Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сиддхартха. Путешествие к земле Востока - Герман Гессе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Вот и это, – ответил Сиддхартха, – более не тревожит меня. Предметы могут быть или не быть кажимостью, но тогда и я сам кажимость, а значит, они всегда мне под стать. И как раз это меня радует, вызывает уважение – они мне под стать. Поэтому я могу любить их. И вот тебе вывод, над которым ты, наверно, посмеешься: любовь, о Говинда, по-моему, вообще самое главное. Постигать мир, объяснять его, презирать – пусть этим занимаются великие мыслители. Для меня же существенно только одно – умение любить мир, не презирать его, не испытывать ненависти к нему и к себе, умение смотреть на него, и на себя, и на все существа с любовью, с восторгом, с благоговением.

– Мне это понятно, – сказал Говинда. – Однако он, Возвышенный, именно это считал обманом. Он предписывает благожелательность, бережное внимание, сочувствие, терпимость, но не любовь; он запрещал нам сковывать свое сердце любовью к земному.

– Я знаю. – Сиддхартха улыбнулся, и улыбка его лучилась золотом. – Я знаю, Говинда. Видишь, вот мы с тобой и угодили в самые дебри суждений, в спор о словах. Ибо я не могу отрицать, что мои слова о любви противоречат, якобы противоречат словам Готамы. Потому-то я так сильно не доверяю словам – знаю же, это противоречие – иллюзия. Знаю, я в согласии с Готамой. Разве же мог он не ведать любви? Ведь он постиг все человеческое бытие в его преходящности, в его ничтожности и, однако, так любил людей, что употребил долгую, многотрудную жизнь единственно для того, чтобы помогать им, давать наставления! И у него, у великого твоего учителя, мне милее предмет, нежели слова, его деяния и жизнь важнее, чем его речи, мановенье его руки важнее всех его суждений. Не в речах, не в помышленьях вижу я его величие, а только в деяньях, в жизни.

Долго молчали старики. Потом Говинда поклонился на прощание и молвил:

– Спасибо тебе, Сиддхартха, что ты поведал мне кое-что из твоих мыслей. Отчасти они диковинны и не все стали мне сразу понятны. Но как бы там ни было, спасибо тебе, и да будут дни твои полны покоя.

(Втайне же он думал: этот Сиддхартха – странный человек, странные мысли он высказывает, нелепо звучит его ученье. Совсем по-другому звучит прозрачное ученье Возвышенного, яснее, чище, понятнее, нет в нем ничего диковинного, нелепого или смехотворного. Но совсем иными, нежели мысли, представляются мне руки и ноги Сиддхартхи, его глаза, лоб, дыхание, улыбка, приветствие, походка. Ни разу с тех пор, как наш Возвышенный Готама вступил в нирвану, ни разу не встречался мне человек, в котором бы я почувствовал святого. Лишь он, этот Сиддхартха, единственный вызвал у меня такое чувство. Пусть его ученье диковинно, пусть слова его звучат нелепо – взгляд его и рука, кожа и волосы, все в нем лучится чистотой, покоем, радостью, и кротостью, и святостью, каких я со времени недавней смерти нашего Возвышенного учителя не видел ни в одном человеке.)

С такими мыслями и разладом в сердце Говинда, влекомый любовью, еще раз склонился к Сиддхартхе. Почтил спокойно сидящего низким поклоном.

– Сиддхартха, – произнес он, – мы оба состарились. Едва ли один из нас встретит другого в нынешнем воплощении. Я вижу, возлюбленный мой, что ты обрел мир. Скажи мне, почтенный, еще хоть слово, дай мне напутствие, которое я смогу понять, смогу постичь! Напутствуй меня в дорогу. Ведь моя дорога нередко трудна, а нередко мрачна, Сиддхартха.

Сиддхартха молчал и смотрел на него со все той же кроткой улыбкой. Неотрывно глядел ему в лицо Говинда, со страхом, с надеждой. Страдание и вечные исканья читались в его глазах, и вечное необретение.

Сиддхартха видел это и улыбался.

– Наклонись ко мне! – тихо шепнул он на ухо Говинде. – Наклонись! Вот так, еще ближе! Совсем близко! Поцелуй меня в лоб, Говинда!

Когда же Говинда, охваченный удивлением и все-таки влекомый любовью и смутной догадкой, исполнил просьбу и, наклонясь, коснулся губами его лба, с ним самим произошло чудо. Пока мысли его были еще заняты диковинными словами Сиддхартхи, пока он тщетно и с неохотой пробовал отрешиться от времени, представить себе нирвану и сансару как единое целое, пока даже некоторое пренебрежение к словам друга спорило в нем с огромной любовью и благоговением, с ним произошло вот что.

Он не видел более лица своего друга Сиддхартхи, вместо этого ему виделись иные лица, множество, длинная череда, текучая река лиц, сотен, тысяч, все они появлялись и исчезали и, однако же, словно пребывали здесь все разом, постоянно менялись и возобновлялись и, однако же, все были Сиддхартхой. Он видел черты рыбы, карпа, с разинутым в безмерном страданье ртом, умирающей рыбы, с помутневшими глазами… видел лицо новорожденного ребенка, красное и сморщенное, искаженное плаксивой гримасой… видел лицо убийцы, вонзающего нож в тело какого-то человека… видел, в ту же самую секунду, как этот преступник, связанный, становится на колени и палач, взмахнув мечом, отсекает ему голову… видел нагие тела мужчин и женщин в позах и схватках неистовой любви… видел распростертые трупы, недвижные, холодные, ничтожные… видел звериные головы – кабаньи, крокодильи, слоновьи, бычьи – и головы птиц… видел богов, Кришну, Агни, – видел все эти воплощенья и лица в тысячах взаимосвязей, одна ипостась помогала другой, любила, ненавидела, истребляла, рождала вновь, и каждая была желаньем смерти, мучительно-страстным приятием бренности, и все же ни одна не умирала, только преображалась, без устали рождаясь вновь, без устали обретая новый облик, и время не разделяло эти обличья… и все эти воплощенья и лица покоились, таяли, создавались, уплывали прочь и сливались друг с другом, а поверху все они были неизменно затянуты чем-то тонким, бесплотным и, однако, сущим, словно бы тонким стеклом либо льдом, словно бы прозрачной пленкой, кожурой, оболочкой, маской из воды, и эта маска улыбалась, и эта маска была – улыбающееся лицо Сиддхартхи, которого он, Говинда, в это самое мгновенье касался губами. И – так виделось Говинде – эта улыбка маски, улыбка единства над текучими воплощениями, улыбка одновременности поверх тысяч рождений и смертей, эта улыбка Сиддхартхи была в точности та же самая, в точности такая же кроткая, тонкая, непроницаемая, не то добрая, не то насмешливая, мудрая, тысячеликая улыбка Готамы, Будды, какую он сам сотни раз благоговейно созерцал. Именно так – Говинда знал это – улыбались Совершенные.

Не ведая уже, существует ли время, продолжалось ли это виденье секунду или столетие, не ведая уже, существует ли Сиддхартха, существует ли Готама, существуют ли «я» и «ты», будто пораженный в самую душу божественной стрелой, что оставляет сладостные раны, околдованный и хмельной душою, стоял Говинда еще минуту-другую, склонясь над кротким лицом Сиддхартхи, которое только что поцеловал, которое только что было театром всех воплощений, всего становленья и всего бытия. Лик остался неизменен, после того как под его поверхностью вновь сомкнулись глубины великого разнообразия, он улыбался кротко, улыбался благостно и мягко, не то очень добросердечно, не то очень насмешливо, точь-в-точь как улыбался тот, Возвышенный.

Низко-низко склонился Говинда, по его старому лицу текли слезы, а он и не догадывался; огнем горело в его сердце чувство беззаветнейшей любви, совершеннейшего благоговения. Низко-низко, до земли, склонился Говинда перед недвижно сидящим, улыбка которого напоминала ему обо всем, что он когда-либо в жизни любил, что когда-либо в жизни было ему дорого и свято.

Путешествие к земле Востока

1

Коль скоро и мне суждено было пережить нечто великое, ибо я имел счастье принадлежать к Ордену и быть одним из участников того неповторимого путешествия, чудо которого сверкнуло тогда, как метеор, и которое впоследствии столь необъяснимо быстро было предано забвению и даже снискало дурную славу, я решился составить небольшое описание этого неслыханного похода; похода, подобного которому человечество не предпринимало со дней Гюона[2] и Неистового Роланда вплоть до нашего удивительного времени – мрачного, отчаявшегося и все же такого плодотворного, – времени после великой войны. Полагаю, я не обманываюсь относительно сложностей своего предприятия; они велики и не одной лишь субъективной природы, хотя уже таковые значительны. Ведь я не только не сохранил ничего на память – ни вещей, ни документов, ни дневников, – но в трудные, минувшие с той поры годы бедствий, болезней и тяжких испытаний утратил и значительную часть воспоминаний; вследствие ударов судьбы и бесконечных, выбивавших почву из-под ног потрясений позорно ослабела как самая моя память, так и мое доверие к ней, прежде столь надежной. Кроме того, помимо личных напастей, руки у меня связаны обетом, данным Ордену; ибо обет этот позволяет беспрепятственно рассказывать о событиях личной жизни, однако запрещает любые откровения о тайне Ордена. И хотя Орден вот уже сколько времени не дает о себе знать и я не видел ни одного из его братьев, никакие блага и угрозы мира не заставят меня нарушить обет. Напротив, если бы я сегодня или завтра предстал перед военным трибуналом и меня поставили бы перед выбором: быть убитым или выдать тайну Ордена – о, с какой пылкой радостью я скрепил бы свой обет Ордену смертью!

Здесь попутно следует заметить: после издания путевых записок графа Кайзерлинга[3] неоднократно выходили книги, авторы которых – отчасти неосознанно, отчасти, однако, умышленно – создавали впечатление, будто они братья Ордена и принимали участие в путешествии к земле Востока. Даже увлекательные записки Оссендовского[4] время от времени попадали под это лестное подозрение. Но все авторы не имеют ни малейшего отношения ни к Ордену, ни к нашему путешествию к земле Востока, в лучшем случае – больше не имеют; так, проповедники мелких пиетистских сект не имеют отношения к Святой Земле, апостолам и Святому Духу, на особую благодать и участие которого ссылаются. Даже если граф Кайзерлинг действительно совершил свое комфортабельное кругосветное путешествие, даже если Оссендовский действительно побывал в описанных им краях, их странствия все же не были чудом и не открыли новых земель, в то время как мы, отказываясь от всех банальных подручных средств, которыми пользуются толпы современных туристов – от железных дорог, пароходов, телеграфа, автомобилей, самолетов и тому подобного, – на определенных этапах своего путешествия к земле Востока в самом деле прорывались в область героического и магического. Тогда, вскоре после мировой войны, специально к размышлению побежденных народов, воцарилось удивительное состояние нереальности, готовности к сверхъестественному, хотя в действительности люди преодолевали границы и проникали в царство грядущей психократии крайне редко. То наше путешествие по Лунному морю в Фамагусту[5] под предводительством Альберта Великого, или открытие острова Бабочек, двенадцати линий за Дзипангу[6], или возвышенное торжество Ордена на могиле Рюдигера[7] – все это деяния и опыт, лишь единожды дарованные людям нашего времени и пространства.

Но вот я уже и натолкнулся на одно из самых серьезных препятствий к моему повествованию. Было бы относительно легко донести до читателя масштаб наших деяний, глубину их восприятия нами, будь мне позволено ввести его в самую суть тайны Ордена. В противном же случае многое – возможно, все – покажется ему невероятным и непостижимым. Ведь я снова и снова вынужден буду дерзко повторять уже тот парадокс, что предпринимать само по себе невозможное необходимо. Я повторю вслед за Сиддхартхой, нашим мудрым другом с Востока: «Слова только вредят тайному смыслу, все сразу становится немножко иным, немножко неточным, немножко смешным; да, но это неплохо, и я согласен: что для одного сокровище и мудрость, другому всегда кажется шутовством». Много веков члены и летописцы нашего Ордена знали об этой трудности и отважно боролись с ней, и один из них, один из величайших, выразился в своих бессмертных строках так:

Кто странствовал далеко от дома,Видел непривычные виды,И рассказывает, и ему не верят, —Тот надолго ославится именем лжеца.Глупому народу понятноТолько то, что можно видеть и трогать:И конечно, неискушенный,К моей песне он будет маловерен[8].

Эта-то «неискушенность» и стала причиной того, что наше путешествие, некогда приводившее в восторг тысячи, сегодня не только забыто, но и на память о нем наложено прямо-таки табу. Впрочем, история полна примерами подобного рода. Вся мировая история часто кажется мне не чем иным, как книжкой с картинками, в которой отражается самая сильная и слепая человеческая страсть – страсть к забвению. Разве каждое поколение не уничтожает посредством запретов, мертвого молчания и презрения именно то, что предыдущему представлялось самым главным? Разве не стали мы только что свидетелями того, как чудовищная, многолетняя, страшная война была на долгие годы забыта, оболгана, вытеснена и заклята целыми народами и как теперь, немного отдохнув, эти народы при помощи увлекательных военных романов снова пытаются напомнить себе то, что сами же не столь давно породили и выстрадали? Точно так же придет день, когда и подвиги и страдания нашего Ордена, сегодня забытые или ставшие для мира предметом насмешек, будут заново открыты, и мои записки призваны несколько тому способствовать.

Одной из особенностей путешествия к земле Востока являлось то, что, хотя в этом походе Орден ставил перед собой вполне определенные, весьма возвышенные цели (они лежат в области тайны и, следовательно, говорить о них нельзя), каждый отдельный участник мог и даже обязан был иметь личные цели, ибо того, кто их не лелеял, не брали, и каждый из нас, в целом разделяя общие идеалы, стремясь к достижению общих целей и сражаясь под общим знаменем, как самый источник силы и последнее утешение нес в сердце свою собственную безрассудную детскую мечту. Что касается моей личной цели, о чем вопрошало меня перед приемом в Орден Высокое Собрание, то она была проста, в то время как иные братья ставили перед собой цели, которые я хоть и уважал, но не вполне мог постичь. Один из них, к примеру, был кладоискателем и бредил поисками высокодуховного сокровища, называемого им Дао[9]; другой вбил себе в голову, что непременно должен найти какую-то змею, которой он приписывал чудодейственную силу и которую называл Кундалини[10]. Моя же цель путешествия и жизни, грезившаяся мне, еще когда я был подростком, состояла в том, чтобы увидеть и по возможности добиться любви принцессы Фатимы.

В то время, когда я имел счастье вступить в ряды Ордена, а именно в самом конце великой войны, наша страна была полна спасителей мира, пророков, их последователей, предчувствий конца света, надежд на основание Третьей Империи. Потрясенный войной, отчаявшийся от нужды и голода, глубоко разочарованный кажущейся бесполезностью всех принесенных им кровавых и материальных жертв, народ наш был тогда доступен для некоторых химер, хотя, впрочем, и для некоторых истинных высот духа; повсюду тогда создавались какие-то вакхические танцевальные общества, анабаптистские боевые отряды, да чего только не было якобы намекавшего на потустороннее и чудо; тогда же широко распространилось увлечение индийскими, древнеперсидскими и другими восточными таинствами и культами; все это приводило к тому, что и наш Орден, древнейший, большинство сочло одним из множества торопливо расцветших модных порождений, которое через несколько лет вместе с прочими частью забудется, а частью подвергнется презрению и осмеянию. Сохранивших ему верность это, конечно же, убедить не может.

Я отчетливо помню тот час, когда по истечении нескольких лет испытательного срока предстал перед Высоким Собранием и секретарь посвятил меня в план путешествия к земле Востока, а я изъявил готовность душой и телом следовать ему; меня благожелательно спросили, чего же я жду от путешествия в царство сказки. Покраснев, однако, искренне и без промедления я признался Высокому Собранию в сердечном желании собственными глазами увидеть принцессу Фатиму. И секретарь, во изъяснение жеста Укрытого Завесой, мягко положил мне руку на голову, благословил меня и произнес формулу, означавшую, что я принят в ряды братьев Ордена.

– Anima pia[11], – обратился он ко мне и призвал к верности в вере, мужеству в опасности и к братской любви.

Пройдя во время испытательного срока определенную подготовку, я дал присягу, отрекся от мира и его заблуждений, и мне на палец надели перстень нашего Ордена, на котором были выгравированы слова одной из самых прекрасных глав его истории:

Земля и воздух, пламя и водаЕму подвластны;Вид его смиряет чудовищ диких;И Антихрист знает,Сколь мощь его законна и тверда[12].

И так далее

К моей радости, уже при вступлении в Орден мне было явлено одно из тех откровений, в которые предполагалось посвятить нас, послушников. А именно, едва я, следуя указаниям Высших, присоединился к одной из десяток, рассеянных по всей стране и имеющих соединиться в поход Ордена, мне стала пронзительно ясна одна из его тайн. Я понял: хоть я и стал участником внешне определенного и воплощенного паломничества на Восток, в действительности, в высшем и собственном смысле, это был не просто мой и не просто конкретный поход; верных и преданных всегда непрестанно влекло на Восток, на родину света; этот поход всегда совершался сквозь века навстречу свету и чуду; и каждый из нас, братьев, каждая из наших групп, да все наше войско и его великий поход были лишь одной волной в вечном потоке душ, в вечном устремлении духа домой, к восходу, на родину. Осознание пронзило меня как луч и высветило в моем сердце слова, которые я выучил в годы послушничества и которые мне всегда так нравились, хоть я и не вполне понимал их, – слова поэта Новалиса: «Куда ж мы идем? Всегда домой»[13].

Между тем наша группа выступила в путь, вскоре мы встретились с другими группами, и нас все больше воодушевляло и окрыляло ощущение единства и общность цели. Строго следуя предписаниям, мы жили как паломники, не пользуясь никакими изобретениями мира, одураченного деньгами, числами и временем, лишающими жизнь ее содержания; прежде всего к этим изобретениям относились все механизмы – железнодорожные поезда, часы и тому подобное. Другой единодушно соблюдаемый нами принцип требовал посетить и поклониться всем памятным местам, связанным с древнейшей историей нашего Ордена и его веры. Мы отдали дань уважения всем священным памятникам, церквям, достойным почитания могилам, вблизи которых пролегал наш путь, руины почтили исполнением гимнов или безмолвным созерцанием, усопших помянули музыкой и молитвами. Нередко при этом неверные высмеивали и мешали нам, но довольно часто нас благословляли священники; они приглашали нас в гости, заучивали наши гимны и провожали со слезами; старики показывали нам забытые памятники прошлого и рассказывали местные легенды; юноши на какое-то время присоединялись к нам и выражали страстное желание стать членами Ордена. Таковым давали советы, посвящали их в первые обряды и упражнения для новоначальных. Произошли первые чудеса: какие-то на наших глазах, о каких-то вдруг стали рассказывать и слагать легенды. Как-то раз, я был тогда совсем еще новичком, совершенно неожиданно все заговорили о том, что в палатке наших наставников гостит великан Аграмант[14], пытаясь уговорить их отправиться в Африку, чтобы освободить братьев Ордена из мавританского плена. Позже видели Штутгартского гнома, Дегтяря, Утешителя[15], и тут же распространился слух, будто мы идем к озеру Блаутопф. Однако первое чудесное явление, увиденное мною собственными глазами, было вот какое. Мы молились и отдыхали у полуразрушенной часовни в округе Шпайхендорф, на ее единственной неповрежденной стене виднелась огромная фреска: Святой Христофор несет на плече маленького Спасителя, фигурка которого наполовину стерлась от времени. Наставники, как они порой это делали, не просто двинулись в путь, следуя маршруту, а предложили нам высказать свое мнение о том, куда идти, так как часовня стояла на перепутье трех дорог и у нас был выбор. Высказались немногие, но один из нас, указывая налево, настоятельно призывал идти туда. Мы молча ждали решения наставников, как вдруг Святой Христофор на стене воздел руку, в которой держал длинный грубый посох, и указал налево, куда и стремился наш брат. Мы все молча наблюдали за этим, и так же молча наставники наши развернулись и пошли налево, а мы с сердечной радостью последовали за ними.

Вскоре после того как мы вступили в пределы Швабии, дала о себе знать некая сила, о которой мы прежде не думали и воздействие которой ощущали впоследствии длительное время, не зная, однако, враждебна она нам или дружественна. То была сила Хранителей короны[16], испокон веков оберегающих здесь память и наследие Гогенштауфенов. Не знаю, было ли известно нашим руководителям больше и получали ли они какие-либо указания. Знаю только, что оттуда нам часто посылали знаки одобрения или предупреждения; так, на пути к Бопфингену мы увидели на холме седовласого рыцаря в латах; закрыв глаза, он покачал старой головой и тут же бесследно исчез. Наши руководители вняли предупреждению, мы немедленно свернули и так и не увидели Бопфингена. Недалеко от Ураха в палатке наставников вдруг как из-под земли вырос посланник Хранителей короны и посулами и угрозами пытался убедить их перейти на службу к Штауфенам, а именно – подготовить завоевание Сицилии. Когда наставники решительно отказались следовать за ними, он якобы страшными словами проклял Орден и наше войско. Но я передаю лишь то, о чем мы шептались между собой; сами наставники не проронили об этом ни слова. И все же представляется вероятным, что именно наши неровные отношения с Хранителями короны способствовали тому, что какое-то время Орден незаслуженно считали тайным обществом, преследующим цель восстановления монархии.

Однажды я стал также свидетелем того, как один из моих товарищей пожалел, что дал обет, нарушил его и снова впал в безверие. Это был молодой человек, очень мне симпатичный. Он отправился к земле Востока, чтобы увидеть гроб пророка Мухаммеда; он слышал, что гроб этот волшебным образом может летать. В одном из швабских не то алеманских городков, где мы пережидали противостояние Сатурна и Луны, этот несчастный, уже давно производивший впечатление угрюмого и подавленного человека, случайно повстречал своего бывшего учителя, нежную привязанность к которому сохранил со школьных лет; и учителю удалось добиться того, что юноша снова увидел наше дело в ложном свете. После встречи с учителем бедняга вернулся в лагерь в ужасном возбуждении, с искаженным лицом и поднял шум перед палаткой наставников; когда же вышел секретарь, он в гневе закричал ему, что, дескать, хватит с него этого шутовского похода, который никогда не приведет нас на Ориент, что он сыт по горло всеми этими задержками из-за каких-то дурацких астрологических предсказаний, сыт по горло бездельем, ребяческими метаниями, цветочными праздниками, всей этой ложной многозначительностью при исполнении магических обрядов, смешением жизни и вымысла – все это у него уже вот где сидит, он бросает наставникам под ноги свой перстень и надежной железной дорогой возвращается домой к полезной работе. Это было отвратительное и жалкое зрелище, у нас сжались сердца от стыда и вместе с тем от сострадания к ослепленному. Секретарь дружелюбно выслушал его, с улыбкой подобрал перстень и сказал ясным спокойным голосом, который должен был устыдить бунтаря:

– Значит, ты прощаешься с нами и возвращаешься к железной дороге, здравому смыслу и полезной работе. Ты прощаешься с Орденом, прощаешься с походом на Восток, прощаешься с магией, цветочными праздниками, поэзией. Ты свободен, ты более не связан обетом.

– И обетом молчания? – запальчиво воскликнул отступник.

– И обетом молчания, – ответствовал секретарь. – Вспомни: ты клялся не выдавать тайну Ордена неверным. Но поскольку, как мы видим, ты забыл эту тайну, то никому не сможешь ее рассказать.

– Забыл?! Я ничего не забыл! – воскликнул юноша, однако растерялся и, когда секретарь повернулся к нему спиной и удалился в палатку, стремглав убежал.

Мы жалели его, но те дни были настолько заполнены событиями, что я на удивление быстро о нем забыл. И вот какое-то время спустя, когда, вероятно, уже никто из нас о нем не думал, проходя деревни и города, мы услышали рассказы местных жителей об этом самом юноше. Они-де принимали молодого человека (точно описывая его и называя по имени), который повсюду нас ищет. Сначала юноша говорил, что он один из нас, но отстал и заблудился, затем начинал плакать и уверять, что предал нас и бежал, однако теперь понял, что жить не может без Ордена, что хочет и должен нас найти, пасть в ноги наставникам и вымолить у них прощение. Эту историю нам рассказывали повсюду; куда бы мы ни пришли, несчастный только что побывал. Мы спросили секретаря, что он об этом думает и чем все кончится.

– Я не думаю, что он нас найдет, – коротко ответил секретарь.

И он нас не нашел, мы никогда его больше не видели.

Как-то раз, когда один из наставников вовлек меня в доверительный разговор, я набрался смелости и спросил его, что же теперь станется с этим братом-отступником. Он ведь раскаивается и ищет нас, сказал я, ему нужно помочь исправить ошибку, и, конечно, в будущем он станет преданнейшим братом Ордена. Наставник сказал:

– Мы будем рады, если он нас найдет. Облегчить ему эту задачу мы не можем. Ему будет очень трудно вновь обрести веру; боюсь, даже если мы подойдем к нему вплотную, он нас просто не увидит и не узнает. Он ослеп. Одно раскаяние не поможет, нельзя выкупить милость раскаянием, ее вообще нельзя купить. Многие испытали подобное, собратьями по несчастью этого молодого человека были великие и знаменитые мужи. Когда-то в юности им светил свет, они были зрячими и следовали за звездой, но пришел здравый смысл и глумливые насмешки мира, пришло малодушие, пришли кажущиеся неудачи, усталость и разочарование, и они снова сбились с пути, снова ослепли. Некоторые потом всю жизнь искали нас, но не могли найти и внушали миру, что наш Орден – лишь красивая легенда, соблазну которой нельзя поддаваться. Другие становились заклятыми врагами Ордена, позорили его и вредили ему, как только могли.

Удивительно торжественные дни наступали всякий раз, как мы, по мере нашего продвижения соединяясь с другими путешествующими, являли собой иногда военный лагерь из многих сотен, да что там – из многих тысяч человек. Ведь поход протекал не в строгом порядке, когда участники более-менее четкими колоннами движутся в одном направлении. Напротив, бесчисленные группы выступали одновременно, каждая следовала за своими наставниками и своими звездами, каждая всегда была готова раствориться в более крупном отряде и какое-то время идти в его составе, но равным образом в любой момент готова была снова отделиться и двинуться дальше своим путем. Некоторые даже прокладывали свои маршруты в одиночестве, и я иногда шел один, когда какой-либо знак или зов увлекал меня на собственную дорогу.

Я вспоминаю о некоей особой группе, с которой мы шли, делали привалы в течение нескольких дней; эта группа ставила своей задачей освободить из мавританского плена в Африке братьев Ордена и принцессу Изабеллу. Говорили, что они владели волшебным рогом.

Гюона, и среди них были мои друзья поэт Лаушер[17] и художники Клингзор[18] и Пауль Клее[19]; они только и говорили что про Африку и пленную принцессу, и их библией была книга подвигов Дон Кихота, в честь которого они планировали проложить свой путь через Испанию.

Каждый раз было так прекрасно встретить братьев по духу, присутствовать на их праздниках и молениях, приглашать на свои, слушать рассказы о подвигах и замыслах, благословлять их в дорогу и знать: они идут своим путем так же, как мы – своим, у каждого есть своя мечта, свое желание, своя тайная игра в сердце, но все слиты в один мощный поток и пребывают вместе, сердца всех исполнены священного трепета, одной веры, все давали один обет! Я встретил мага Юпа[20], чаявшего обрести счастье своей жизни в Кашмире, дымного волшебника Коллофино[21], цитировавшего любимые места из «Симплициссимуса», Людовика Жестокого[22], мечтой которого было насадить на Святой Земле сад оливковых деревьев и держать рабов, он шел, взяв за руку Ансельма[23], отправившегося на поиски ириса, синего цветка своего детства. Я встретил и полюбил Нинон по прозвищу Чужеземка[24], ее глаза тускло мерцали под черными волосами, она ревновала к принцессе моей мечты Фатиме и, скорее всего, не зная того, сама была Фатимой. Мы направлялись туда, куда некогда шли освобождать Гроб Господень или изучать арабскую магию паломники, императоры и крестоносцы, этот паломнический путь прокладывали испанские рыцари и немецкие ученые, ирландские монахи и французские поэты.

По профессии я был всего лишь скрипачом и сказочником и отвечал в нашей группе за музыку, но тогда я узнал, как великое время может возвысить маленького человека и укрепить его силы. Я не только играл на скрипке и руководил нашими хорами, но собирал старинные песни и хоралы, сочинял мотеты и мадригалы на шесть и восемь голосов и разучивал их с братьями. Но не о том хочу я рассказать.

Многих из своих товарищей и наставников я очень полюбил. Однако ни о ком не вспоминал впоследствии так часто, как о Лео, хотя тогда вроде бы не замечал его. Лео был одним из наших слуг (разумеется, добровольцев, как и все мы), он помогал носить вещи и время от времени исполнял обязанности личного слуги секретаря. Этот человек как-то ненавязчиво располагал к себе, незаметно покорял, мы все его любили. Он с радостью делал свою работу, частенько напевая что-нибудь или насвистывая, его никогда не было видно, кроме тех случаев, когда он бывал нужен, – идеальный слуга. Кроме того, к нему привязывались все животные, почти всегда с нами шла какая-нибудь собака, прибившаяся к Лео; он умел приручать птиц, на него слетались бабочки. Его увлекло на Восток желание при помощи Ключа Соломона научиться понимать языки птиц. По сравнению с отдельными представителями нашего братства, которые не в ущерб своим достоинствам и верности Ордену имели все-таки, пожалуй, нечто преувеличенное, нечто странное, торжественное или фантастическое, слуга Лео казался простым и естественным, таким краснощеким, здоровым и дружелюбно-нетребовательным.

Мое повествование крайне затрудняет пестрота разрозненных воспоминаний. Я уже говорил, что мы шли то маленькой группой, то многочисленным отрядом или даже образовывали целое войско, но порой в какой-либо местности я оставался лишь с несколькими товарищами или же совсем один, без палатки, наставников, без нашего секретаря. Вести рассказ мне трудно еще потому, что мы перемещались не только в пространстве, но и во времени. Мы шли к земле Востока, но также и в Средневековье или в Золотой век, мы проходили по Италии и Швейцарии, но иногда ночлег заставал нас в десятом столетии, или же мы гостили у патриархов и фей. Путешествуя в одиночестве, я часто возвращался в свое прошлое или встречал людей оттуда, бродил с бывшей невестой по заросшим лесом берегам Верхнего Рейна, пировал с друзьями молодости в Тюбингене, Базеле или Флоренции или мальчиком со школьными товарищами отправлялся на ловлю бабочек; иногда же компанию мне составляли любимые персонажи книг: подле меня скакали Альманнзор[25] и Парцифаль, Витико[26], Златоуст[27] и Санчо Панса, или мы навещали Бармекидов[28]. Когда я потом снова оказывался в какой-нибудь долине вместе с братьями, слышал орденские гимны и сидел во время привала перед палаткой наставников, я пронзительно сознавал, что мое путешествие в детство или верховая прогулка с Санчо неразрывно связаны с этим путешествием; ибо нашей целью был не просто Восток, более того: наш Восток был не просто страной, не чем-то географическим; это была родина и юность души, это было Везде и Нигде, это было слияние всех времен. Меня осеняло изредка и только на мгновение, но именно в этом заключалось самое большое счастье, когда-либо испытанное мною. Ибо позже, когда я утратил его и мне открылись связи, я не извлек из них, однако, ни малейшей пользы, ни малейшего утешения. Когда уходит что-то драгоценное и неповторимое, у нас появляется чувство, будто мы пробудились от грез. В моем случае это чувство отвратительно верно. Ибо мое счастье и вправду состояло из той же тайны, что и счастье грез, оно состояло из свободы в одно мгновение пережить все, что только можно вообразить, играючи перепутывая внешнее и внутреннее, раздвигая время и пространство, как театральный занавес. Странствуя по миру без машин и пароходов, посредством своей веры обуздывая потрясенный войной мир и обращая его в рай, мы, братья Ордена, вместе с тем творчески призывали в настоящее, и былое, и будущее, и вымышленное.

В Швабии, на Боденском озере, в Швейцарии – везде нам встречались люди, которые нас понимали или по меньшей мере были так или иначе благодарны нам за то, что существуем мы, наш Орден, что мы идем к земле Востока. Между трамваями и банками Цюриха мы вдруг видели Ноев ковчег, охраняемый древними собаками, имевшими одну и ту же кличку; по первозданным глубинам трезвого времени его отважно вел потомок Ноя и друг искусств Ганс К.[29]; в Винтертуре одним этажом ниже волшебного кабинета Штёклина мы оказывались в китайском храме, где под бронзовой Майей тлели благовонные палочки, а под приводящие все в содрогание звуки храмового гонга нежно играл на флейте черный король. У подножия Солнечной горы мы обнаружили Суон Мали, колонию короля Сиама; там мы, благодарные гости, воскурениями и возлияниями приносили жертвы каменным и железным буддам.

Одним из самых прекрасных был праздник в саду Бремгартен, тогда вокруг нас плотно замкнулся магический круг. Нас принимали хозяева замка Макс и Тилли, в зале с высокими сводами мы слушали, как Отмар играет Моцарта; мы гуляли по парку, населенному попугаями и другими говорящими животными; у источника слушали пение феи Армиды; а к милому лику Генриха фон Офтердингена склонял тяжелую главу с буйной шевелюрой звездочет Лонг. В саду кричали павлины, Людовик по-испански беседовал с Котом в сапогах, а Ганс Резом, потрясенный подсмотренной им игрой масок жизни, красочно живописал паломничество на могилу Карла Великого. То была триумфальная для нашего странствия пора: мы принесли с собой волшебную волну, и она смывала все; местные жители на коленях восславляли красоту; хозяин замка слагал стихи о наших вечерних подвигах; и, подойдя к стенам замка, ему внимали лесные животные; а в реке плавно и торжественно, поблескивая чешуей, скользили рыбы, и им подносили печенье и вино.

Вообще-то рассказать об этих самых лучших мгновениях можно только тому, кто сам был осенен их духом; в моей передаче они звучат жалко и, может быть, глупо; но всякий, переживший те праздничные дни в Бремгартене, подтвердит каждую подробность и дополнит их сотней еще более прекрасных. Навсегда останется у меня в памяти, как после восхода луны в вершинах деревьев мерцали хвосты павлинов, а на темном берегу между скалами нежным серебром сверкали всплывшие на поверхность русалки; под каштаном у колодца нес свою первую ночную вахту одинокий тонкий Дон Кихот; последние искры фейерверка над замковой башней мягко погружались в лунную ночь, а мой коллега Пабло[30] в венке из роз играл девушкам на персидской свирели. О, кто бы мог подумать, что наш волшебный круг так скоро будет разомкнут, что почти все мы – и я, и я! – снова примемся блуждать в немых пустынях упорядоченной действительности, как чиновники и приказчики, протрезвев после пиршества или воскресного пикника, снова впрягаются в деловые будни.

В те дни никто из нас и помыслить об этом не мог. В мою спальню в бремгартенской башне проник запах сирени, сквозь деревья послышался шум реки; через окно я выбрался в глубокую ночь и, опьяненный счастьем и тоской, пробрался мимо рыцаря-стража и уснувших бражников к берегу, к бурлящей воде, к белым светящимся русалкам, и они увлекли меня с собой вниз, в лунно-холодный хрустальный мир своей родины, где, неискупленные, словно во сне, играют коронами и золотыми цепями из своих сокровищниц. Мне показалось, что я провел в искрящейся глубине месяцы, но, когда вынырнул и, продрогший, поплыл обратно, из сада все еще звучала свирель Пабло, а луна еще стояла высоко в небе. Я увидел, как Лео играет с двумя белыми пуделями и его умное лицо мальчика светится радостью. Я отыскал Лонга, он сидел в роще с пергаментной книгой на коленях и писал в нее греческие и еврейские знаки: слова, из букв которых вылетали драконы и поднимались пестрые змеи. Он меня не видел, он увлеченно выводил что-то своими пестрыми змеиными письменами; долго я смотрел через его склоненное плечо в книгу и следил за тем, как из строк выползают змеи и драконы и, извиваясь, беззвучно теряются в ночных зарослях кустарника.

– Лонг, – тихо сказал я, – друг мой!

Он меня не слышал, мой мир был далек от него, он был погружен в свой собственный. А поодаль, под лунными деревьями, с ирисом в руке бродил Ансельм и потерянно, с улыбкой смотрел в сиреневую чашечку цветка.

В те дни в Бремгартене мне снова, поразив странностью и болью, бросилось в глаза уже не раз подмеченное мною во время нашего путешествия, о чем я, однако, глубоко не задумывался. Среди нас было много художников; много музыкантов, поэтов, живописцев; здесь были пылкий Клингзор и непоседливый Гуго Вольф[31], немногословный Лаушер и блистательный Брентано[32]; но хотя эти художники, или, во всяком случае, некоторые из них, были очень живыми и приятными, все без исключения выдуманные ими персонажи были куда более живыми, красивыми, радостными, можно сказать, они были более настоящими и реальными, чем их творцы и поэты. Восхитительно невинный и жизнерадостный Пабло играл на свирели, а его создатель в поисках уединения бесплотной тенью бродил по берегу, полупрозрачный в свете луны. Маленький, юркий, как кобольд, захмелевший Гофман шнырял меж гостей и много говорил, но даже его образ, как и образы их всех, был каким-то полуреальным, неполным, не очень плотным, не очень настоящим, в то время как архивариус Линдхорст[33], в шутку изображавший дракона, изрыгал жар и мощь, что тебе какой-нибудь автомобиль. Я спросил слугу Лео, почему художники иногда кажутся наполовину людьми, в то время как их образы видятся такими бесспорно живыми. Лео посмотрел на меня, удивившись вопросу, затем опустил пуделя, которого нес на руках, и сказал:

– С матерями тоже так. Родив ребенка, отдав ему свое молоко, свою красоту и силу, они становятся незаметными, и о них больше никто не спрашивает.

– Как грустно, – сказал я, не придав этому, однако, особого значения.

– Думаю, не более грустно, чем все остальное, – ответил Лео. – Впрочем, может, и грустно, но тем не менее прекрасно. Так хочет закон.

– Закон? – с любопытством спросил я. – Какой закон, Лео?

– Закон служения. То, что хочет жить долго, должно служить. То, что хочет властвовать, долго не живет.

– Тогда почему же столь многие стремятся к власти?

– Потому что они этого не знают. Лишь немногие рождены для власти; такие, получив ее, остаются радостными и здоровыми. Остальные же, выбившиеся во властители в результате утомительной возни, кончают в Нигде.

– В каком Нигде, Лео?

– Например, в санаториях.

Я не очень хорошо его понял, но слова остались у меня в памяти, а в сердце – чувство, что этот Лео знает все, что он, возможно, знает больше, чем все мы, по видимости, его господа.

2

О том, что заставило нашего верного Лео вдруг оставить нас в опасном ущелье Морбио Инфериоре, вероятно, каждый из участников этого незабываемого путешествия строил свои догадки; но только много позже, когда я начал смутно угадывать и распознавать истинное течение и глубокую взаимосвязь событий, мне стало ясно, что и это на первый взгляд несущественное, в действительности же огромной важности происшествие – исчезновение Лео, – никоим образом не являлось случайностью, а было звеном в той цепи преследований, посредством которых давнишний враг силился погубить наше предприятие. В то прохладное осеннее утро, когда мы обнаружили пропажу нашего слуги Лео и нигде не могли его найти, я, разумеется, был не единственным, кто впервые ощутил в сердце что-то вроде предчувствия беды и надвигающегося рока.

Но довольно, на тот момент дело обстояло следующим образом: пройдя отважным маршем пол-Европы и часть Средневековья, мы разбили лагерь в глубокой лощине между скал, в диком ущелье у итальянской границы и искали необъяснимым образом исчезнувшего слугу Лео; и чем дольше мы его искали, чем слабее по мере того, как день клонился к вечеру, становилась наша надежда найти его, тем больше у всех нас сжималось сердце от ощущения, что это не просто симпатичный человек, всеобщий любимец из наших прислужников не то стал жертвой несчастного случая, не то бежал, не то похищен врагами, но что это начало какого-то противоборства, предвестие бури, которая вот-вот разразится над нами. Целый день до глубоких сумерек мы бродили и искали Лео; мы излазили все ущелье; от этих усилий все утомились; в каждом из нас росло ощущение неудачи и тщеты; и было странно и жутко сознавать, как исчезнувший слуга с каждым часом становился все важнее, а наша утрата – все тяжелее. Всем нам, паломникам, и, без сомнения, слугам не просто было жаль этого милого, приятного и услужливого юношу, но чем более мы убеждались в утрате, тем более невосполнимой она нам представлялась: без Лео, без его красивого лица, без его добродушия и песен, без его воодушевления нашим великим предприятием казалось даже, что само это предприятие таинственным образом теряет свое значение. Во всяком случае, мне думалось так. За месяцы, минувшие с начала путешествия, несмотря на все напряжение и некоторые мелкие огорчения, я еще ни разу не переживал мгновений внутренней слабости, глубокого отчаяния; ни один удачливый полководец, ни одна ласточка в летящей к Египту стае не могла быть более уверена в своей цели, в своем предназначении, в правоте своего дела и стремления, чем я во время этого путешествия. Но теперь, в этом роковом месте, в блистании октябрьского золота и синевы, пока я весь день слушал перекличку и сигналы наших стражей, с нарастающим волнением ждал возвращения гонцов, поступления известий, чтобы всякий раз испытать разочарование и увидеть перед собой растерянные лица, теперь у меня в сердце впервые поселилось нечто подобное печали и отчаянию, и чем более усиливались во мне эти чувства, тем отчетливее я осознавал, что утрачиваю веру вовсе не только из-за исчезновения Лео; все теперь казалось ненадежным и обманчивым, все грозило потерять свою важность, свое значение: наше товарищество, наша вера, наша клятва, наше путешествие к земле Востока, вся наша жизнь.

И даже если я заблуждался, приписав эти чувства нам всем, даже если потом заблуждался относительно собственных ощущений, ошибочно связав с тем днем пережитое мною в реальности много позже, то все-таки странность с вещами Лео действительно имела место! Независимо ни от каких личных настроений в происходящем сквозило нечто небывалое, фантастическое и все более наводившее страх: еще в тот день в ущелье Морбио, еще во время наших усиленных поисков исчезнувшего то один, то другой из нас хватался чего-то важного, чего-то необходимого из имущества; никто не мог ничего найти; и выяснялось, что все пропавшее было у Лео, и хотя Лео, как и мы, имел с собой лишь обычный полотняный мешок, который носил за спиной, всего один мешок примерно из тридцати, что мы взяли с собой в путешествие, складывалось такое впечатление, что все по-настоящему важное находилось именно в нем, в этом исчезнувшем теперь мешке! И хотя в момент утраты придавать пропавшей вещи преувеличенную по сравнению с теми, что у нас под рукой, ценность – лишь известная человеческая слабость, и хотя отдельные предметы, потеря которых нас так ужаснула в ущелье Морбио, после либо отыскались, либо в конце концов оказались не такими уж необходимыми, несмотря на все это, к сожалению, нужно признать, что тогда нам пришлось с вполне оправданным беспокойством констатировать целый ряд крайне важных пропаж.

Весьма необычно и жутко было также следующее: пропавшие вещи – нашлись ли они потом или нет – по значимости выстроились в иерархический ряд, и мало-помалу в нашей поклаже отыскивались те из считавшихся потерянными, утрату которых мы, заблуждаясь, так тяжело переживали и относительно ценности которых так глубоко ошибались. Но пора наконец без недомолвок сказать о самом существенном и совершенно уж необъяснимом: к нашему стыду, в ходе дальнейшего путешествия выяснилось, что все исчезнувшие инструменты, ценности, карты, документы вовсе не были необходимы; казалось даже, будто каждый из нас напрягал тогда всю свою фантазию, внушая себе невосполнимость страшных потерь, будто каждый старался объявить пропавшим и оплакать самое для него важное: паспорт, визу, дорожную карту, кредитное письмо халифу, то, другое, третье. В конце концов, когда мы со временем поняли, что почитавшееся утраченным либо вообще не пропадало, либо оказывалось ненужным и вполне заменимым, выяснилось, что все же одна ценность – правда, это был невероятной важности, да просто основополагающий и действительно невосполнимый документ – в самом деле исчезла бесследно; однако мнения относительно того, был ли вообще среди наших вещей этот пропавший вместе со слугой документ, безнадежно разошлись. И если по поводу огромного его значения и невосполнимости потери царило полнейшее единодушие, лишь немногие (в их числе и я) осмеливались с уверенностью утверждать, что бумагу мы брали с собой в поход. Что-то такое, да, хранилось в мешке Лео, уверяли одни, но это был никакой не подлинник, а, разумеется, копия с него; другие готовы были поклясться, что никому и в голову бы не пришло брать в дорогу ни сам документ, ни его копию, что это самым смехотворным образом исказило бы весь смысл нашего путешествия. Последовали горячие споры, и выяснилось, что и о местонахождении подлинника (не важно, имели ли мы и, соответственно, потеряли ли копию или нет) царило множество совершенно противоречивых мнений. Документ, утверждали одни, передан на хранение правительству Кифхойзера[34]. Нет, говорили другие, он в урне с прахом нашего покойного Мастера. Ерунда, отвечали третьи, устав Ордена Мастер написал одному ему известным древнейшим идеографическим письмом, и он был сожжен вместе с его телом по его приказанию, да и вообще вопрос об оригинале устава не имеет смысла, поскольку после смерти Мастера ни один человек не смог бы его прочесть; но необходимо установить, где находятся четыре перевода (по мнению других, шесть) этого самого устава, выполненных еще при жизни Мастера и под его наблюдением. Существуют-де китайский, греческий, еврейский и латинский переводы, хранящиеся в четырех древних столицах. Высказывалось еще множество версий и предположений; некоторые упорно стояли на своем; других быстро переубеждал то один, то другой аргумент противника, чтобы потом они так же скоро переменили и это мнение. Короче говоря, с тех пор в нашем сообществе уже не было уверенности и единства, хотя великая идея еще держала нас вместе.

Ах, как хорошо я помню те первые споры! Они были чем-то новым, неслыханным в нашем доселе едином Ордене. Они велись уважительно и вежливо, по крайней мере сначала, и не доходили ни до открытых столкновений, ни до личных оскорблений и упреков; на первых порах мы еще являли миру нерушимое братство. Я еще слышу голоса, вижу место нашего привала, где состоялся тот первый спор, между нашими необычно серьезными лицами время от времени падают золотые осенние листья: вот один опустился кому-то на колени, другой – кому-то на шляпу. Ах, я слушал и ощущал все большую подавленность, испуг и посреди всего этого разноречия сердцем был еще так тверд в своей вере и печально убежден в том, что в мешке Лео находился оригинал, подлинный древний устав Ордена, и что он исчез, пропал вместе с ним. Как ни удручала та вера, все-таки это была вера, прочная, она придавала стойкости. Правда, тогда я думал, что охотно сменил бы ее на другую, более обнадеживающую. Лишь позже, утратив и эту печальную веру и открывшись всевозможным суждениям, я понял, что она мне давала.

Но конечно, так рассказывать нельзя. Однако как же передать эту историю уникального путешествия, уникальной духовной общности, такой чудесно возвышенной и одухотворенной жизни? Будучи одним из последних, кто принадлежал к нашему товариществу, я очень хочу спасти хоть какие-то воспоминания о том великом деле; я кажусь себе уцелевшим старым слугой, кем-то вроде паладина Карла Великого, хранящим в памяти ряд блестящих подвигов и чудес, образ которых и воспоминания о которых уйдут вместе с ним, если ему не удастся словом или изображением, сказом или песнью хоть что-то оставить потомкам. Но каким же способом, с помощью какого художественного приема, как передать историю нашего путешествия на Восток? Не знаю. Уже это начало, эта попытка, предпринятая с самыми лучшими намерениями, завела меня в безбрежные и непостигаемые дали. Я хотел всего лишь записать то, что сохранилось у меня в памяти из целого и отдельных штрихов нашего путешествия на Восток; казалось, что может быть проще. И вот, не успев еще почти ничего рассказать, я застрял на одном-единственном небольшом эпизоде, о котором вообще сперва не думал, на исчезновении Лео, и вместо ткани держу в руках клубок из тысячи перепутанных, в узелках нитей; чтобы распутать и развязать их, потребовались бы сотни пальцев и много лет, даже если бы каждая отдельная ниточка, стоит к ней только притронуться и легонько потянуть, не оказывалась такой непрочной и не рвалась на глазах.

Думаю, что так же чувствует себя любой летописец, приступающий к описанию событий той или иной эпохи, всерьез желая правдиво их изложить. Где же сердцевина событий, то общее, с чем все они связаны и что не дает им распасться? Чтобы можно было говорить хоть о какой-то связности, хоть какой-то причинности, чтобы вообще на земле можно было хоть что-то рассказать, летописец должен придумать субъект – героя, народ, идею, – чтобы то, что в действительности произошло в безымянности, случилось с этим придуманным субъектом.

Непросто уже связно и последовательно изложить действительно происшедшие и засвидетельствованные события, но мой случай много сложнее, так как, стоит мне вглядеться, все становится зыбким, ускользает и растворяется, как растворилось наше сообщество, самое сильное на свете. Нигде нет субъекта, сердцевины, точки, вокруг которой вращалось бы колесо.

Наше путешествие к земле Востока и лежащее в его основе сообщество, наш Орден, – самое важное, единственно важное, что было у меня в жизни, то, по сравнению с чем моя собственная персона абсолютно ничтожна. Я хочу записать и сохранить это самое важное или по крайней мере хотя бы малую его часть, но все превращается лишь в беспорядочное нагромождение образов, которые в чем-то отражаются; и это что-то – мое собственное «я»; и это «я», это зеркало, в любой точке, о чем бы я его ни спросил, оказывается ничем – плоской гладкой поверхностью стекла. Я откладываю перо с намерением и надеждой продолжить завтра или в другой день, но за этим намерением и надеждой, за всем моим безудержным стремлением рассказать нашу историю стоит смертельное отчаяние. Это то самое отчаяние, которое я познал во время поисков Лео в долине Морбио. Это отчаяние не только ставит вопрос: можно ли рассказать твою историю? Оно еще ставит вопрос: а действительно ли с тобой все это произошло? Мы помним примеры того, как даже солдаты мировой войны, у которых и в самом деле нет недостатка в фактах, в засвидетельствованных случаях, тоже порой испытывали такое отчаяние.

3

Написав все это, я снова и снова мысленно возвращался к своему намерению и пытался подступиться к его осуществлению. Решения я не нашел и все еще стою перед хаосом. Однако я дал себе слово не сдаваться, и в тот момент, когда я принял этот обет, меня будто солнечным лучом озарило счастливое воспоминание. Кстати, мне пришло в голову: ведь почти так же, почти точно так же, как сейчас, было у меня на душе и тогда, когда мы выступили в поход; ведь и тогда мы предпринимали нечто, по видимости, невозможное, и тогда мы, казалось, блуждали в потемках, не зная пути, не видя ни малейшего просвета, и все же сильнее любой действительности или вероятности в наших сердцах сияла вера в смысл и необходимость нашего подвига. Отголосок того чувства обдал мне сердце, как грозовой ливень, и на миг этой благотворной грозы все осветилось, все вдруг снова стало возможным.

Будь что будет: я решил исполнить свою волю. И даже если мне придется начинать свою историю, которую не выразить словами, с самого начала десять раз, сто раз и я все время буду падать в ту же самую пропасть, я все-таки начну ее в сотый раз; даже если мне не удастся соединить все образы в осмысленное целое, я как можно вернее сохраню каждый отдельный фрагмент. И в той мере, в какой это сегодня еще возможно, я не нарушу первую заповедь нашего великого времени: никогда ничего не рассчитывать, никогда не поддаваться доводам здравого смысла, веру же знать тверже, чем так называемую действительность.

Правда, должен признаться, одну попытку приблизиться к своей цели практическим и разумным способом я все же предпринял. Я навестил друга своей молодости; он живет здесь, в городе, и редактирует газету, его зовут Лукас[35], он прошел мировую войну и написал об этом книгу, которая пользуется успехом. Лукас принял меня дружески, он был даже заметно рад увидеть бывшего школьного товарища. У нас с ним состоялось два продолжительных разговора.

Отбросив всяческие недомолвки, я попытался объяснить ему, о чем идет речь. Я прямо сказал, что был одним из участников того великого предприятия, о котором он должен был слышать, так называемого «путешествия к земле Востока», или похода Ордена, или бог знает как еще называли тогда это великое дело. Ах да, улыбнулся он с беззлобной иронией, конечно же, он помнит тот поход, в кругу его друзей ту своеобразную эпоху – может быть, без должного уважения – было принято называть «крестовым походом детей». В его кругах это движение не принимали всерьез, его приравнивали к какому-то теософскому движению или к очередной попытке создания братства народов, в любом случае – лишь весьма удивлялись отдельным успехам нашего предприятия, с увлечением читая о смертельно опасном переходе Верхней Швабии, о триумфе в Бремгартене, о передаче тессинской деревни Монтаг и даже прикидывая, нельзя ли поставить движение на службу республиканской политике. Однако затем дело, судя по всему, заглохло, многие наставники отошли в сторону, устыдившись и не желая больше ничего вспоминать, новостей просачивалось все меньше и они все больше противоречили друг другу, в итоге все поместили ad acta[36] и забыли, как забыли не одно эксцентричное политическое, религиозное или художественное движение тех послевоенных лет. Тогда объявился не один пророк, возникло не одно тайное общество с мессианскими устремлениями и претензиями, и все они затем без следа ушли в небытие.

Хорошо, его позиция была ясна, это была позиция доброжелательного скепсиса. Так же, как Лукас, об Ордене и путешествии к земле Востока, вероятно, думали все, кто, хоть и слышал его историю, сам не принимал в нем участия. Я вовсе не ставил перед собой задачу обратить Лукаса в свою веру, но все же дал ему некоторую более точную информацию, например, что Орден наш появился никак не в послевоенные годы, что он, правда, не всегда приметно, но неразрывно связан со всем течением мировой истории, что некоторые фазы мировой войны тоже были не чем иным, как этапами истории нашего Ордена; далее, что Зороастр, Лао-цзы, Платон, Ксенофонт, Пифагор, Альберт Великий, Дон Кихот, Тристрам Шенди, Новалис, Бодлер были его основателями и братьями. На это он улыбнулся именно той улыбкой, которую я и ожидал.

– Ну, да ладно, – сказал я, – я пришел не для того, чтобы учить вас, а для того, чтобы у вас научиться. Мое неукротимое желание заключается вовсе не в том, чтобы написать историю Ордена (на это была бы не способна и целая армия вооруженных всем необходимым ученых), но в том, чтобы просто рассказать историю нашего путешествия. Однако мне не удается даже подступиться к ней. И дело не в моих литературных способностях, мне думается, ими я обладаю, хотя никаких амбициозных целей в данном случае не преследую. Нет, речь идет о другом: действительности, свидетелями которой стали я и мои товарищи, уже не существует, и хотя воспоминания о ней – самое ценное и самое живое из всего, что у меня есть, они кажутся мне такими далекими, такой неведомой фактуры, как будто дело происходило на других звездах в другие тысячелетия или как будто это мой горячечный бред.

– Но мне это прекрасно известно! – взволнованно воскликнул Лукас; только сейчас его заинтересовал наш разговор. – О, как хорошо мне это известно! Видите ли, точно так же случилось у меня с войной. Я считал, что всесторонне и глубоко знаю ее, меня просто разрывало от множества образов; лента на катушке с фильмом у меня в голове, казалось, была не меньше тысячи километров; но когда я уселся под крышей, на стул, за письменный стол, с пером в руке, то все выжженные деревни и леса, подземный гул, как во время землетрясения, пулеметный огонь, смешавшиеся в один клубок грязь и величие, страх и героизм, развороченные внутренности и мозги, смертный ужас и юмор висельников – все это вдруг оказалось от меня невообразимо далеким, будто во сне, не было связано ни с чем, уцепиться не за что. Вы знаете, что, несмотря на это, я все-таки написал свою книгу, сейчас ее читают и обсуждают. Но, видите ли, я не думаю, что и десять таких книг, каждая в десять крат лучше и ярче моей, могут дать самому благосклонному читателю хоть какое-то представление о войне, если он сам ее не пережил. А таких, кто ее пережил, не так уж и много. Из тех же, кто ее «прошел», далеко не все ее пережили. Но даже если они ее действительно пережили, то уже забыли. Возможно, после жажды событий в человеке сильнее всего жажда забвения.

Он умолк и глубоко задумался; его слова подтвердили мой собственный опыт и мысли. Через некоторое время я осторожно спросил его:

– Но как же вам все-таки удалось написать книгу?

Какое-то время он размышлял, возвращаясь из своих раздумий.

– Мне удалось это только потому, – сказал он, – что было необходимо. Я должен был либо написать книгу, либо впасть в отчаяние; это была единственная возможность спастись от небытия, хаоса, самоубийства. Вот под таким давлением была написана книга, она принесла мне чаемое спасение просто потому, что я ее написал, все равно – плохо ли, хорошо ли. Это первое, главное. И еще. Во время работы я не позволял себе ни одной секунды думать о каком-то другом читателе, кроме самого себя, или иногда, в крайнем случае, о близких фронтовых товарищах, и то я думал тогда не об уцелевших, но только о погибших. Во время работы над книгой я был болен, бредил или безумствовал в окружении трех-четырех мертвецов с раздробленными конечностями – так она появилась. – И вдруг он сказал – это было окончание нашего первого разговора: – Простите, я больше ничего не могу сказать. Нет, ни слова об этом, ни слова больше! Не могу, не хочу. До свидания!

И вытолкал меня за дверь.

Во время второй нашей встречи он снова был спокоен, холоден, на губах его снова играла та же легкая ироничная улыбка, и все же казалось, он всерьез отнесся к моему делу и хорошо его понял. Он дал мне кое-какие советы, которые мне даже немного помогли. А в конце этого второго – и последнего – разговора он вдруг обронил:

– Послушайте, вот вы все время возвращаетесь к сцене исчезновения слуги Лео. Мне это не нравится, но, кажется, для вас здесь камень преткновения. Да освободитесь вы, бросьте вы наконец этого Лео, ей-богу, прямо какая-то навязчивая идея. – Я хотел было возразить, что без таких идей не пишутся книги, но он, не дослушав, задал совершенно неожиданный вопрос, немало меня напугавший: – А его действительно звали Лео?

На лбу у меня выступил пот.

– Ну конечно, – сказал я. – Разумеется, его звали Лео.

– Это имя? Не фамилия?

Я замялся.

– Нет, имя его было… его звали… я не помню, забыл. Лео – его родовое имя, мы все звали его Лео.

Я еще продолжал говорить, а Лукас уже схватил со своего письменного стола какую-то толстую книгу и начал ее листать. Со сказочной быстротой он нашел нужное место и прижал палец к открытой странице. Это была адресная книга, и там, где замер его палец, значилась фамилия Лео.

– Смотрите-ка, – рассмеялся он, – один Лео уже есть. Лео, Андреас, улица Зайлерграбен, 69а. Фамилия редкая, может, этот и знает что-нибудь про вашего Лео. Сходите к нему, вдруг он скажет то, что вам нужно. Я вам этого сказать не могу. У меня мало времени. Простите, был очень рад.

Я закрыл за собой дверь, от ошеломления и возбуждения меня шатало. Он прав, у него мне больше нечего было искать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад