Возможно, грех короля Амфортаса состоит в бесполезной мудрости, печальном знании, содержащемся, вероятно, на дне сосуда, который несут люди вверх по ступеням замка. Парсифаль видит эту процессию, и он желал бы знать, что это такое, но остается безмолвным. Сильная сторона Парсифаля состоит в том, что он так неопытен в мире и так поглощен самим фактом своего нахождения в нем, что ему никогда не приходит на ум спрашивать о том, что он видит. И все же даже одного его вопроса было бы достаточно, чтобы хранилище знаний, собранных на протяжении столетий на дне горшков в раскопках, раскроется, эпохи рухнут от задвигавшихся вновь теллурических слоев, будущее воскресит прошлое, пыльца обильных цветений, тысячелетиями погребенная в торфяных болотах, начнет носиться в воздухе вновь, поднимаясь с пылью мертвых веков…
Я не знаю, как долго (часы или годы) Фауст и Парсифаль соперничали за трактирным столом в выяснении своих путей, карта за картой. Но всякий раз, как они склонялись над картами таро, их истории читались по-иному, претерпевая изменения, вариации, подвергаясь влиянию времени дня и направлению мыслей, колеблясь между двумя полюсами: все или ничего.
Заключение (все еще не окончательное) Парсифаля было таково:
– Сердцевина мира пуста, начало всего движущегося во вселенной есть ничто, вокруг отсутствия построено все сущее, на дне Грааля находится Дао, – и он указал на пустой прямоугольник, окруженный картами таро.
Я тоже пытаюсь рассказать свою повесть
Я открываю рот, я пытаюсь выговорить слова, я мычу, это как раз та минута, чтобы я рассказал собственную повесть, очевидно же, что карты этих двоих, так же, как и карты моей истории, есть лишь серии ужасных или несостоявшихся встреч.
Для начала я должен привлечь внимание к карте, названой
И все эти
В таком случае человеку, который пишет, остается только стремиться следовать недостижимому образцу: Маркизу столь дьявольскому, что может называться божественным, тому, кто побуждает мир исследовать сумрачные границы сознания. (И повесть, которую нам следовало попытаться вычитать в этих картах таро, была бы повестью о двух сестрах; ими могли оказаться
Все это подобно мечте, которую несет в себе мир и которая, пропущенная сквозь того, кто пишет, освобождается и освобождает его. В писательстве говорит то, что подавлено. Но в этом случае белобородый
Отвергая первую карту таро, затем вторую, я остался лишь с горсткой карт в руке.
Трюк составления карт таро в ряд и толкования возникающих при этом историй, есть фокус, который я мог бы также производить с картинами в музеях: подставляя, к примеру, Святого Иеронима на место
В ландшафте предметы чтения и письма расположены среди камней, травы, ящериц, став продуктами и инструментами минерального, растительного и животного мира. Среди вещей отшельника есть также череп: писаное слово предполагает стирание личности писавшего или читавшего. Бессловесная природа всегда включает в свою речь язык человеческих существ.
Но, заметьте, мы не в пустыне, не в джунглях, не на острове Робинзона: город всего в нескольких шагах. Художники, изображая отшельников, почти всегда рисуют на заднем плане город. Гравюра Дюрера полностью поглощена городом, низкой пирамидой, увенчанной стремительными башнями, острыми крышами; святой же прислонился к возвышенности на переднем плане, спина его обращена к городу и он не поднимает сокрытых монашеским капюшоном глаз от книги. На гравюре Рембрандта высокий город довлеет над львом, поворотившим морду назад, и святым внизу, блаженно читающим под сенью грецкого ореха. По вечерам отшельники видят огни, светящиеся в окнах; в порывах ветра доносится праздничная музыка. В четверть часа, лишь стоит захотеть, они окажутся вновь среди людей. Сила отшельника измеряется не тем, как далеко забрел он в пустыню, но малостью расстояния, необходимой ему, чтоб позабыть о городе, не упуская его при том из виду.
Или же здесь изображен писатель, уединившийся в своем кабинете, где Святой Иероним, когда б не лев, легко мог бы быть принят за Святого Августина: писательский труд такой же, как и любой другой, и каждый писатель за письменным столом не отличим от всякого иного за столом. Но в придачу ко льву другие животные, тайные посланники иного мира, нарушают уединение ученого: павлины (Антонелло да Мессина, Лондон), волчий детеныш (еще одна гравюра Дюрера), мальтийский спаниель (Карпаччо, Венеция).
В этих изображениях интерьеров важно то, как некое количество совершенно различных предметов расположены в неком пространстве и позволяют свету и времени течь по их поверхностям: переплетенные тома, свитки пергамента, песочные часы, астролябии, раковины, подвешенная к потолку сфера, которая демонстрирует вращение небес (у Дюрера ее место занято тыквой). Фигуры Святого Иеронима/Святого Августина могут сидеть выпрямившись в центре полотна, как у Антонелло, но мы знаем, что портрет включает каталог предметов, а пространство комнаты воспроизводит пространство ума, энциклопедический идеал разума, его порядок, категории, его спокойствие.
Или его беспокойство: Святой Августин у Боттичелли (галерея Уффици) все больше нервничает, мнет лист за листом и швыряет их на пол. Кроме того, в кабинете, где царит раздумчивое спокойствие, сосредоточенность, расслабленность (я все еще смотрю на Карпаччо), чувствуются токи высокого напряжения: разбросанные книги, оставленные раскрытыми, сами собою переворачивают страницы, подвешенная сфера покачивается, свет падает косо через окно, насторожился пес. В пространстве витает предчувствие землетрясения: гармоничная интеллектуальная геометрия находится на грани параноидальной мании. Или же то взрывы снаружи, сотрясающие окна? Подобно тому, как город придает осмысленность открытому пейзажу отшельника, кабинет с его безмолвием и порядком есть только место, где записываются колебания сейсмографов.
Годы и годы я был заперт тут, размышляя о причинах, побуждавших меня к уединению, не в состоянии найти то единственное, что успокоит мой дух. Сожалел ли я о более откровенных способах выразить себя? Было время, когда, блуждая по музеям, я останавливался, чтобы задать вопрос также Святым Георгиям и их драконам. Изображения Святого Георгия имеют одно достоинство: можно ручаться, художнику было лестно, что он пишет Святого Георгия. Потому ли, что Святой Георгий может быть нарисован без большой веры в него, с верой только в живопись, но не в тему? Но положение Святого Георгия уязвимо (легендарный святой слишком похож на мифического Персея, как мифический герой похож на младшего брата из сказки), и художники, кажется, сознавали это, так что всегда смотрели на него несколько «примитивным» глазом, но в то же время веря – так, как живописцы и поэты верят в историю, которая прошла через столько искажений, рисовалась и перерисовывалась, писалась и переписывалась; она, если и не была правдой, то стала таковой.
Даже на картинах живописцев Святой Георгий всегда изображен с бесстрастным лицом, таким же, как у
В любом случае Святой Георгий совершает свой подвиг, одетый в доспехи, лишенный какой бы то ни было индивидуальности; психология ни к чему для человека действия. Пожалуй, можно утверждать, что психология целиком на стороне дракона с его злобными корчами: побежденное чудовище, враг наделен пафосом, о котором победоносный герой и мечтать не может (или же пытается не показывать). Отсюда лишь шаг к тому, чтобы сказать – дракон и есть психология: в самом деле, он – психе, он – темная сторона того «Я», с которым сражается Святой Георгий; он – враг, уничтоживший уже множество юношей и дев, внутренний враг, который вызывает отвращение своей несхожестью, чуждостью. Так что это – повесть об энергии, выплескиваемой в мир, или же дневник самопознания?
На иных картинах изображена следующая стадия (убитый дракон – лишь пятно на земле, порожний сосуд), в которой прославляется воссоединение с природой по мере того, как деревья и камни разрастаются, чтобы заполнить всю картину, оттесняя в угол маленькие фигуры воина и чудовища (Альтдорфер, Мюнхен; Джорджоне, Лондон); или же это торжество возрождающегося духом общества вокруг героя и принцессы (Пизанелло, Верона; Карпаччо в поздних работах его цикла Скьявони). (Патетическое скрытое значение: поскольку герой святой, тут не будет венчанья, будет крещенье.) Святой Георгий ведет на веревке дракона на площадь, дабы казнить его публично. Но во всем городе, освобожденном от кошмара, нет никого, кто бы смеялся: каждое лицо – могила. Трубы звучат и барабаны стучат, сейчас мы увидим смертную казнь, меч Святого Георгия уже занесен в воздухе, все затаили дыхание в ту минуту, как поняли, что дракон есть не только враг, чужак, иной, чем все, но он является и частью нас самих, которую нам предстоит судить.
На стенах Сан-Джорджо дельи Скьявони в Венеции повести о Святом Георгии и Святом Иерониме следуют одна за другой, как будто они суть части одной истории. И, возможно, они действительно единая повесть, жизнь одного человека: юность, зрелость, старость и смерть. Я лишь должен был найти нить, объединяющую рыцарственный подвиг и победу мудрости. Но уже сейчас не обратил ли я Святого Иеронима лицом вовне, а Святого Георгия внутрь?
Но остановимся и поразмыслим. Если вдуматься, окажется, что общим для обеих историй эпизодом есть отношения со свирепым животным, врагом-драконом или же другом-львом. Дракон угрожает городу, лев – одиночеству. Мы можем рассматривать их как единое животное, свирепого зверя, который находится и внутри нас, и снаружи, наедине с самим собой и на людях. Преступны городские жители: они принимают условия дикого зверя, отдавая ему своих детей на
Итак, мне удалось достичь завершения, я могу считать себя удовлетворенным. Но не был ли я слишком рассудительным? Я перечел написанное. Стоит ли все это зачеркнуть? Посмотрим. Прежде всего следует сказать, что история Святого Георгия/Святого Иеронима не та, в которой есть «прежде» и «после»: мы в центре пространства с персонажами, представляющимися нашему взгляду разом. Искомый персонаж либо преуспевает в том, чтобы быть воином и мудрецом во всем, что бы ни делал и о чем бы ни мыслил, либо же он никто, а один и тот же зверь представляет собой одновременно и врага-дракона, ежедневно устраивающего кровавую бойню в городе, и стража-льва в пространстве собственных мыслей. Он не позволяет сразиться с собою иначе, чем в обеих ипостасях одновременно.
Итак, я все привел в порядок. По крайне мере, на бумаге. Внутри меня все осталось, как прежде.
Три повести о безумии и разрушении
Теперь, когда мы увидели, как эти глянцевые кусочки картона стали музеем картин старых мастеров, театром трагедии, библиотекой поэзии и прозы, молчаливое придумывание приземленных слов готово снова отправиться вдаль, вслед за рисунками арканов. Оно может попытаться воспарить выше, зазвучать торжественными словами, слышимыми и на театральной галерке, где их резонанс превращает изъеденные молью декорации во дворцы и поля сражений.
И в самом деле, те трое, которые в данный момент принялись ссориться, делали это с величественными жестами, как будто декламируя; указывая на одну и ту же карту рукой, с красноречивым выражением на лицах, все трое силились убедить остальных, что эти фигуры должно толковать только так, а не иначе. Теперь в карте, чье название варьируется в зависимости от языка и традиции
Но теперь дрожащий перст старика указывает на Аркан
Мы прочитываем этот ураган мыслей в глазах старого монарха, сидящего средь нас, его опущенные плечи облачены теперь не в горностаевую мантию, но в рясу
Напротив, для юноши, сидящего пред ним,
Здесь же
Даже наша менее наблюдательная сотрапезница, известная как
И все же мы видели, что в
Но куда же подевалась Корделия? Без надежды на приют она бежала в эти безлюдные пустоши, пила воду из луж, а птицы приносили ей, словно святой Марии Египетской, просяные зерна. Таков, увы, мог быть смысл Аркана
Гамлет противится такому толкованию. В своей повести он достиг того места (Аркан
Спрятавшись среди надгробий кладбища, Гамлет размышляет о
Для всех трех трагедий приближение
Нет, то не Фортинбрас – то король Франции, супруг Корделии, который пересек Ла-Манш и теперь теснит армию лжеца и предателя Эдмонда, присвоившего титул графа Глостера, из-за любви которого соперничали и погибли две сестры, две королевы. Но он не поспеет вовремя, чтобы освободить безумного короля и его дочь из темницы, в которую они заточены, чтоб жить, как птицы в клетке, радоваться, песни распевать, и сказки сказывать, и любоваться порханьем пестрокрылых мотыльков. В первый раз в семействе воцарилось что-то вроде мира, если бы убийца промедлил несколько минут. Но он, напротив, пунктуален, он лишает жизни Корделию и убит Лиром, который кричит: «Коню, собаке, крысе можно жить, но не тебе. Тебя навек не стало!» И Кент, верный Кент, может ему лишь пожелать: «Разбейся, сердце! Как ты не разбилось?!»
Нет, это не Король Норвегии и не Король Франции, а законный наследник шотландского трона, захваченного Макбетом. Он приближается во главе английской армии, и в конце концов Макбет вынужден сказать: «Я пойман, чтобы утомиться
Примечание
Эта книга вначале была составлена из картинок – игральных карт таро – и лишь затем написана. Повествование основано на изображениях, я лишь попытался их толковать.
Таро – это старинные карты для игры и предсказания будущего, более всего популярные во Франции и Италии. Колода состоит из семидесяти восьми карт, а именно: десять нумерованных карт и четыре придворных карты
Карты таро породили картомантию, основывающуюся на различных толкованиях: символических, астрологических, каббалистических, алхимических. В этой книге заметно влияние всего этого, когда карты читаются наиболее простым и непосредственным образом: с помощью рассматривания изображения на карте и толкования ее смысла, варьируемого в зависимости от порядка карт, в который помещено каждое данное изображение.
Книга составлена из двух частей – «Замок скрещенных судеб» и «Трактир скрещенных судеб». Первая из них была опубликована в издании «Таро: Колода Висконти в Бергамо и Нью-Йорке» издателем Франко Мария Риччи из Пармы в 1969 году (тот же издатель публикует сейчас англоязычное издание). Это издание воспроизводит в цвете и в натуральную величину карты таро, созданные около середины XV века Бонифацио Бембо для герцогов миланских. Сохранившиеся оригиналы этих миниатюр сегодня распределены между Academia Carrara в Бергамо и The Morgan Library в Нью-Йорке. Настоящее издание воспроизводит восемь из них.
Маленькие черно-белые иллюстрации по тексту основываются на изысканных миниатюрах Бембо, но, конечно же, не претендуют на то, чтобы заменить их. Некоторые карты из колоды Бембо утрачены, включая две, весьма важные для моих историй:
В «Замке» карты, заключающие в себе ту или иную историю, организованы в двойные колонки, горизонтальные или вертикальные, и перекрещены еще тремя двойными рядами карт (горизонтальными или вертикальными), составляющими последующие истории. В результате предстает общая мозаика, в которой можно «прочитать» три повести горизонтально и три повести вертикально, и в придачу каждая из этих последовательностей карт может также быть прочитана в обратном порядке, как другая история. Таким образом, всего получается двенадцать историй.
Центральные оси этой мозаики представляют собою эпизоды, источником вдохновения для которых послужил «Orlando Furioso» Лодовико («Повесть о Роланде, одержимом любовью» и «Повесть об Астольфо на Луне»). Поэма «Orlando Furioso» была написана в первой половине XVI века, почти полвека спустя после миниатюр Бембо, но она была рождена той же придворной куртуазной цивилизацией итальянского Ренессанса.
Вторая половина книги, 'Трактир», составлена подобным же образом на основе широко распространенных популярных печатных карт, все еще продающихся сегодня во Франции. Это «Ancien Tarot de Marseille» фирмы «Grimaud», воспроизводящие колоду, оттиснутую в XVIII веке (но, без сомнения, основывающуюся на рисунках предыдущего столетия). В отличие от рисованных карт таро, эти карты оказались сведены к упрощенным типографским репродукциям, не утеряв, однако, ни одной из своих дополнительных составляющих, кроме цвета.
Марсельские карты особенно широко используются для картомантии во Франции. Они получили значительное литературное признание, в особенности во времена расцвета сюрреализма. Весьма похожи на Марсельскую колоду карты таро, используемые в Италии, как на Севере, так и на Юге, в качестве народных игральных карт.
Существуют некоторые различия между французскими и итальянскими названиями карт.
В «Трактире» последовательности карт таро также создают истории, и семьдесят восемь карт, разложенных на столе, образовывают общий узор, в котором перекрещиваются различные рассказы. Но в то время, как в «Замке» карты находятся в четко различимых вертикальных и горизонтальных рядах, в «Трактире» они образовывают блоки с менее правильными очертаниями, накладываясь в центральной части главного узора, где сконцентрированы карты, фигурирующие в большинстве историй.
Я опубликовал эту книгу, чтобы освободиться от нее: она довлела надо мной годами. Я начинал с выстраивания карт в случайном порядке, чтобы увидеть, могу ли я что-либо вычитать в них. Возникла «Повесть непостоянного»; я принялся записывать ее; я искал иные комбинации тех же карт; я понял, что карты таро представляют собой машину для конструирования историй; я думал о книге и представил ее контур: немые рассказчики, лес, постоялый двор; я был искушен дьявольской идеей вызвать к жизни все истории, которые может содержать в себе колода карт таро.
Я думал о создании чего-то вроде кроссворда, составленного из карт таро вместо букв, пиктографических историй вместо слов. Я хотел, чтобы каждая из историй имела самостоятельный смысл и чтобы они доставили мне удовольствие писать их – или переписывать их, если они уже стали классическими сюжетами. Я воспользовался колодой карт таро Висконти, поскольку первоначально сконструировал повести о Роланде и Астольфо, а в остальных историях я удовлетворился составлением их вместе так, как они получались в процессе раскладывания карт. Я мог бы последовать идентичному методу и с Марсельской колодой карт таро, но не желал приносить в жертву ни одной из повествовательных возможностей, предлагаемых этими картами, такими простыми и загадочными. Карты таро Марсельской колоды продолжали поставлять мне идеи, и каждая повесть была склонна захватить для себя все карты. Я уже написал «Непостоянного», потребовавшего множество карт; я держал в уме подражание шекспировским Гамлету, Макбету, Королю Лиру; я не желал терять Фауста, Парсифаля, Эдипа и множество других знаменитых сюжетов, возникающих и исчезающих, как я видел, среди карт, но также и тех, что пришли мне в голову случайно: но все они упирались в одни и те же карты, наиболее драматические и важные.
Таким образом, целыми днями я собирал и разбирал мою головоломку; я изобретал новые правила игры, я создал тысячи узоров, квадратных, ромбовидных, звездообразных; но главнейших карт всегда недоставало, а ничтожные всегда оказывались под руками, в центре. Узоры стали столь замысловатыми (они перешли в третье измерение, становясь кубами, многогранниками), что я и сам потерялся в них.
Чтобы выбраться из этого тупика, я отказался от выкладывания узоров и вновь стал писать истории, уже имевшие форму, не беспокоясь о том, найдут ли они место среди других. Но я чувствовал, что игра имеет смысл только в том случае, если управляется железными правилами; требовалась жесткая решетка конструкции, обусловливающая вставку одной истории в другие. Без этого вся затея становилась безнадежной.
Существовала и другая проблема: не все истории, которые мне удалось создать визуально, давали хорошие результаты, когда я принимался записывать их. Были такие, что не высекали искры в повествовании, и мне пришлось выбросить их, чтобы не снизить напряжения стиля. Но были и другие, прошедшие испытание и немедленно требовавшие скрепления словом, которое, раз написанное, уже не вырубишь топором.
Неожиданно я решил отказаться от этой затеи; я занялся другими делами. Было бессмысленно тратить время на операцию, прикладные возможности которой я к тому времени исследовал полностью, операцию, имеющую смысл исключительно как теоретическая гипотеза. Прошел месяц, а возможно даже целый год, и я больше не думал о ней. Затем вдруг мне пришло в голову, что я могу попытаться еще раз, по-другому, гораздо проще и быстрее, с гарантированным успехом. Я начал вновь создавать узоры, исправляя и усложняя их. И я опять попался в эти зыбучие пески, одержимый маниакальной идеей. Ночами я просыпался, чтобы записать исправление, которое затем приводило к цепи бесчисленных перемещений. В иные ночи я ложился спать убежденный, что нашел великолепную формулу; а на следующее утро, проснувшись, я все уничтожал. Лаже сейчас, когда книга уже сверстана, я продолжаю над ней работать, разбирая ее, переписывая. Я надеюсь, что когда она будет напечатана, я избавлюсь от нее раз и навсегда. Но случится ли это когда-нибудь?
Я хотел бы добавить, что какое-то время я намеревался написать также третью часть этой книги. Вначале я хотел найти третью колоду таро, совершенно отличную от тех двух. Но затем, вместо того, чтобы продолжать неистовствовать над теми же ренессансными символами, я подумал о создании разительного контраста, повторении аналогичной операции с современным материалом. Но что есть нынешний эквивалент карт таро как не отражение коллективного бессознательного ума? Я подумывал о комиксах, о наиболее драматических, приключенческих, пугающих: гангстеры, запуганные женщины, космический корабль, вампиры, войны в космосе, сумасшедшие ученые. Я подумывал о дополнении «Замка» и «Трактира» подобной конструкцией: «Мотель скрещенных судеб». Какие-то люди, пережившие таинственную катастрофу, останавливаются в полуразрушенном мотеле, в котором находят скомканную газетную страницу с комиксами. Уцелевшие, но онемевшие от испуга, рассказывают они свои повести, указывая на рисунки, но не следуя порядку каждой строчки, а перемещаясь от одной строчки к другой в вертикальных и диагональных рядах.
Я не продвинулся далее формулировки идеи в том виде, в каком я ее только что описал. Мои теоретические и писательские интересы ушли далеко в ином направлении. Я всегда ощущал необходимость заменять один тип писательства другим, полностью противоположным, чтобы начинать вновь, как будто я никогда и не писал раньше.