Животы у детей раздулись от голода, и никто в эти дни не видел ни одного ребенка, играющего на деревенской улице. Самое большее, если два мальчика в доме Ван Луна подползали к дверям и сидели на солнце, жестоком солнце, неустанно изливавшем на них свое бесконечное сияние. Прежде округленные тела детей стали угловатыми и костлявыми. Кости были мелкие и острые, как у птиц, и только животы оставались большими и тяжелыми. Девочка не могла даже садиться без чужой помощи, хотя ей давно пора было ходить, и лежала целыми часами безропотно, закутанная в старое одеяло. Сначала ее сердитый и настойчивый крик раздавался по всему дому, но теперь она затихла, слабо сосала все, что ей клали в рот, и больше не было слышно ее голоса. На осунувшемся личике впалые черные глаза смотрели неподвижным взглядом на всех домашних; синие губы втянулись, как у беззубой старухи. Такое упорство маленькой жизни почему-то привязывало к ней Ван Луна, хотя, будь она полная и веселая, как другие в ее возрасте, он обращался бы с ней небрежно: ведь это была только девочка. Иногда, смотря на нее, он тихо шептал:
— Бедная дурочка, бедная маленькая дурочка!
Однажды, когда она улыбнулась бледной улыбкой, показывая беззубые десны, он невольно прослезился и, взяв в свою худую, жесткую руку ее маленькие пальчики, почувствовал, как они слабо уцепились за его указательный палец. После этого он иногда брал ее голенькую, сажал ее за пазуху и сидел с ней на пороге дома, согревая ее скудным теплом своего тела и глядя вдаль на иссохшие, плоские поля.
Старику жилось лучше, чем другим, потому что ему давали есть первому, если в доме что-нибудь было, хотя бы детям и пришлось остаться голодным. Ван Лун говорил себе с гордостью, что в смертный час никто не сможет упрекнуть его, что он забывал отца. Старик должен есть, хотя бы для этого Ван Луну пришлось пожертвовать собственным телом. День и ночь старик спал и ел, что ему давали, был веселее других, и в нем оставалось еще довольно силы, чтобы выползти на двор к полудню, когда пригревало солнце. Однажды он пробормотал разбитым голосом, похожим на шелест ветра в сухих зарослях бамбука:
— Бывали дни и хуже этих. Мне пришлось видеть, как люди ели своих детей.
— Этого никогда не будет в моем доме, — с великим отвращением сказал Ван Лун.
Настал день, когда его сосед Чин, от худобы превратившийся в тень, подошел к двери Ван Луна и прошептал губами, иссохшими и черными, как земля:
— В городе едят собак, и повсюду едят лошадей и всякую птицу. Здесь мы съели быков, которые пахали наши поля, и траву, и кору с деревьев. Что же остается нам в пищу?
Ван Лун безнадежно покачал головой. На его груди лежало легкое, подобное скелету, тело его девочки, и он взглянул на хрупкое, костлявое личико и в скорбные глаза, которые, не отрываясь, следили за ним. Когда бы он ни встретился с ними взглядом, на личике ребенка неизменно появлялась бледная улыбка, терзавшая ему сердце.
Чин наклонился ближе.
— В деревне едят человеческое мясо, — прошептал он. — Говорят, что твой дядя и его жена тоже едят. А как же иначе они живут и находят силы двигаться? Ведь известно, что у них никогда ничего не было.
Ван Лун резко отстранился от похожей на череп головы Чина, который придвинулся к нему в разговоре. На таком близком расстоянии глаза Чина были страшны. Ван Луна внезапно охватил непонятный страх. Он быстро встал, точно для того, чтобы сбросить опасные путы.
— Мы уйдем отсюда, — сказал он громко. — Мы поедем на юг. В этой обширной стране везде есть люди, которые голодают. Небо, как бы злобно оно ни было, не сотрет с лица земли всех детей Ханя.
Сосед терпеливо смотрел на него.
— Ты молод, — сказал он печально. — Я старше тебя, и жена моя стара, и у нас нет никого, кроме одной дочери. Нам можно и умереть.
— Ты счастливее меня, — ответил Ван Лун, — у меня старик отец и трое маленьких ртов, а скоро родится и четвертый. Мы должны уехать, а то мы забудем свою человеческую природу и начнем есть друг друга, как одичавшие псы.
И ему вдруг показалось, что сказанное им справедливо, и он громко позвал О Лан, которая теперь, когда нечего было варить и нечем было топить печку, целыми днями молча лежала на постели:
— Ну, жена, мы едем на юг!
В голосе его звучала радость, какой уже много лун никто из них не слыхал. И дети разом встрепенулись, и старик приковылял из своей комнаты. И О Лан с трудом поднялась с постели и, держась за дверную притолоку, сказала:
— Это хорошо. По крайней мере, можно умереть на ходу.
Ребенок в ее чреве висел с исхудалых чресл, как тяжелый плод, с лица истаяли последние частицы плоти, и острые скулы выдавались, как камни, под кожей.
— Подожди только до завтра. К тому времени я рожу. Я чувствую это по движению ребенка во мне.
— До завтра, если так, — ответил Ван Лун, и, посмотрев в лицо своей жены, он ощутил жалость большую, чем к самому себе: она собиралась дать жизнь новому существу.
— Как же ты пойдешь, бедная? — пробормотал он и неохотно сказал соседу Чину, который все еще стоял, прислонясь к стене у дверей: — Если у тебя осталось хоть немного пищи, дай мне горсточку, чтобы спасти мать моих сыновей, и я забуду, что ты вошел в мой дом грабителем.
Чин пристыженно посмотрел на него и покорно ответил:
— С того дня я не знал ни минуты покоя. Это тот пес, твой дядя, подстрекал меня и говорил, что у тебя хранятся запасы от урожайных лет. Клянусь тебе вот этим жестоким небом, что у меня есть только горсточка сухих красных бобов, и ее я закопал под порогом. Мы с женой спрятали это для последнего часа, чтобы нашей девочке и нам самим умереть, держа хоть крошку во рту. Немного я дам тебе. Завтра, если можешь, уходи на Юг. Я остаюсь здесь с моими домашними. Я старше тебя, и у меня нет сына, и не все ли равно: останусь я в живых или умру.
И он ушел, а через некоторое время вернулся и принес двойную горсть мелких красных бобов, заплесневевших в земле и завязанных в бумажный платок. Дети встрепенулись при виде пищи, и даже у старика заблестели глаза, но Ван Лун оттолкнул их и отнес бобы жене, потому что она легла рожать, и она неохотно стала есть понемногу, зерно за зерном, потому что знала, что час ее близок, и что если она не поест, то умрет в родовых муках. Несколько штук бобов Ван Лун зажал в руке и, положив их себе в рот, разжевал в мягкую кашицу, а потом, приблизив свой рот к губам дочери, он протолкнул пищу в ее ротик, и, смотря, как двигаются ее губки, он чувствовал, что насыщается сам.
В эту ночь он оставался в средней комнате. Оба мальчика были в комнате старика, а в третьей комнате О Лан оставалась одна — у нее начались роды. Он сидел так же, как при рождении своего первенца-сына, и слушал. Она не хотела его присутствия в этот час. Она рожала одна, присев на корточки над старой лоханью, которая хранилась на этот случай, и потом ползала по комнате, убирая следы того, что было, как животное прячет следы рождения детенышей.
Он напряженно вслушивался, не раздастся ли слабый и резкий крик, так хорошо ему знакомый, вслушивался с отчаянием. Мальчик или девочка, теперь ему было все равно: появится только лишний рот, который нужно кормить.
— Как было бы хорошо, если бы он родился мертвым! — прошептал Ван Лун, и тут же послышался слабый крик, на мгновение нарушивший тишину. — Но в эти дни нечего ждать хорошего, — закончил он с горечью и остался сидеть, прислушиваясь.
Второго крика не было, и во всем доме стояла непроницаемая тишина. Но уже много дней повсюду стояла тишина, — тишина праздности и ожидания смерти. Вот эта тишина и наполняла дом. Внезапно Ван Луна охватил страх. Он встал и подошел к двери, где была О Лан, позвал ее сквозь щель, и звук собственного голоса подбодрил его немного.
— Ты жива и здорова? — спросил он жену.
Он прислушался. А вдруг она умерла, пока он здесь сидел? Он услышал слабый шорох. Она двигалась по комнате и наконец ответила слабым, как вздох, голосом:
— Войди!
Он вошел и увидел, что она лежит на кровати и тело ее плоско вытянулось под одеялом. Она лежала одна.
— А где же ребенок? — спросил он.
Она сделала легкое движение рукой над кроватью, и он увидел на полу тело ребенка.
— Мертвый! — воскликнул он.
— Мертвый, — прошептала она.
Он нагнулся и осмотрел комочек тела, комочек кожи и костей. Девочка! Он хотел сказать: «А я слышал, как она кричала — живая!» — но тут он посмотрел в лицо женщины. Глаза были закрыты, и цвет лица был подобен цвету пепла, и кости выдавались под кожей — жалкое, безмолвное лицо женщины, претерпевшей до конца, — и не смог произнести ни слова. В конце концов за последние месяцы ему приходилось носить только собственное тело. Какие же муки голода должна была претерпеть эта женщина, которую изнутри глодало заморенное голодом существо, отчаянно стремившееся к жизни!
Он ничего не сказал и вынес мертвого ребенка в другую комнату, положил его на земляной пол и, после долгих поисков, нашел кусок старой циновки, в который и завернул ребенка. Головка моталась из стороны в сторону, и он увидел на шее два темных синяка, но все же кончил то, что начал делать. Он взял сверток в циновке и, отойдя от дома, сколько хватило сил, положил свою ношу на осыпавшийся край старой могилы. Эта могила стояла среди других, сровнявшихся с землей, давно забытых или заброшенных, на склоне холма у межи западного поля Ван Луна. Не успел он положить свою ношу, как за его спиной появилась голодная одичавшая собака, настолько голодная, что когда он взял камень и бросил в нее, и камень ударился с глухим стуком о ее тощий бок, она все же отошла не дальше чем на два шага. Наконец Ван Лун почувствовал, что ноги у него подламываются, и, закрыв лицо руками, пошел обратно.
— Так лучше, — прошептал он про себя, и в первый раз отчаяние заполнило его душу.
На следующее утро, когда солнце, как всегда, поднялось на голубом лакированном небе, ему представилось сном, что он хотел уйти из дому с беспомощными детьми, ослабевшей женщиной и дряхлым стариком. Как они потащатся за сотни миль, хотя бы и к сытой жизни? И кто знает, есть ли пища даже на юге? Казалось, что нигде нет конца этому раскаленному небу. Может быть, они потратят последние силы только затем, чтобы и там найти голодающих и к тому же чужих людей. Гораздо лучше остаться здесь, где они по крайней мере умрут в своих постелях. Он сидел на пороге дома и безучастно смотрел вдаль на иссохшие и окаменевшие поля, с которых давно уже собрали все, что можно было назвать пищей или топливом.
У него не было денег. Давным-давно истратили последнюю монету. Но теперь и от денег было мало проку, потому что пищи нельзя было купить. Раньше он слыхал, что были богачи в городе, которые запасали пищу для себя и на продажу самым богатым людям, но даже и это его уже не сердило. Сегодня он не мог бы дойти до города, даже если бы там кормили даром. Он и вправду не хотел есть. Гложущая боль в желудке, которую он ощущал вначале, теперь прошла, и он мог накопать земли с одного места в поле и дать ее детям без всякого желания съесть ее самому. Эту землю они ели с водой уже несколько дней; она называлась «земля богини милосердия», потому что в ней была какая-то питательность, хотя в конце концов она не могла поддержать жизнь. Разведенная в кашицу, она на время утоляла голод детей и хоть чем-нибудь заполняла их пустые растянутые животы. Он упрямо не хотел притрагиваться к бобам, которые О Лан держала в руке, и ему доставляло смутное утешение слышать, как они хрустят у нее на зубах один за другим через долгие промежутки времени. И вот, когда он сидел на пороге, оставив всякую надежду и со смутным наслаждением думая о том, как он ляжет в постель и заснет легким смертным сном, он увидел, что к нему идут люди. Он продолжал сидеть, когда они подошли ближе, и увидел, что это его дядя и с ним трое незнакомых ему мужчин.
— Я с тобой уже давно не виделся! — воскликнул его дядя громко и с напускным добродушием. И, подойдя ближе, он сказал так же громко: — Ну, как тебе жилось? И здоров ли твой отец, мои старший брат?
Ван Лун посмотрел на дядю. Правда, он был худ, но не походил на умирающего с голоду, как следовало ожидать. Ван Лун почувствовал, что в его высохшем теле последние жизненные силы поднимаются опустошающим гневом против этого человека, его дяди.
— Что же ты ел? Что ты ел? — пробормотал он хрипло.
Он забыл и думать о чужих людях и о долге гостеприимства.
Он видел только, что у дяди было еще мясо на костях. Дядя широко раскрыл глаза и поднял руки к небу.
— Ел! — воскликнул он. — Если бы ты видел мой дом! Там даже воробей не сыщет ни крошки. Моя жена, — ты помнишь, какая она была толстая? Какая белая и гладкая была у нее кожа? А теперь она словно тряпка, висящая на шесте, — одни кости да кожа. А из наших детей осталось только четверо, трое младших умерли. Умерли, а сам я… — ты же видишь меня? — Он ухватился за край рукава и осторожно утер уголки глаз.
— Ты ел, — повторил угрюмо Ван Лун.
— Я думал только о тебе и о твоем отце, моем брате, — возразил дядя с живостью, — и сейчас я тебе это докажу. Как только я смог, я взял в долг немного еды у этих добрых людей в городе и обещал помочь им в покупке земли рядом с нашей деревней. И прежде всего я подумал о твоей плодородной земле, — ведь ты сын моего брата! Они пришли купить у тебя землю и дать тебе деньги — еду, жизнь! — сказав это, дядя отступил и скрестил руки, взмахнув грязной и рваной полой своей одежды.
Ван Лун сидел неподвижно. Он не встал и не обратил внимания на приход этих людей. Но тут он поднялся и увидел, что они были из города, люди в длинной одежде из запачканного шелка. У них были мягкие руки и длинные ноги. У них был сытый вид, и, должно быть, кровь текла быстро в их жилах. Внезапно он возненавидел их всей силой ненависти, на какую был способен. Вот они, эти люди из города, они ели и пили и теперь стоят рядом с ним, у которого дети голодают и едят землю с поля; вот они пришли отнять у него землю в его нужде. Он посмотрел на них угрюмым взглядом глубоко запавших огромных глаз на костлявом лице.
— Земли я не продам, — сказал он.
Дядя выступил вперед. В эту минуту младший из двоих сыновей Ван Луна подполз к дверям на четвереньках. За последние дни он так ослабел, что иногда снова принимался ползать, как в раннем детстве.
— Это твой мальчишка? — спросил дядя. — Толстяк, которому я подарил медную монетку прошлой весной?
Все они посмотрели на ребенка, и внезапно Ван Лун, который за все это время ни разу не плакал, начал тихо рыдать; слезы подступали к горлу большим мучительным клубком и катились по щекам.
— Какая ваша цена? — прошептал он наконец.
Что же, надо чем-нибудь кормить троих детей, троих детей и старика. Они с женой могут выкопать могилы в земле, лечь в них и уснуть. Но остаются эти трое.
И тогда заговорил один из горожан с испитым лицом и кривой на один глаз; он сказал вкрадчивым голосом:
— Бедняга, ради твоего голодного мальчика мы дадим тебе лучшую цену, чем дают везде в эти времена. Мы дадим тебе… — Он запнулся и потом сказал резко: — Мы дадим тебе связку в сотню медных монет за акр!
Ван Лун горько засмеялся.
— Да ведь это значит взять мою землю даром! — воскликнул он. — Ведь я плачу в двадцать раз больше, когда покупаю землю сам!
— Но не тогда, когда покупаешь землю у голодных, — сказал другой горожанин.
Это был маленький юркий малый с длинным тонким носом, а голос у него был против ожидания грубый, хриплый и резкий. Ван Лун посмотрел на всех троих. Они были уверены, что он у них в руках. Чего не отдаст человек ради умирающих с голоду детей и старика отца! И вдруг с неожиданной силой вспыхнул в нем гнев, какого он еще не испытывал в жизни. Он вскочил и бросился на них, как собака бросается на врага.
— Никогда не продам земли! — закричал он. — Клочок за клочком я вскопаю поле и накормлю землей детей. А когда они умрут, я зарою их в землю, и я, и моя жена, и мой старик отец — все мы умрем на земле, которая нас породила!
Он зарыдал, и гнев утих в нем внезапно, как утихает ветер, и он стоял, дрожа и плача. Горожане слегка улыбались, и дядя улыбался вместе с ними, нисколько не растрогавшись. Говорить так было безумием, и они ждали, покуда уляжется гнев Ван Луна.
Вдруг О Лан подошла к двери и заговорила ровным, обыкновенным голосом, как будто бы все это случалось каждый день.
— Земли мы, конечно, не продадим, — сказала она, — а то нам нечего будет есть, когда мы вернемся с юга. Зато мы продадим стол и две кровати с одеялами, четыре скамейки и даже котел из печи. Но мы не станем продавать ни граблей, ни мотыги, ни плуга, и земли мы тоже не продадим.
В ее голосе слышалось спокойствие, в котором было больше силы, чем в гневе Ван Луна, и дядя Ван Луна произнес неуверенно:
— Ты правда едешь на юг?
Под конец одноглазый поговорил с другими, они пошептались между собой, потом одноглазый обернулся и объявил:
— Это никуда не годные вещи, разве только на топливо. Две серебряные монеты за все! Хотите — берите, хотите — нет.
Говоря это, он презрительно отвернулся, но О Лан спокойно ответила:
— Это меньше, чем стоит одна постель. Но если у вас есть серебро, давайте его скорее и забирайте вещи.
Одноглазый порылся в поясе и отсчитал серебро в ее протянутую руку, потом трое мужчин вошли в дом и вынесли стол, и скамейки, и кровать из комнаты Ван Луна вместе с постелью, и выломали котел из глиняной печи, где он стоял. Но когда они пошли в комнату старика, дядя Ван Луна остался позади. Ему не хотелось, чтобы старший брат видел его, не хотелось быть там, когда старика снимут на пол и возьмут из-под него постель. Когда все было кончено и дом опустел, и в нем остались только грабли, мотыги и плуг в углу средней комнаты, О Лан сказала мужу:
— Уйдем, пока у нас есть две серебряные монеты и пока мы еще не продали стропила с крыши и не остались без угла, куда можно было бы вернуться.
И Ван Лун ответил с трудом:
— Уйдем.
И, глядя в поле на маленькие фигурки удаляющихся людей, он повторял про себя: «По крайней мере, у меня есть земля, у меня есть земля».
Глава X
Оставалось только плотно прикрыть дверь, притянуть ее на деревянных петлях и заложить чугунным засовом. Вся одежда была на них. О Лан сунула детям чашки для риса и палочки, и оба мальчика жадно ухватились за них, видя в них залог будущей еды. Тогда унылой маленькой процессией они отправились в путь через поля, и двигались так медленно, что казалось, им никогда не добраться до городской стены.
Девочку нес за пазухой Ван Лун, покуда не заметил, что старик падает от истощения. Тогда он передал ребенка О Лан, нагнулся и поднял отца на спину и понес его, шатаясь под высохшим легким остовом старика. В полном молчании они прошли мимо маленького храма, где восседали невозмутимые боги, безразличные ко всему происходящему. Несмотря на то, что дул резкий, холодный ветер, Ван Лун обливался потом от слабости. Этот ветер не переставая дул им навстречу, прямо в лицо, и мальчики плакали от холода. Ван Лун утешал их, говоря:
— Вы оба взрослые мужчины, вы теперь идете на юг. Там будет тепло, и еда каждый день, и белый рис для всех каждый день, и вы будете есть и наедитесь досыта.
Часто останавливаясь по пути, они кое-как добрели до ворот в стене, и там, где Ван Лун когда-то наслаждался прохладой, теперь он стиснул зубы перед леденящим порывом зимнего ветра, яростно проносившимся под воротами, подобно тому, как ледяная вода несется между скалами. Под ногами была густая грязь, пронизанная ледяными иголками, и мальчики не могли идти вперед, а О Лан выбивалась из сил, неся девочку и тяжесть собственного тела. Ван Лун, шатаясь, перенес старика по ту сторону стены, затем вернулся и перенес на плечах одного за другим мальчиков, и когда, наконец, это было кончено, пот градом хлынул с него и последние силы его оставили. Он долго стоял, прислонившись к отсыревшей стене, с закрытыми глазами, едва переводя дыхание, и вся его семья, дрожа, стояла в ожидании. Теперь он был близко от ворот большого дома, но они были крепко заперты, чугунные створки поднимались высоко, и каменные львы лежали по обеим сторонам, серые и выветрившиеся. На ступеньках скучились грязные фигуры мужчин и женщин, голодным взглядом смотревшие на закрытые и наглухо запертые ворота. И когда Ван Лун проходил мимо со своей жалкой процессией, один из них закричал хрипло:
— Сердце у этих богачей жестоко, как сердце богов. У них есть еще рис для еды, остается даже лишний, они гонят из него вино, а мы умираем с голоду.
И другой простонал:
— О, если бы у меня руки окрепли хоть на минуту, я поджег бы ворота, и двор, и дома за ними, хотя бы мне самому пришлось сгореть. Будьте вы прокляты, отцы, породившие детей Хвана!
Но Ван Лун ничего не ответил на это, и, не нарушая молчания, семья продолжала двигаться к югу. Они шли так медленно, что, когда миновали город и вышли на южную сторону, наступил вечер и уже стемнело; там оказалось множество людей, которые двигались на юг. Ван Лун начинал уже думать о том, какой угол стены им лучше выбрать для ночлега, чтобы провести ночь всем вместе, сбившись в кучу, как вдруг он и его семья очутились стиснутыми в толпе, и он спросил ближайшего к нему человека:
— Куда идет вся эта толпа?
И человек ответил:
— Мы голодающие и хотим сесть в огненную повозку и ехать на юг. Она пойдет вот от того дома, и там есть повозки для таких, как мы, — дешевле чем за мелкую серебряную монету.
Огненные повозки! Ему приходилось о них слышать. В чайном доме рассказывали о таких повозках, которые прицеплены одна к другой, и везет их не человек и не зверь, а машина, извергающая воду и пламя, как дракон. Он говорил себе много раз, что в праздник он сходит посмотреть на нее, но на полях шли то одни, то другие работы, и времени никогда не хватало. Кроме того, у него не было доверия к тому, чего он не знал или не понимал. Нехорошо человеку знать больше того, что нужно для повседневного обихода.
Теперь, однако, он нерешительно повернулся к жене и спросил:
— Что же, и мы поедем на огненной повозке?
Они отвели старика и детей подальше от снующей взад и вперед толпы и посмотрели друг на друга тревожно и боязливо. В эту минуту передышки старик повалился на землю, и мальчики легли в дорожную пыль, не обращая внимания на то, что их могли затоптать ногами.
О Лан все еще держала девочку. Головка девочки повисла у нее на руке с таким мертвенным выражением закрытых глаз, что Ван Лун, забыв про все остальное, вскрикнул:
— Разве маленькая рабыня умерла?
О Лан покачала головой:
— Пока еще нет. Она еще дышит, хотя и очень слабо. Но к вечеру она умрет, да и все мы, если только…