим посетителей, не имеющих письменного приглашения, и провожающих покинуть помещение.
– Чиво? – спросила Нелли.
– Таво, что мы должны уйти, – ответил один из приятелей Мохнатого. – Только начали развлекаться – и на тебе.
Когда первое удивление схлынуло, послышались восклицания и возражения. Мужчина поднял руку и сказал:
– Я – инспектор Управления экономического развития и выполняю указания руководства. Попрошу приглашенных оставаться на местах, а остальные пусть выйдут как можно скорее.
– Смотри-ка, – сказал Лусио Норе, – вся улица оцеплена полицейскими. Как будто усмирять пришли.
Персонал «Лондона», удивленный не меньше посетителей, не успевал рассчитать всех разом, возникли сложности со сдачей, кто-то возвращал несъеденные пирожные, словом, неразбериха. За столиком Мохнатого послышались рыдания. Сеньора Пресутти и мать Нелли надрывно прощались с родственниками, остававшимися на суше. Нелли утешала мать и будущую свекровь, Мохнатый снова заключил в объятия Умберто Роланда, и вся компания дружно хлопала друг друга по спине.
– Счастливого пути! Счастливого пути! – кричали приятели. – Пиши, Мохнатый!
– Я тебе пришлю открытку, старик!
– Не забывай друзей, че!
– Не забуду! Счастливо оставаться, че!
– Да здравствует «Бока»! – прокричал Русито, с вызовом поглядывая на другие столики.
Двое сеньоров патрицианского вида, приблизившись к инспектору Управления экономического развития, смотрели на него так, будто он с луны свалился.
– Вы можете выполнять любые указания, – сказал один из них, – но лично я в жизни не видел подобного произвола.
– Проходите, проходите, – сказал инспектор, не глядя на них.
– Я – доктор Ластра, – сказал доктор Ластра, – и не хуже вас знаю мои права и обязанности. Мы находимся в общественном заведении, и никто не может заставить меня покинуть это кафе без письменного распоряжения.
Инспектор достал бумагу и показал доктору.
– Ну и что? – сказал другой. – Всего-навсего легализованный произвол. Разве у нас введено чрезвычайное положение?
– Заявите свой протест надлежащим образом, – сказал инспектор. – Че Виньяс, выведи вот тех сеньор из зала. А то они будут тут пудриться до утра.
На Авениде масса людей хотела пройти через ограждение, посмотреть, что происходит, и движение по улице в конце концов застопорилось. Посетители с недоуменными и возмущенными лицами выходили из кафе на Флориду, где скопление народа было меньше. Служащий по имени Виньяс и инспектор обошли столики, прося показать приглашения и указать сопровождающих. Полицейский, прислонясь к стойке, разговаривал с официантами и кассиром, которым велено было не двигаться с места. В почти опустевшем «Лондоне» воцарилась обстановка, какая бывала тут в восемь утра, чему странно не соответствовал вид и шум ночного города за окнами.
– Так, – сказал инспектор. – Можете опускать металлические шторы.
Когда они вышли, почти стемнело, красноватые облака жары распластались над центром города. Инспектор дал ответственное поручение двум полицейским – помочь шоферу доставить дона Гало к автобусу, ожидавшему поодаль, у здания муниципалитета. Немалое расстояние и перекресток на пути страшно осложнили перемещение дона Гало, так что еще одному полицейскому пришлось перекрыть движение на углу улицы Боливара. Вопреки ожиданиям Медрано и Лопеса, зевак на улице собралось немного; кинув взгляд в сторону «Лондона» с опущенными металлическими шторами, где разворачивался странный спектакль, прохожие, обменявшись парой замечаний, шли своей дорогой.
– Какого черта не подогнали автобус к кафе? – спросил Рауль полицейского.
– Не было приказа, сеньор, – ответил полицейский.
Между тем участники странного спектакля, успев уже – благодаря любезному инспектору – немного познакомиться друг с другом, продолжали, немного взволнованные и в то же время заинтересованные разворотом событий, знакомиться и теперь, сбившись в плотную толпу, кортежем следовали за доном Гало, катившим в кресле на колесах. Автобус, по-видимому, принадлежал военным, хотя на его сверкающей черной поверхности не было никаких обозначений. Окошки были узенькими; водворить дона Гало оказалось необыкновенно сложно; произошло всеобщее замешательство, все от чистого сердца хотели помочь, особенно Мохнатый: встав на подножку, он отдавал молчаливому шоферу распоряжения, противоречащие друг другу. Как только дона Гало водрузили на переднее сиденье, а его стул в руках шофера сложился, как гигантский аккордеон, остальные поднялись в автобус и стали в полутьме, почти наощупь, рассаживаться. Лусио с Норой, которые шли к автобусу под руку, тесно прижавшись друг к другу, поискали место в глубине салона и затихли там, с опаской поглядывая на других пассажиров и на рассеявшихся по улице полицейских. Медрано и Лопес уже разговаривали с Раулем и Паулой, а доктор Рестелли обменивался скупыми замечаниями с Персио. Клаудиа с Хорхе забавлялись происходившим, каждый на свой лад; остальные же громко и увлеченно переговаривались, не слишком обращая внимание на то, что происходило вокруг.
Металлический грохот жалюзи, которые служащие «Лондона» снова подняли, прозвучал для Лопеса заключительным аккордом, завершавшим что-то, что решительно оставалось позади. Медрано же закурил новую сигарету и уставился на темные неразборчивые столбцы «Ла Пренсы». Автобус просигналил и медленно тронулся с места. Компания Мохнатого загрустила и пришла к выводу, что расставания всегда причиняют страдания, потому что одни уезжают, а другие-то остаются, но покуда хватит здоровья, так будет всегда, путешествия одним будут доставлять радость, а другим – огорчение, потому что одни отправляются путешествовать, а другие – не надо этого забывать – остаются. Мир скверно устроен, куда ни посмотри, везде одно и то же: кому-то – все, а кому-то – ничего.
– Что вы скажете о речи инспектора? – спросил Медрано.
– Знаете, со мной уже много раз такое бывало, – сказал Лопес. – Пока он говорил, его объяснения казались мне вполне приемлемыми, и я даже почувствовал себя вполне комфортно. А вот теперь они представляются мне уже не столь убедительными.
– Заметьте: масса забавных деталей, – сказал Медрано. – Насколько проще им было бы собрать нас на таможне или на пристани, вам не кажется? Как будто не желают лишить тайного удовольствия кого-то, кто наблюдает за нами из окна муниципалитета. Как в шахматах, когда ради чистого удовольствия игру специально усложняют.
– Иногда это делается, чтобы скрыть замысел. Такое ощущение, будто что-то не получилось, и хотят это скрыть, или вот-вот отменят плавание, или просто-напросто не знают, что с нами делать.
– Было бы жаль, – сказал Медрано, вспомнив Беттину. – Не хотелось бы в последний момент остаться ни с чем.
Низом, где было уже совсем темно, они подъезжали к северной гавани. Инспектор взял микрофон и обратился к пассажирам с видом завзятого экскурсовода. Рауль и Паула, сидевшие впереди, обратили внимание, что водитель специально ехал очень медленно, давая возможность инспектору говорить и говорить.
– Ты, конечно, заметила, – сказал Рауль Пауле на ухо. – Довольно широко представлены все слои общества. С их излишествами и нехватками в самых ярких проявлениях… Мы-то с тобой какого черта тут делаем.
– По-моему, будет очень интересно, – сказала Паула. – Послушай лучше, что говорит наш Виргилий. Слово «сложности» не сходит у него с языка.
– За десять песо, в которые нам обошелся лотерейный билет, – сказал Рауль, – претендовать на полную безоблачность, по-моему, не приходится. Как тебе эта женщина – мать с сыном? Мне нравится ее лицо, как изящно очерчены скулы и рот.
– Самый выдающийся – паралитик. Смахивает на клеща.
– А как тебе этот парень, который едет со всем семейством?
– Скорее, семейство едет с парнем.
– Семейство менее выразительно, чем он, – сказал Рауль.
– Все зависит от цвета стекла, сквозь какое смотришь на мир[13], – продекламировала Паула.
Инспектор