Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Политкорректность: дивный новый мир - Леонид Григорьевич Ионин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Политкорректность и постмодерн

Изучение и критика политкорректности затруднены тем, что она существует в виде некоторого набора никогда и нигде полностью и однозначно не выраженных и не опубликованных нормативных требований или же достаточно расплывчатых пожеланий относительно публичного и частного поведения в отношении разного рода «меньшинств»: национальных, религиозных, культурных, сексуальных и т. д., а также индивидов, в каком-то отношении отличающихся от большинства людей. У нее нет начала в том смысле, что нет труда, в котором впервые было введено это понятие и на который можно было бы сослаться. Создается впечатление, что политкорректность возникла сама по себе, вроде бы соткалась из воздуха, как булгаковский Коровьев в саду на Патриарших, и если и имеет за спиной какую-то традицию (а именно: марксистскую, на что убедительно указывает Больц), то современной «теорией и методологией» не располагает.

Действительно ли у практики политкорректности сегодня отсутствует теоретико-методологический фундамент? Нет, не отсутствует, он имеется, и в этой роли выступает постмодерн. На первый взгляд это звучит вызывающе. Постмодерн – не столько социально-политическая, сколько культурно-художественная идеология. Постмодерн вроде бы ничего не запрещает и ничего не предписывает. Он не то что не запрещает, но, наоборот, поощряет любые новшества и даже безумства. Для него нет ничего окончательного, ставшего и вообще конечного. Более того, для него нет ничего неприемлемого. Постмодерн способен вместить в себя все – любую позицию, теорию, идеологию, точку зрения и объединить их все в своих бесконечных коллажах. Поэтому постмодерн, казалось бы, не только не политкорректен, но даже антиполиткорректен.

Но парадоксальным образом именно эти его перечисленные качества роднят его с идеологией политкорректности. Так же как и суть политкорректности, суть постмодерна выражена в простой формуле: истина относительна. Так же, как и политкорректность, постмодерн не ищет истину, истина его не интересует – он провозглашает терпимость. Так же, как и для политкорректности, для постмодерна не существует чужого. Там есть другое, и только.

Несмотря на то что постмодерн по определению постсовременен, постмодернен, он несет на себе родовое пятно одной из базовых идеологий модерна, а именно: марксизма. Многие его теоретики произошли из марксистов. Например, Жан Бодрийяр, отправлявшийся от марксова анализа товара. Бодрийяр рисует картину мира, где реальные объекты утратили доверие, потому что все кодируется, моделируется и воспроизводится искусственно. Коды порождают «гиперреальности» (голография, виртуальная реальность и т. д.). Возникает феномен «обратимости», что ведет к исчезновению конечностей любого рода; все оказывается включенным в одну всеобъемлющую систему, которая тавтологична. Мир становится миром симулякров. На человеческую жизнь это оказывает поразительное влияние. Она становится одномерной, все противоположности сглаживаются либо вообще исчезают. Благодаря таким жанрам, как перформанс или инсталляция, переход от искусства к жизни оказывается либо незаметным, либо вовсе несуществующим. В политике, благодаря репродуцированию идеологий, более не связанных с социальным бытием, снимается различие между правым и левым. Различие истинного и ложного в общественном мнении – в массмедиа прежде всего – перестает быть значимым. Полезность и бесполезность объектов, красивое и безобразное в моде – эти и многие другие противоположности, определявшие ранее жизнь человека, сглаживаются и исчезают.

Другой знаменитый философ постмодерна Жан-Франсуа Лиотар тоже имел марксистское прошлое: он был марксистом и социалистом прежде, чем стал идеологом постмодерна. Вообще можно сказать, что отдаленные начала постмодерна заложены в элементах марксова социального анализа, прежде всего в учениях о товарном фетишизме, об отчуждении, об идеологии. Не случайно, конечно, что почти все крупные мыслители, с которыми связаны идеи постмодерна, начиная от и Зиммеля и Беньямина и кончая Бодрийяром и Лиотаром и некоторыми из позднейших постмодернистов, либо прошли через период марксизма, либо до конца находились под воздействием марксовых теорий и доктрин. Это – не обвинение, как может показаться кому-то из молодых читателей, начитавшихся популярных страшилок о Марксе. Это попытка показать генеалогическую связь, общее происхождение марксизма, политкорректности и постмодерна как политических идеологий или по меньшей мере идеологий, имеющих политические коннотации.

Для Лиотара постмодерн – отрицание тоталитаризма. Тоталитаризм здесь надо понимать не в политическом, а в теоретическом смысле, в смысле отказа от идеи целого (лат. totum – все, целое, совокупность, totaliter – все, полностью), которое целиком и полностью определяет части. Лиотар констатирует, что описание общества как целостности, тотальности, независимо от того, как оно «оформлено», представляется все более и более неадекватным по причине утраты в современном мире доверия к метанарративам (метаповествованиям). Метанарративы – это всеобъемлющие теории, например, теория социальной эволюции, или теория закономерного чередования социально-экономических формаций, или учение о том, что целью общества является удовлетворение потребностей его членов, либо доктрина о целом, предшествующем частям и их, части, определяющем и т. д. Отличительным признаком и теоретической, а также и социальной функцией метанарратива является дедуцирование (если речь идет о теории) или навязывание (если речь идет о мире социальной деятельности) соответственно теоретических решений или форм поведения, которые диктуются заранее принятым способом видения целого. Метанарратив предполагает телеологию, то есть идею смысла и цели целого, которая оправдывает, обосновывает, легитимирует насилие в обществе и использование знаний для целей насилия.

Современный мир разрывает с метанарративами, на их место приходит множество партикулярных нарративов. В метанарративе, по идее, каждая мельчайшая деталь жизни общества могла быть локализована и осмыслена в свете смысла и цели целого, то есть помещена на свое специфическое место внутри целого. Метанарратив в принципе дифференцирует мир, структурирует его, вырабатывает последовательности и иерархии. В случае множества партикулярных нарративов единая структура отсутствует. Самые разные нарративы могут соседствовать друг с другом и претендовать на равный когнитивный статус. Скажем, теория относительности будет соседствовать с буддистской доктриной или учением о том, что мир покоится на трех слонах, а те стоят на огромной черепахе. Зато это мир свободного выбора, чуждого насилию (дедукции или навязыванию). Будучи соединенной с витгенштейновской теорией языковых игр {1} концепция кризиса метанарративов может рассматриваться как философское обоснование практики политкорректности. А если добавить сюда бодрийяровские идеи о господстве симулякров и исчезновении противоположностей, то постмодерн прямо начинает выглядеть философией политкорректности.

Общественное мнение как форма существования политкорректности

От философии политкорректности перейдем к социологии политкорректности. Речь пойдет прежде всего об общественном мнении. Его, так сказать, центром (если можно применить здесь пространственные метафоры) являются массмедиа. К ним примыкает партийная (парламентская) политика, с одной стороны, и неформальные сети коммуникаций, наполненные эмоциями, слухами и разрозненными обрывочными сведениями, то есть гражданское общество, – с другой. Массмедиа и гражданское общество (в указанном здесь смысле) – формы проявления общественного мнения в его текущем, изменчивом, формирующемся состоянии. Оно фиксируется в социологических опросах. Опросы дают «срез» общественного мнения на определенный момент времени. Разного рода выборы и референдумы – это тоже «срезы», которые принципиально не отличаются от социологических, но в силу определенных причин – сплошная выборка, электоральная мобилизация, заставляющая человека более ответственно, чем всегда, отнестись к своему мнению, и особый институциональный статус выборов – рассматриваются не как обыкновенный сиюминутный «срез», а как некая долгоживущая структура идей, устремлений и т. д., то есть всего того, что понимается под общественным мнением. Это иллюзия, потому что общественное мнение по самой своей природе текуче и изменчиво. Уже на следующий день после волеизъявления оно другое. Принимать какое-то определенное изъявление общественного мнения как руководство к действию на долгий срок – это логический нонсенс. Всерьез относиться к тому, избирать ли президента на четыре года или на пять лет, довольно нелепо. Строго говоря, президент должен избираться заново каждое утро, но поскольку это невозможно, легитимным считается президент, избираемый раз в несколько лет.

Это одно из неистребимых внутренних противоречий, лежащих в самом фундаменте демократической процедуры и превращающих демократию в чистую условность. Другое и не менее важное противоречие заключается в квалификации, точнее, в отсутствии квалификации, мнений, составляющих в своей совокупности общественное мнение. Потому что его полным и последовательным выражением, его совершенной институциональной формой считается процедура свободного демократического голосования: один человек – один голос, – причем абсолютно не важны ни обоснованность, ни прочие эпистемологические, психологические, социологические и любые другие качества высказываемого мнения. Важно отметить, что в текущей практике формирования и выражения общественного мнения, то есть и в медиа, и в разных неформальных обсуждениях, составляющих тело гражданского общества, мнения именно квалифицируются, то есть к ним предъявляются определенного рода требования, без выполнения которых они не выйдут на публику. Например, мнение, публикуемое в газете, должно быть грамотно сформулировано, рационально аргументировано, обладать хотя бы минимальной социальной или политической определенностью. В неформальном обсуждении также минимальным требованием будет логичность выражения и контекстуальная определенность. При этом мнения квалифицируются также и в отношении лица, его высказывающего. В медиа есть лица, слывущие экспертами. Одних уважают, других – нет, но как минимум к ним прислушиваются. Мнение ученого эксперта в медийном пространстве (а это значительная часть пространства общественного мнения как такового) всегда будет весить больше, чем мнение хрестоматийного и пародийного Васи Пупкина. Даже в неформальных разговорах и обсуждениях, где формальные статусы совсем не принимаются во внимание, имеются так называемые лидеры мнений, то есть те индивиды, соображения которых группа оценивает выше, чем соображения любого другого сочлена.

И только в самых важных и судьбоносных изъявлениях общественного мнения – на выборах и референдумах – квалификация отсутствует. Один человек – один голос. Голоса не квалифицируются и не взвешиваются. Это принципиальный момент. Кто бы ни явился на избирательный участок, если он не лишен дееспособности судом, он получит бюллетень и проголосует. Он, может быть, не знает, что на весах, не знает толком, за что голосует, он даже бюллетень выговаривает как «булютень». Но его слабый голос при определении стратегии государства весит ровно столько же, сколько голос умудренного политика, ученого, бизнесмена.

Это второе важное внутреннее противоречие демократической процедуры. Говорить об этом не принято. Принято политкорректно молчать, потому что за плечами века борьбы за право каждого отдать свой голос на выборах. Хотя если рассуждать логически, право каждого отдать свой голос необязательно должно исключать взвешивание голосов в зависимости от, скажем, возраста голосующих, их дохода, образования, семейного положения, уровня социальной вовлеченности и т. д. Иначе получается так, что уравниловка, отвергаемая всеми передовыми борцами в сфере экономики, доходов и образа жизни, становится стратегическим принципом при выработке судьбоносных политических решений, которые неизбежно влияют на экономику, доходы и т. д.

Это два глубочайших внутренних противоречия демократии. Следствием первого из них становится иллюзорный характер демократической легитимации. Президент, избранный на всеобщих выборах, считается легитимным президентом следующие пять лет. Основанием для этого служит состояние общественного мнения на какой-то конкретный момент времени несколько лет назад. То есть мы имеем дело с легитимностью, имевшей место быть такого-то числа такого-то месяца такого-то года. Все последующие пять лет эта легитимность является чистой условностью, что, кстати, сплошь и рядом демонстрируют социологические срезы общественного мнения. Примеров такой условной легитимности можно найти множество. Самые близкие и самые знакомые – это президент Ельцин в России и президент Ющенко на Украине. Оба были избраны на волне народного восторга, оба оказались слабыми и неадекватными политиками и государственными деятелями, оба быстро утратили авторитет в глазах избирателей, но оба отбыли положенные им сроки, приведя каждый свою страну на грань тотальной катастрофы.

Следствием второго из этих противоречий оказывается неквалифицированный массовый выбор, что неизбежно отражается на качестве избираемого. Мысль о том, что другие способы выбора правителей еще хуже, высказанная, как считается, Черчиллем, мало утешает.

Эти противоречия можно объяснить генетически. Немецкий философ Гельмут Шпиннер писал, что общественное мнение (в терминах Шпиннера: конституционно-правовой порядок) ведет свое происхождение от организации взаимодействия ученых в классической науке эпохи модерна[17]. Мы можем назвать это генетическим единством коммуникативной структуры общественного мнения и науки эпохи модерна. Задачей науки является свободное изготовление и распространение знаний, что осуществляется путем исследований и публикации результатов, невзирая на лица, на чуждые науке интересы, практические затруднения деятельности, воздействия властей и т. д. Полученные результаты ученый обязан сделать всеобщим достоянием. Универсализм науки состоит не только в том, что полученные ею результаты имеют всеобщий характер, но и в том, что они являются всеобщим достоянием. Галилей настаивал на том, что «она вертится», вопреки воле Церкви и под угрозой смерти. Было бы странно, если бы Ньютон стал вдруг скрывать, что «действие равно противодействию». Множество работ, как, например, «Новый органон» Фрэнсиса Бэкона, демонстрировали принципы коммунизма знаний, господствующего в рамках научного сообщества.

Разумеется, нельзя считать, что эти ценности всегда реализовывались в науке в их абсолютно чистом виде. Речь идет об идеально-нормативной структуре научного сообщества, а если подойти к делу методологически, то об идеально-типическом его образе. Реальные процессы во многом не совпадали, а уж тем более не совпадают сейчас с идеальным типом. Но важно подчеркнуть, что парадигма «республики ученых» явилась в свое время образцом, на который ориентировалось как понимание роли гражданина, так и создание демократических политических учреждений. К концу XVIII – началу XIX века по образцу «республики ученых» сложились в основных чертах пресса, партии и гражданское общество, образовав коммуникативную структуру, которую еще через полтора столетия Юрген Хабермас определил как публично организованную общественность. Ее главные правила и принципы воспроизводили в основном правила и принципы, которыми руководствовалось сообщество ученых эпохи раннего модерна.

Именно поэтому первое и главное правило, конституирующее общественное мнение, состоит в том, что это род знания, изначально являющегося общественным достоянием. В этом общественное мнение совпадает с научным знанием. Можно напомнить, что знание отнюдь не всегда является таковым. Наоборот, оно часто скрывается как от широкой публики, так и от специально заинтересованных в нем лиц, бывает секретным, закрытым, эзотерическим и т. д. Кроме того, оно может обладать экономической ценностью и становиться предметом купли-продажи. К общественному мнению это все не относится. Его составляют знания, которые не только не скрываются, а, наоборот, пропагандируются, и не только не продаются, но, наоборот, иногда даже силой навязываются потребителю. Пространство общественного мнения – это пространство выражения, а не сокрытия знаний.

Но в то же время знания, которые могут быть квалифицированы как общественное мнение, отличаются от научного знания. В случае общественного мнения речь идет исключительно о повседневном знании, то есть о мнениях, взглядах, точках зрения, суждениях, мировоззрениях и позициях, для которых не характерны квалификационные признаки научного знания: истинность, обоснованность, рациональность и др. Это, в нашей классификации, второе правило общественного мнения. Мы говорим, что общественное мнение похоже на классическую науку в своей публичности и открытости. Но оно противоположно науке в том, что касается его квалификационных признаков. Суждения и позиции, формулируемые в рамках общественного мнения, не обязаны быть истинными, рациональными, обоснованными и т. д., хотя и могут быть таковыми. Общественное мнение – не наука и на научность, как правило, не претендует.

При этом не должен обманывать тот факт, что выражение знания, функционирующего в рамках общественного мнения, может принимать внешне наукоподобный характер: могут организовываться «школы», «академии» (будь то партийные, политические, оздоровительные, астрологические и т. п.), могут читаться систематические лекции, проводиться экспертные оценки – все равно это будет повседневное знание. В одной работе ранее я анализировал признаки повседневного знания и пытался выяснить его главные характеристики[18]. Во-первых, оно всеохватно, то есть включает в себя практически все, что актуально и потенциально входит в мир индивидуума, то есть все, что «релевантно» для него (за исключением сферы его профессиональной деятельности как специалиста, эксперта). Во-вторых, оно имеет практический характер, то есть формируется и развивается не ради самого себя (как научное знание, определяемое идеалом «науки для науки»), а в непосредственной связи с реальными жизненными целями. В-третьих, главной его конститутивной характеристикой является его нерефлексивный характер: оно принимается на веру как таковое, не требуя подкреплений, систематических аргументов и доказательств. Получение и высказывание знания именно такого рода – повседневного, а не научного знания – и становится предметом регулирования в рамках общественного мнения.

Из коллективной принадлежности этих знаний вытекает полная свобода для каждого распоряжаться знаниями, как своими собственными, так и чужими, вращающимися в этой сфере. Это будет третье правило общественного мнения: общественное мнение – это порядок, устанавливающий и реализующий принципы свободы слова как максимально неограниченной свободы выражать, воспринимать и критиковать знания.

Четвертое и пятое правила, которые в определенной степени вытекают из трех первых, можно описать как принцип равнозначности всех мнений и точек зрения и принцип свободного доступа к ним. Принцип равнозначности (четвертое правило) подразумевает отсутствие всяких квалификационных требований к «качеству» мнения (истинность, содержательность, эмпирическая обоснованность и т. д.). Принцип свободного доступа (пятое правило) подразумевает отсутствие формальных барьеров доступа к форуму мнений (например, доказательства права высказать свое мнение или требования обосновать его). Эти последние два правила серьезно отличаются от правил, конституирующих научное сообщество. В рамках последнего, конечно, допустимо только квалифицированное мнение. Кроме того, научное мнение в отличие от того, что сказано в правиле пятом, нужно обосновывать. Эти отличия правил общественного мнения от правил парадигматического образца (научного сообщества) с самого начала породили определенные трудности, на преодоление которых в общественном мнении понадобились века политической борьбы.

История говорит о разных способах решения этой проблемы по мере становления общественного мнения. Они сводятся (а) к попыткам эпистемологической квалификации знаний, допускаемых в сферу свободной циркуляции, (б) к попыткам их квалификации с точки зрения своеобразно понимаемой обыденной социологии знания и (в) к попыткам их морально-этической квалификации. К первому и второму способам относится введение разного рода цензов и ограничений (ценз оседлости, имущественный ценз, возрастной ценз, дискриминация по полу, гражданству, национальной или этнической принадлежности и т. д.), применяемых в отношении лиц, имеющих право на выражение своих знаний, то есть, скажем, имеющих право голоса в принятии важных решений на общегосударственном или локальном уровне. При этом практиковались своего рода повседневные антропология и социология знания, основанные на нерефлексирумых квазитеоретических предпосылках обыденной жизни. Так, долгое время считалось, что женщины по своей когнитивной и эмоциональной конституции не способны формировать истинное, обоснованное и разумное мнение, то есть, можно сказать, женщины являются эпистемологически ущербными существами – эпистемологическими инвалидами. Понадобились долгие десятилетия борьбы за всеобщность избирательного права, пока, наконец, женщины не были допущены к избирательным урнам. Такого же рода мнения выражались в отношении чернокожих. До сих пор нельзя считать полностью разрешенным вопрос о том, каков нижний возрастной предел когнитивной зрелости. Это относительно эпистемологической квалификации знаний. Также имели и имеют хождение множество теорий повседневной социологии знания, предполагающие, например, что верное (истинное) мнение об интересах общества или локальной общины могут иметь только те граждане, что прожили в данном государстве, городе или поселке не менее определенного количества лет (в случае ценза оседлости), или только те, что обладают недвижимым имуществом на данной территории (имущественный ценз), или только принадлежащие к «титульной» национальности. При этом предполагается, что мнения лиц, не принадлежащих к названным категориям, относительно интересов общества ложны – либо потому, что эти люди недостаточно интегрированы в социальную общность, либо потому, что они ориентированы на интересы другой общности.

Поясним, что такая квалификация мнений есть квалификация по критерию социологии знания, потому что в приведенных аргументах содержится предпосылка о воздействии социальных условий на содержание и на истинность знаний – то, что Карл Мангейм вслед за Карлом Марксом называл «привязанностью мышления к бытию» (Seinsgebudenheit des Denkens). В принципе классическая социология знания содержательно не очень далеко ушла от повседневных теорий. Маркс закрепил право на истинное знание интересов общества за одним социальным классом – пролетариатом; это имущественный ценз наоборот: истину знает тот, кому нечего терять, кроме своих цепей. Буржуа были объявлены эпистемологическими инвалидами вроде женщин, но не по психофизиологическому критерию, а по критерию, выведенному из социологии знания. То же самое у Мангейма; только здесь было «нечего терять» интеллигенции, которую он считал свободной от всякого рода корыстных интересов и потому именовал свободно парящей интеллигенцией. Но Мангейм не выдвигал требования о лишении всех, кроме интеллигенции, права голоса в административном порядке и за такую непоследовательность и нерешительность подвергался критике со стороны марксистов. Сами же они – не Маркс, а его последователи, советские марксисты, – сделали совершенно логичный правовой и организационно-политический вывод из марксовой социологии знания, лишив в 20-е годы права голоса всех представителей так называемых эксплуататорских классов. Кроме того, все годы советской власти эпистемологическими инвалидами считались все западные философы, социологи, историки и т. д., что прямо и открыто утверждалось в тысячах и миллионах официальных и неофициальных суждений как в пропаганде, так и в научной литературе. Они были даже не эпистемологическими инвалидами, но эпистемологическими уродами, ибо не просто страдали от отсутствия истины, но выдавали за истину уродливые порождения своего духа.

Попытки введения разного рода цензов и цензур всегда были попытками выработки системы самокоррекции общественного мнения, подобной той системе самокоррекции, которая имелась в академическом сообществе, бывшем его прообразом. Там это система критики знаний, результатом которой является то, что не все знания принимаются и признаются в качестве научных знаний, а только те, что обладают определенными характеристиками (о них говорилось выше). Цензы и цензуры – это критерии отбора тех знаний, которые принимаются и признаются в качестве общественного мнения. Постепенно в ходе становления массовой демократии всякие попытки создания системы критики (= системы самокоррекции) в рамках общественного мнения были отброшены и утвердилась идея, согласно которой в этой сфере допустимы все мнения. Один человек – один голос независимо от того, что этот голос произносит.

Наука – жертва политкорректности

На заре Просвещения главным инструментом создания разумных законов считалась публичная дискуссия. Она состояла в борьбе мнений и позиций, когда каждый готов позволить своему противнику убедить себя путем рациональной аргументации. Ключевое слово здесь – рациональность. Наука, как сказано, была идеалом общественного устройства, а ученый во всей полноте его качеств и удовлетворяющий всем эпистемологическим требованиям – идеалом гражданина. Все, однако, начало меняться уже в XIX столетии, а в XX – изменилось коренным образом. Рациональная аргументация не выдержала напора пропагандистской машины. В условиях диктатур дискуссии смолкли, а прежняя буржуазная «публичность» превратилась в «массовость». Но нельзя сказать, что виновата не наука, а общество, что демократия перестала удовлетворять требованиям научности, не выдержав железной поступи диктатур и разжижения мозгов, свойственного состоянию ума граждан массовых демократий. Дело в том, что и сама наука изменилась и оказалась уже не в состоянии выступать образцом демократического устройства.

Мы говорили, что реальные процессы жизни научного сообщества во многом не совпадали с идеальным типом. Кроме того, сама парадигма академического сообщества претерпевала изменения как с точки зрения его функциональных отношений с широким обществом, так и в своем внутреннем строении. Соответственно менялась и роль научного сообщества – оно переставало быть парадигматическим образцом общества вообще. Из универсальной парадигмы оно превращалось в один из элементов – и нельзя сказать, что самый значимый, – плюралистической организации знаний, наивыразительнейшим примером которой является организация знаний в постмодерне.

Параллельно процессу изменения места науки в обществе шел процесс размывания ее прежде стабильных норм. Во-первых, по мере роста масштабов исследований и превращения научных лабораторий в грандиозные фабрики по производству знания прежняя вольная «республика ученых» превращалась в высокоорганизованную корпорацию с бюрократическими структурами, четкой иерархией, разделением функций и секторов ответственности. Это вело к изменению нормативной среды, прежде всего к подавлению критики, которая не только затрудняется в силу возникновения жестких бюрократических иерархий, но и фактически становится почти невозможной по причине глубокого разделения функций в ходе исследований. «Соседние» аспекты исследования изначально оказываются закрытыми для коллег.

Во-вторых, главный персонаж классической модели академического порядка – ученый, исследователь, университетский профессор, творящий одиноко и свободно, исчезает со сцены; на его место приходит энергичный и деловитый, включенный в сеть властных, экономических и прочих интересов научный менеджер. Классический ученый – космополит, как космополитична и наука вообще, ибо научные проблемы имеют всеобщий характер и не знают национальных границ. Современный научный менеджер, вплетенный в сеть властных отношений, не может не принимать в расчет как национальной, так и локальной политики, в результате чего его сознание в лучшем случае становится ареной конфликта между универсальными высшими интересами науки и партикулярными интересами общественных сил, а в худшем – первое приносится в жертву второму.

То же самое происходит и в отношении экономических интересов. Коммерциализация науки и ее связь с промышленностью превращают результаты исследования в товар. Знание перестает быть общественным достоянием – достоянием всего человечества, как в классической «республике ученых», а становится либо частной (автора, заказчика), либо государственной собственностью, что практически выводит его за рамки академического порядка знаний, который в результате начинает, конечно, разрушаться.

В конце концов, ученый оказывается перед лицом трудноразрешимой дилеммы: ориентироваться ему в своей научной деятельности на иерархии идей или на бюрократические иерархии? Возникает и другая дилемма: чем является для ученого наука – призванием или службой? Параллельно вопросам, которые возникают перед отдельным ученым, самому академическому сообществу, а также регулирующим и планирующим науку организациям приходится разрешать такие же дилеммы: развивать академическое самоуправление или, наоборот, переводить науку под управление бюрократических организаций? Как определять стратегию исследований: исходя из целей чистого познания или из интересов лиц и инстанций, финансирующих исследования? Публиковать все, как того требует научная этика, или «секретить» данные по политическим, да и экономическим соображениям? Как бы ни решались эти вопросы в каждом конкретном случае, тенденция состоит во все более активном проникновении в науку норм и принципов, характерных для совсем иных сфер жизни и деятельности. В лучшем случае дело идет об усложнении отношений между академическим и другими (бюрократическим, военным, экономическим, правовым и прочими) сообществами и принципами организации знаний. В худшем – о разрушении классического академического сообщества, основанного на приведенных выше принципах, и формировании на его месте какой-то новой организации или о замещении академического сообщества другими (например, названными выше в скобках).

Описанная маргинализация науки как раз и был истолкована как один из знаков наступления постмодерна, для которого, как мы отметили, характерен, помимо прочего, когнитивный плюрализм. Наука – в соответствии с ее новым местом в обществе – уже не считается источником общезначимого, обоснованного, объективного знания. В «славном новом мире» постмодерна она стала одним из многих возможных источников знания, равноценной и стоящей в одном ряду, например, с магией, религией, идеологией, искусством и массмедиа.

В постмодернистской философии, в частности, у Лиотара, наука проходит по разряду языковых игр[19]. Согласно концепции языковых игр, никакая теория не в состоянии понять язык в его целостности, разве что она сама является одной из языковых игр. Так же, считает Лиотар, надо подходить и к метанарративам: каждый из них – языковая игра, являющаяся одной из множества языковых игр. Таким образом, спекулятивные метаповествования релятивизируются. Сами они претендуют на объективное описание явлений. Лиотар же хочет рассматривать каждое из них как языковую игру, правила которой могут быть вычленены путем анализа способов соединения предложений друг с другом. Пример – языковая игра «наука». Вот ее правила:

1) в качестве научных допускаются только дескриптивные суждения,

2) научные суждения по существу отличаются от нормативных суждений, например, идеологических, которые только и используются для легитимации всякого рода гнета и насилия,

3) компетентность требуется только от того, кто формулирует научные суждения, а не от того, кто их принимает и использует,

4) научное суждение существует как таковое лишь в системе суждений, которая подкреплена аргументативно и эмпирически,

5) из предыдущего ясно, что языковая игра «наука» предполагает знакомство ее участника с современным состоянием научного знания.

Из всего этого следует, что научная игра не требует теперь метанарратива для цели собственной легитимации. Правила ее имманентны, то есть содержатся в ней самой. Для того чтобы вести ее успешно, конкретному ученому вовсе не нужно добиваться освобождения от кого-то или чего-то, а также не нужно демонстрировать «прогресс» знания. Достаточно того, чтобы его деятельность была признана соответствующей правилам игры, то есть признана в качестве научной деятельности другими представителями ученого сообщества. Наука, таким образом, оказывается самоподдерживающимся, или самореферентным, предприятием, не нуждающимся в каком-то внешнем по отношению к ней самой оправдании или обосновании. Как и в отношении всякой игры, вопрос о том, почему в нее играют, не существенен. Можно играть в науку, можно играть, например, в лото или в вуду – кому что нравится! Возражать на это, сказав, что наука дает объективное знание, которого не дает вуду, бессмысленно. Потому что, во-первых, возразят, сказав, что объективность науки существует лишь в рамках ее собственных правил и предпосылок, то есть в ее научном метанарративе, а во-вторых, обвинят в расизме, расиализме и презрении к локальным культурам, воплощающим в себе тысячелетнюю мудрость человечества. Причем все это будет делаться по телевизору или с применением Интернета, которые построены явно не по правилам вуду. Для политкорректности важна не истина, а терпимость, как уже было сказано выше. Для науки важна не терпимость, а истина. Терпимость может быть характерна для отдельного ученого, но она невозможна для науки. Наука не готова дать расцвести ста цветам, поскольку строгие правила квалификации научных суждений основаны на принципе истинности. Каждая теория и каждое высказывание в рамках науки должны быть либо истинными, либо неистинными. Они не могут быть немножко истинными и даже частично истинными. Наука не может, оставаясь наукой, руководствоваться принципом терпимости. Суждения, которые можно «терпеть», будучи с ними несогласным, – это не из области научных суждений.

Нетерпимость к ложным суждениям и связанная с этим постоянная обязанность критики знаний — это конститутивный принцип науки. Поэтому, как я старался показать выше, политкорректный университет – это contradictio in adjecto. Это с точки зрения логики, а на деле практически все современные университеты – политкорректные университеты.

Любопытно, что взяв от классической науки принцип публичности и открытости, общественное мнение (= буржуазная общественность) отказалось от свойственного науке принципа критики знаний. И это обусловило, во-первых, деградацию науки и ее переход на роль одного из многих равноправных и, так сказать, равноудаленных от общества и государства когнитивных институтов, и, во-вторых, эволюцию общественного мнения в направлении политкорректности. Марксова попытка создать идеологию как науку провалилась и стала мишенью гнусных насмешек и издевательств. Вместе с тем это была едва ли не последняя попытка восстановить утрачиваемую на глазах связь общественности (= общественное мнение) с наукой, то есть mutatis mutandis с истиной. Сейчас общественное мнение – это арена демонстрации терпимости и политкорректности.

Политкорректностъ, постмодерн и общественное мнение — это, говоря словами поэта, близнецы-братья. Из всех точек зрения и идеологий, представленных в современном общественном мнении, политкорректностъ – самая мощная, и она, собственно, диктует основные его, общественного мнения, принципы:

1) в нем должны быть равномерно и полно представлены все существующие в обществе точки зрения, позиции и идеологии,

2) запрещается к какой-то из этих позиций относиться неуважительно и дискриминационно, независимо от ее зрелости и обоснованности,

3) наука не может быть представлена в общественном мнении как одна из приемлемых позиций и точек зрения, ибо она есть носитель нетерпимости – единственного, что нетерпимо в политкорректном обществе.

Таким образом, произошло, можно сказать, окончательное отделение общественного мнения от его раннего прообраза – сообщества ученых.

Обратимся теперь к тому, посредством каких механизмов осуществляется формирование политкорректного общественного мнения.

Как работает политкорректность. Спираль молчания

Сейчас кажется безо всяких доказательств ясным, что чем менее массовая демократия учитывает мнение отдельного человека, тем сильнее становится давление общественного мнения на индивида и его мысли. На эту тему высказывались многие, но первым это понял и точно выразил Алексис де Токвиль. Его наблюдения американской демократии в этом отношении актуальны и поныне. Раньше – до эпохи модерна, до Просвещения, до рождения общественности, – формируя собственное мнение, человек ориентировался на неписаный моральный обычай, на закон Божий или, по крайней мере, на законы государства. В современном мире эти традиционные ориентиры и опоры человеческого суждения утратили свою значимость, и их место заняло общественное мнение. Поэтому человек в массовой демократии без сопротивления уступает общественному мнению. В результате введенными в заблуждение оказываются и те, кто создает общественное мнение, и те, кто на него ориентируется. В процессе формирования общественного мнения общество как бы обманывает само себя.

Вот как описывает это Токвиль в своем бессмертном труде о демократии в Америке. «Анализ духовной жизни Соединенных Штатов особенно ярко показывает, – пишет он, – насколько влияние большинства превосходит любое другое влияние из тех, которые известны нам в Европе. Мышление обладает невидимой и неуловимой силой, способной противостоять любой тирании. В наши дни монархи, располагающие самой неограниченной властью, не могут помешать распространению в своих государствах и даже при своих дворах некоторых враждебных им идей. В Америке же дело обстоит иначе: до тех пор пока большинство не имеет единого мнения по какому-либо вопросу, он обсуждается. Но как только оно высказывает окончательное суждение, все замолкают и создается впечатление, что все, и сторонники и противники, разделяют его… (Курсив мой. – Л. И.) В Америке границы мыслительной деятельности, определенные большинством, чрезвычайно широки. В их пределах писатель свободен в своем творчестве, но горе ему, если он осмеливается их преступить… Политическая карьера для него закрыта, ведь он оскорбил единственную силу, способную открыть к ней доступ. Ему отказывают во всем, даже в славе. До того как он предал гласности свои убеждения, он думал, что у него есть сторонники. Теперь же, когда он выставил свои убеждения на всеобщий суд, ему кажется, что сторонников у него нет, потому что те, кто его осуждает, говорят громко, а те, кто разделяет его мысли, но не обладает его мужеством, молчат…»[20]

В другом месте Токвиль говорит, что иногда люди, которые придерживаются прежней веры, из боязни оказаться в меньшинстве присоединяются к большинству новой веры, не изменяя на самом деле своих мыслей. В результате взгляды одной лишь части нации кажутся мнением всех и поэтому вводят в заблуждение как раз тех, кто сам виноват в этом обмане. По Токвилю, получается так, что общество порождает молчание именно тем, что само высказывается: высказавшись, оно фактически исключает альтернативные мнения. Те, кто не согласен, молчат, поскольку не хотят оказаться в меньшинстве, а поскольку они молчат, большинство чувствует себя еще большим, чем оно есть на самом деле, а молчащее меньшинство – еще меньшим, чем оно есть на самом деле. И дело здесь не в боязни репрессий, преследований инакомыслящих и т. п. Дело в характерном страхе перед изоляцией, когда человек боится быть отвергнутым большинством. Этот страх вечен, как само человечество, и ведет свое происхождение от древних времен, когда изоляция от группы, от племени, от рода могла обречь человека на смерть.

Токвиль описал это явление в 30-е годы XIX века, а немецкая коммуникативистка и социолог Элизабет Ноэль-Нойман в 60-е годы XX столетия детально изучила его и дала ему имя «спирали молчания». Если подытожить ее размышления на эту тему, то спираль молчания, по Ноэль-Нойман, это явление, состоящее в сокрытии индивидами собственного мнения в случае, если оно заведомо отличается от мнения большинства, во избежание последующей социальной изоляции, при том что индивиды, стоящие на позициях большинства, демонстрируют свое мнение открыто, что делает последних по видимости сильнее, а первых – слабее, чем они есть на самом деле.

Э. Ноэль-Нойман – социолог, и ее концепция спирали молчания родилась в ходе социологических исследований и экспериментов. Так, спираль молчания тесно связана с так называемым «сдвигом последней минуты». Это когда индивиды под давлением общественного мнения резко меняют свое решение в последнюю минуту, то есть непосредственно в ситуации принятия решения. Для социологов понимание этого феномена крайне важно, потому что бывают ситуации, когда в ходе предвыборной борьбы все социологические данные показывают, что кандидат набирает, скажем, 10 или 15 % голосов, а голосование дает ему 5 или 6 %, потому что происходит тот самый «сдвиг последней минуты», когда очень многие избиратели под давлением превосходящего большинства меняют свою позицию прямо у избирательной урны. При равном количестве потенциальных избирателей у двух кандидатов мобилизация общественного мнения прежде всего при посредстве СМИ может вести к «сдвигу последней минуты» и победе одного из них, что совершенно невозможно предсказать социологически. Другим проявлением спирали молчания можно считать ситуацию, когда люди, проголосовавшие, скажем, за определенную партию или определенного кандидата, в опросах на выходе из избирательного участка (так называемых эксит-полах) и вообще в разговорах после выборов называют другую партию или другого кандидата. Здесь тоже сказывается давление общественного мнения, но это необязательно мнение большинства, проявившееся в результате выборов, поскольку те, кто постфактум корректирует свое решение, не всегда корректируют его в пользу победителя выборов. Называя своего фаворита, они часто ориентируются на мнение своего ближайшего окружения.

Ноэль-Нойман и ее коллеги обнаружили много частных интересных моментов. Они, например, показали, что независимо от убеждений одни люди охотно вступают в разговор, а другие предпочитают свое мнение «прятать». Это справедливо и относительно целых групп населения: мужчины более склонны публично обсуждать неоднозначные темы, чем женщины, молодежь – более склонна, чем пожилые, представители элиты – более, чем представители низших слоев. Соответственно был сделан вывод об потенциально большей успешности партий, ориентирующихся на молодых, успешных, богатых. Здесь действует та же самая спираль молчания: тот, кто говорит, оказывается в большинстве, а тот, кто молчит, – в меньшинстве, и – парадоксальным образом – это говорящее большинство кажется тем больше, чем больше молчащих.

Теперь о мотивах такого поведения. Их несколько, один из них тот, о котором мы сказали выше и который отмечал еще Токвиль, – это боязнь социальной изоляции, так как сама природа человека побуждает его опасаться изоляции, стремиться к уважению и популярности среди сограждан. Более подверженными действию «сдвига последней минуты» и других эффектов, связанных со спиралью молчания, оказываются как раз те, «кто чувствует себя изолированно в общении… Лица со слабым самосознанием и ограниченной заинтересованностью в политике тянули с участием в выборах до последнего момента»[21]. Это замечательное наблюдение, показывающее, что часто «люди со слабым самосознанием и ограниченной заинтересованностью в политике» оказывают – благодаря эффекту последней минуты – решающее влияние на результат выборов, особенно если это выборы из приблизительно равносильных партий или кандидатов. В одном из предыдущих параграфов, рассуждая о внутренних противоречиях демократической процедуры, мы говорили, что священный лозунг демократии «один человек – один голос» фактически дает преимущество людям, в ограниченной степени осознающим необходимость и характер своего участия в выборах. Теория спирали молчания это подтверждает.

Другим мотивом поведения, порождающего спираль молчания, Ноэль-Нойман считает подражание: люди наблюдают поведение других, узнают о других, узнают о существующих возможностях и при удобном случае пробуют такое поведение сами. Однако главный мотив все же она видит в страхе человека перед изоляцией. Таким образом, оказывается, что спираль молчания имеет антропологическое основание. Это не чисто социальный феномен, его нельзя свести к какому-то конкретному обществу и к какой-то конкретной общественной системе. Она универсальна. И факт наличия спирали молчания в принципе подрывает авторитет общественного мнения как критерия правильности как фактического, так и морального суждения, а уж тем более, суждения вкуса.

Ноэль-Нойман связывает спираль молчания с феноменом «плюралистического незнания», описанным американскими психологами Б. Латане и Дж. Дарли. Под именем плюралистического незнания понимается возможность того, что большинство людей ошибается в своем суждении относительно мнения большинства людей. Каждый думает: я не понимаю, что происходит, однако предполагаю, что все остальные понимают, что происходит. И эта ошибка затем мультиплицируется в общественном мнении об общественном мнении. Большинство обманывается относительно большинства. Здесь та же самая основа, что и в спирали молчания – в конечном счете основа самого общественного мнения в его интегрирующей функции в массовой демократии – страх перед изоляцией, страх быть отвергнутым большинством. Человек верит в то, во что верят другие, потому что они в это верят. И кто имеет по какому-то вопросу иное мнение, может изменить его, не теряя лица, если и пока он остается анонимом, то есть молчит. Из страха перед изоляцией человек постоянно следит за общественным мнением. Общественным оно называется именно потому, что человек может его высказать, не боясь попасть в изоляцию. Он, следовательно, постоянно следит за тем, как другие видят мир. А каждый из этих других постоянно следит за тем, как видят мир все остальные. В результате в каждом вырабатывается некое квазистатистическое чувство, помогающее следить за мнением других – за тем, что «говорят». И если что-то «говорят», как мне представляется, многие, это и будет общественное мнение, к которому мне остается только примкнуть, тогда как другие, в свою очередь, рассматривают мое выраженное мнение как общественное мнение, к которому они также не могут не примкнуть. Получается, что общественное мнение – это самореферентная система, которая воспринимает самое себя как нечто, превосходящее самое себя и поэтому не подлежащее сомнению и критике.

Заслуживает внимания вопрос о природе большинства, мнение которого и выражает якобы общественное мнение. Что это за часть нации, которая выступает в роли большинства, точнее, от имени большинства? В любом обществе это мнение четко определенных меньшинств, как правило, некоторых групп элиты, а именно: «правящих» и «ценностных» элит, то есть тех, кто управляет обществом, и тех, кто подбирает аргументы и ходы мысли, легитимирующие это управление. Именно эта легитимирующая ортодоксия и есть выразитель и носитель политкорректных мнений. С этой точки зрения, спираль молчания как раз и представляет собой механизм осуществления политкорректности. Когда мы уже знаем о спирали молчания, механизм кажется довольно простым. Ортодоксия высказывает определенные позиции. Люди привыкли вслушиваться в мнения политиков, писателей, интеллектуалов, экспертов, короче, «светочей разума», и поэтому воспринимают их мнение как правильное, поскольку как они (люди) полагают, так их («светочей») воспринимает большинство, поэтому люди боятся оказаться в изоляции в случае высказывания альтернативного мнения. Но главное, в процесс включены СМИ. Они обеспечивают статистику, необходимую для квазистатистического чувства, которое описано выше. Мнение «светочей интеллекта», размноженное в газетах, переданное через радио и телевидение, не оставляет сомнения в том, каково мнение большинства. Важнее всего, что публика разделяет мнения интеллектуалов о себе самой. Народ начинает видеть себя, а следовательно, и быть таким, каким его видят и о нем рассказывают интеллектуалы. Здесь срабатывает самореференция, о которой мы говорили выше.

Разумеется, роль СМИ здесь решающая. Мы неоднократно подчеркивали, что общественное мнение не существует без и вне медиа. И само рождение общественного мнения на заре модерна совпало с появлением газеты. Именно медиа, пренебрегая определенными мнениями, делает большинство молчащим и превращает мнение меньшинства в общественное мнение. Оно становится единственным господствующим мнением, которому каждый боится возразить из страха перед общественной изоляцией. Таков механизм формирования идеологии политкорректности, когда каждый имеет свое мнение на предмет, но вынужден выражать и выражает только общепринятое. Этот механизм и описывает теория спирали молчания.

Как работает политкорректность. Повестка дня

Массмедиа дают общественному мнению содержание, точнее темы. «За» что-то будет человек или «против» – это каждому, хотя и в строго определенных рамках, предоставлено решать самому. Но нельзя самому признавать или не признавать тему в качестве темы. Какая тема сегодня важна и актуальна, решают СМИ.

Это очень хитрая и даже мудрая стратегия. Ведь это вам не советская власть – в демократии никто не заставляет быть «за» или «против» чего-то. Наоборот, нам как бы говорят: мы ждем вашего мнения, именно оно решает. Ведь действительно на первый взгляд может показаться, что тема, в общем-то, и не так важна. Важно, кто принимает решение по этой теме. А это как раз я! Я самоутверждаюсь, становлюсь суверенным гражданином лишь тогда, когда могу, как древний римлянин, опустить большой палец вниз или поднять вверх, даровав кому-то или чему-то жизнь или, наоборот, обрекая на смерть. Это и будут мои «за» и «против».

Но если задуматься, станет ясно, что мои «за» и «против» могут заранее программироваться в зависимости от темы, по которой мне предстоит высказываться. Одна тема гарантирует мое «за», другая – мое «против». Поэтому на каждых выборах важна тема, с которой выступает кандидат, вокруг которой кипят схватки и ломаются копья, то есть формируются «за» и «против». Например, когда в 1996 году страна выбирала между Ельциным и Зюгановым, СМИ старались увести на задний план тему Чечни, которая была априори проигрышной для Ельцина, а вывести на передний план тему «преступлений коммунистического режима». Поскольку электронные СМИ были в руках сторонников Ельцина, они сумели превратить голосование в референдум по поводу коммунистического прошлого. Если бы вопрос ставился так: готовы ли вы выбрать президентом человека, который своими руками создал чеченский кризис и вверг страну в грязную и кровавую авантюру, то все бы сказали «нет, мы против». Но когда выборы превратились фактически в ответ на вопрос о том, хотят ли люди возврата назад – к пустым полкам магазинов, к парткомам и всевластию ЦК, то большинство, естественно, проголосовало против Зюганова и за Ельцина, ставшего преградой на пути «коммунистического реванша». То есть наш выбор фактически был предопределен темой, по которой нам надлежало высказаться и которую нам фактически навязали СМИ.

Выработка массмедиа темы или нескольких актуальных тем, представляющих собой повестку дня (по английски agenda), называется созданием повестки дня (agenda-setting), и для общественной функции массмедиа это гораздо важнее, чем просто создание мнения. Путем формирования повестки дня общественному мнению навязываются определенные схемы протекающих в мире процессов. Собственно общественное мнение оказывается состоящим из таких схем, которые поочередно в разных сочетаниях выдвигаются на передний план дискуссий в обществе, то есть становятся актуальными темами повестки дня. Ясно, что выработка повестки дня – это манипуляция общественным мнением. То, что массмедиа манипулируют общественным мнением, – это само по себе схема, присутствующая в общественном мнении. В сознание зрителя, слушателя, читателя СМИ впечатывают не мнения, как таковые, а схемы, относительно которых формируются мнения, сводящиеся в конце концов к щелчку переключателя в мозгу: «за»/«против».

Важно, что повестка дня, то есть темы, подаваемые СМИ как важнейшие на сегодняшний день, – это отнюдь не всегда объективно самые важные темы. Чтобы понять, почему и как это происходит, нужно сделать краткий экскурс в историю. Само явление открыли в 70-х годах прошлого столетия американские социологи Шоу и Макомс. Они как раз и ввели два эти понятия: «повестка дня» как набор сюжетов и проблем, считающихся наиболее важными в тот или иной отрезок времени, и «создание повестки дня», т. е. внедрение данного набора в сознание аудитории[22]. Довольно скоро выяснилось, что повестка дня – это довольно сложное явление, не сводимое к темам, которые пропагандируют СМИ. В дальнейших работах эти названные и другие социологи выделяли целый ряд «повесток»: «публичная» повестка дня, которая не совпадает с повесткой дня СМИ (например, безработица, которая затрагивает многих и отражается на всех людях, хотя она может в данный момент не привлекать внимания СМИ), «внутриличностная» повестка, которая охватывает самые важные для самого индивида проблемы, «межличностная» повестка, то есть набор проблем, актуальных для малой группы, к которой принадлежит индивид, наконец, осознаваемая общественная повестка (perceived community agenda), то есть представления индивида о том, какие проблемы являются самыми важными для сообщества, к которому он принадлежит. И это еще не полный перечень повесток. В результате возникло представление об иерархии критериев отбора тем как важных и заслуживающих внимания и о взаимодействии уровней этой иерархии при формировании «публичной» повестки дня. Сама же публичная повестка дня оказалась медиаповесткой, «достроенной» и скорректированной с участием и в ходе взаимодействия всех указанных выше частных повесток[23].

Но подлинный сдвиг в изучении повестки дня произошел, когда началось сравнение медийной и публичной повесток с реальным состоянием дел. Ясно, что реальное состояние дел – это очень двусмысленное понятие. Для его «улавливания» в каждой из проблемных сфер нужна целая система индикаторов. Но есть вещи, которые ясно показывает даже текущая статистика. Например, проблема наркомании: в описываемый период статистические данные о числе погибших от передозировки свидетельствовали о падении уровня наркомании, тогда как СМИ с небывалой активностью призывали к «войне с наркотиками», провоцируя общественную истерию. В результате в 1989 г. свыше 50 % участников опросов общественного мнения утверждали, что наркомания является самой острой проблемой Америки. Но уже к началу 1992 г. их доля сократилась до 4 %, и это не потому, что над наркоманией была одержана решительная победа, а потому, что СМИ потеряли к названной теме интерес и она выпала из повестки дня (хотя реальное положение вещей практически не изменилось)[24]. Именно эти и подобные факты позволяют сделать принципиальный вывод о том, что СМИ не столько отражают объективную реальность, сколько конструируют собственную.

Механизмы и инструменты медийного конструирования реальности обнаруживались (а) в рутинных методах получения и обработки информации в СМИ и в тесно связанных с ними внутренних требованиях к форме и содержанию медиапродукта, (б) в структуре взаимоотношений СМИ с правительственными и другими инстанциями, составляющими среду их деятельности.

Сначала к пункту (а): по определению известного профессора Олтейда из университета Аризоны, новости суть «продукт организованного производства, которое предполагает практическую точку зрения на события с целью связать их воедино, сформулировать простые и ясные утверждения относительно их связи и сделать это в развлекательной форме»[25]. Собственно, на редакционном конвейере, минуя одно за другим рабочие места сотрудников, продукт, если он не отбракован на каком-то из этапов, обретает окончательную форму, в которой он предъявляется глазам, ушам и сознанию читателей, слушателей и зрителей. Причем само событие, которому предстоит стать медийным событием, то есть медийным продуктом, не является нейтральным по отношению к медиа. Событие, то есть сырье, из которого рождается медийный продукт, должно соответствовать определенным критериям, чтобы попасть на редакционный конвейер. Тот же Олтейд с одним из своих коллег, пожалуй, первыми применили к событиям, которым предстоит (или, наоборот, не предстоит) стать предметом телевизионных новостей термин «формат[26]. Если событие отвечает редакционному формату, оно выйдет в телеэфир, если не отвечает, то не выйдет. У разных телеканалов и программ разные требования к формату. Отнюдь не всегда они где-то и кем-то формально прописаны. Чаще всего соответствие или несоответствие формату («формат» или «неформат») определяется интуитивно, причем не только теми, кто диктует редакционную политику и дает окончательное добро к выпуску продукта в эфир, или соответственно на газетную страницу (gatekeepers), но и с их подачи любым репортером.

Теперь о пункте (б), то есть о том, что характеризует взаимоотношения медиа как института с внешней реальностью в процессе формирования повестки дня. Ясно, что любая из общественных сил, понимаемая как группа интересов, стремится к максимально более полному выражению своей позиции и точки зрения в СМИ и при этом, естественно, принимает участие в медийном конструировании реальности, которая в результате может выглядеть как результат взаимного приспособления многочисленных позиций и точек зрения. Соответственно и медийная повестка дня отражает плюрализм общественных стремлений и интересов. Но это идеализированная точка зрения. На практике все обстоит проще и грубее. Есть ньюсмейкеры, от которых зависят СМИ, и главные ньюсмейкеры ходят по правительственным коридорам. Главные ньюсмейкеры – это государственные чиновники и политики, которые в основном и сотрудничают со СМИ, вырабатывая медийную повестку дня.

Дело, разумеется, не в том, что якобы власти «давят» на СМИ. Напротив, имеет место симбиоз, осуществляется полезный для обеих сторон обмен. СМИ получают место у источника новостей, чиновники получают публичный статус. А общество получает сформулированную медиа в сотрудничестве с властями повестку дня, которая фактически, как мы уже сказали выше, представляет собой какой-то или какие-то из актуализированных элементов набора схем, существующего как общественное мнение. Так что можно сказать, что государство является одним из важнейших, а скорее всего важнейшим из агентов, формирующих медийную повестку дня.

Итак, повестка дня – это набор тем, формирующийся в соответствии с внутренними производственными потребностями медиапредприятий (редакций газет и журналов, радио– и телеканалов), а также с потребностями ньюсмейкеров, в частности, главного из них – государства, и это отнюдь не всегда и отнюдь не обязательно самые объективно важные темы дня. Как сказано выше, путем установления повестки дня СМИ навязывают обществу определенные схемы восприятия явлений и процессов, каковые (схемы) выступают в качестве общественного мнения в определенный период времени. Поэтому когда говорят, что следование общественному мнению лишает человека его собственного мнения, это значит не то, что я принимаю мнения других взамен собственного мнения, а то, что я некритически принимаю темы, которые предлагает общественное мнение в качестве важнейших тем дня. Мне не навязывают содержание моего высказывания, мне навязывают тему высказывания. Так, если главным пунктом повестки дня и соответственно главной общественной проблемой СМИ сделают ксенофобию и национальную вражду, то по каждому конкретному событию уже не будет существовать двух мнений. Будет одно мнение – мнение ортодоксии, с возмущением отвергающей неуважительное отношение к «братьям меньшим» из южных республик. Дальше включается механизм спирали молчания, заставляющий молчать несогласных и создающий ощущение единства общественного мнения по этой проблеме.

Такое схематическое изображение процесса может показаться слишком мрачным и не соответствующим действительному разнообразию и пестроте нынешних медиа и плюрализму представленных в них точек зрения. Действительно, разве кто-то кому-то что-то навязывает или может навязать в ток-шоу на телевидении, где жестко схлестываются мнения, позиции и точки зрения иногда просто непримиримых политических противников. Причем иногда даже не ограничивается степень жесткости и прямоты высказываний. Но все эти публичные дискуссии лишь способствуют закреплению повестки дня. Медиа требуется, чтобы мнения не просто высказывались, а высказывались в интересной и привлекательной форме. То есть это требуется не медиа, а зрителям, и, чтобы удержать зрителей, медиа организуют политические дискуссии как увлекательные шоу. Критерий здесь – количество прильнувших к экрану зрителей и количество показов. Как вы думаете, какое событие больше увлечет телезрителей: если Жириновский скажет, что ему не нравится политика Немцова, а Немцов – что ему не нравится политика Жириновского, или если оба прямо перед камерой выплеснут друг другу в лицо воду из стаканов? Правильно, последний вариант наверняка развлечет зрителя, и число показов этого славного события станет астрономическим. Новейший телевизионный стиль так и именуется инфотеймент — от информейшн и энтертеймент, что по-английски, как известно, означает информацию и развлечение.

Собственно говоря, все эти увлекательные шоу представляют собой инсценировки повестки дня, где в исполнении якобы непримиримых политических противников разыгрываются темы, заданные повесткой дня. Да, налицо конфликт, налицо поляризация мнений, но тема та, что нужно, и это главное. Если вспомнить ту же ситуацию выборов 1996 года, то и там либералы насмерть рубились с коммунистами, но только по теме советского коммунизма, а Чечня, как и другие невыгодные для правящей верхушки темы, не затрагивалась вовсе. Установление повестки дня – это не скучная советская пропаганда, это и независимые медиа, и новые политические технологии. Политики это отлично понимают и поэтому с удовольствием участвуют в политических шоу, инсценируемых медиа.

Заключая тему повестки дня, надо обязательно сказать о роли опросов общественного мнения. В демократии они играют огромную роль. Но глубоко неправ будет тот, кто сочтет, что путем опросов общественного мнения мы узнаём общественное мнение. Как будто бы эти опросы представляют собой просто статистику общественного мнения. Будто надо, мол, спросить у всех, что они думают по какой-то проблеме, и этот общий ответ как раз и будет общественным мнением, мнением народа, которое и должно стать руководством для правящих. На самом деле опросы не столько открывают общественное мнение, сколько его формируют. Во-первых, они выполняют базовую для общественного мнения функцию информирования людей о том, что выбрали другие, для того чтобы они смогли определить линию собственного поведения. В рамках «плюралистического незнания» они показывают каждому, что все остальные имеют твердую точку зрения. Ознакомление с результатами опросов запускает механизм спирали молчания.

Во-вторых, опросы помогают политикам определить свою линию в избирательной кампании, ибо для этого они должны знать, что хотят услышать люди. В-третьих, сам факт задавания вопросов на определенную тему заставляет спрошенного считать эту тему важной и формулировать свое мнение именно по этой теме, то есть фактически соучаствовать в создании повестки дня. В этом выражается самореферентностъ общественного мнения.

Спираль молчания и повестка дня – два главных механизма становления и функционирования идеологии политкорректности, существующей в форме общественного мнения.

Политкорректность на экспорт

В определении политкорректности, данном на одной из первых страниц, я говорил, что есть две главные функции идеологии политкорректности: она служит, с одной стороны, обоснованию внутренней и внешней политики западных (и ориентирующихся на них) государств и союзов, а с другой – подавлению инакомыслия и обеспечению идейного и ценностного консенсуса. Что касается подавления инакомыслия и обеспечения ценностного консенсуса, то об этом сказано, на мой взгляд, более чем достаточно. Остается показать, как политкорректность служит легитимации внутренней и прежде всего внешней политики.

В классической модели демократии на первый план выходило представительство интересов общественных сил, которое обеспечивалось принципом «один человек – один голос». Представительство с самого возникновения демократии считалось ее главным достоинством, но одновременно и одной из ее главных проблем. Оно, естественно, предполагает наличие разных общественных групп, то есть дифференциацию общества. Современная массовая демократия, главной движущей силой которой является стремление к уравнению всего и вся путем максимального абстрагирования человеческих существ, ставит, естественно, отнюдь не на представительство, а на легитимацию путем завоевания популярности.

Задача обеспечения демократии в техническом смысле меняется: поскольку политическая дифференциация если не исчезает, то отходит на задний план, политические программы и тезисы становятся ненужными и не важными (их мало кто или вообще никто не читает и не обсуждает, в предвыборной суматохе они скучны и неинтересны), на первый план выходит завоевание голосов путем применения универсальных орудий маркетинга и пиара – в принципе тех же самых, что используются в рекламных кампаниях потребительских товаров, – но еще и специфических орудий политической рекламы. Кандидат – это тот же товар, рекламные стратегии различаются, но цель одна: больше голосов со всех возможных (политических) сторон. Представляет ли кандидат реально чьи-то интересы – не важно. Важно, что победивший кандидат – легитимный депутат, мэр, президент. Все это давно не секрет, об этом написано много работ. Это стандартная процедура продвижения программ и политик.

Но иначе обстоит дело в странах, где массовая демократия, уравнявшая всех и сделавшая излишними партии как агентов представительства партикулярных интересов, точнее, сведшая их к роли сторон в инсценировке политических конфликтов, не стала реальностью, а реальностью, наоборот, является глубокая дифференциация общества, состоящего из многих этнических и конфессиональных групп, кланов, профессиональных и других сообществ, часто с глубоко расходящимися и иногда полярно противоречащими друг другу целями и интересами. В этих странах конфликты между разными группами тянутся иногда веками, переходя из открытой, иногда вооруженной борьбы в подспудную тлеющую враждебность. Существующая в массовых демократиях норма демократического представительства «один человек – один голос» в таких условиях неприемлема, поскольку победа более многочисленной группы на выборах ничего не решает, ибо проигравшая сторона или стороны никогда не примут поражения на выборах, посчитав это недостаточным аргументом в пользу того, чтобы сложить оружие. Тем более что очень часто победители на выборах стараются использовать свою победу для окончательного подавления противника, применяя для этого самые разные методы – психологические, экономические, административные, военные. Этого невозможно избежать, потому что в таких странах победа на выборах, в результате которой сменяется власть, неизбежно ведет не просто к смене политической (партийной) группы, как это бывает в массовых демократиях, а к смене господствующих этносов, кланов, родов, что меняет не только структуру власти, но часто и структуру экономики, и культурные традиции, то есть целиком жизнь в стране.

Можно было бы сказать – и часто говорят, – что все это страны с иной политической культурой, и нужно время и усилия, чтобы демократия, первоначально чуждая, стала обычаем и привычкой. Действительно, культурные традиции играют здесь не последнюю роль, но еще важнее принципиально иной, чем в западных странах, характер социальной структуры. Именно социальная конституция этих во многом еще архаичных обществ требует иного рода представительства, носящего не массово-демократический, а сословный либо корпоративный характер.

Когда же в этих странах реализуется массово-демократическая модель, подменяющая представительство электоральной легитимацией, возможны три исхода. Первый – когда выборы, а затем и деятельность избранных политических органов осуществляются под явным или неявным управлением и контролем иностранных эмиссаров – приводит к появлению управляемой, причем управляемой извне демократии. Второй – когда контроль извне ослабевает – ведет к быстрому перерождению избранной квазидемократической власти в более или менее жесткую диктатуру. И третий – также когда контроль ослабевает или вообще снимается – ведет к ликвидации «ростков» демократии и к возвращению традиционных способов совместного существования (разные формы сословного и корпоративного представительства) и изживания конфликтов (выкупы, войны, геноцид).

Примеров такого рода множество. Практически это происходит во всех странах импортированной демократии — в Афганистане, в Ираке, во многих африканских странах, а также в большинстве постсоветских стран. Якобы легитимно избранные под покровительством международных организаций и западных правительств президенты и парламенты представляют не столько интересы населения самих этих стран, сколько интересы правящих этносов и кланов или же в худшем случае, как, например, в Афганистане, интересы оккупационных сил НАТО.

Легитимации путем выборов – в данном случае не важно, честных или фальсифицированных, – для покровителей и одновременно импортеров демократии оказывается достаточно. Выступают наблюдатели от ЕС, Совета Европы, ООН, и выборы признаются честными и демократическими. Совершенно не важно, насколько избранные парламенты и президенты представляют многообразные партикулярные групповые интересы населения страны. О реальном представительстве речь не идет, достаточно факта проведения выборов. Причем, как правило, в этих странах именно оценка выборов наблюдателями оказывается необходимым и в принципе достаточным условием признания выборов легитимными. В противном случае – то есть если евроатлантические наблюдатели остаются недовольны, само это недовольство уже является сигналом для оппозиции мирным или немирным путем добиваться пересмотра итогов выборов. Много раз это получалось – в Сербии, в Афганистане, в Киргизии, в Молдавии, на Украине. В России, несмотря на недовольство наблюдателей, переворот не удался, хотя готовые «пятые колонны» уже были построены и возвещали о себе митингами и атаками в Интернете и оппозиционных СМИ.

На этом основании можно заключить, что конечным источником легитимности в странах импортированной демократии является не результат народного волеизъявления, а позиция политических и государственных органов США и ЕС, выраженная в оценках наблюдателей.

Безусловно, даже такие инсценированные выборы являются для большинства государств с импортированной демократией огромным, можно даже сказать, эпохальным достижением. Переход политической власти в другие руки не ведет к убийству проигравших. В этом, как писал Элиас Канетти в «Массе и власти», – сущность и всемирно-историческое достижение парламентаризма. Но этого недостаточно для того, чтобы называть возникающий в такой ситуации режим демократическим. Якобы легитимная власть при таком режиме остается абсолютно чуждой интересам подавляющего большинства населения. Внешние силы и местные господствующие кланы – вот и все участники этой игры в демократию. А населению такая власть в лучшем случае не несет ничего, все остается, как было, в худшем же случае несет кровопролитие, бедность, болезни и смерть.

Несколько лет назад корреспондент Би-би-си Хоксли опубликовал книгу «Демократия убивает», где на неопровержимых фактах (репортер – не теоретик) показал роковые последствия импорта демократии[27]. Подзаголовок книги гласит: «Что хорошего в том, что у тебя есть голос?» Автор показывает, например, что дети, собирающие какао-бобы в Кот д'Ивуаре, не обрели ровно ничего от появления в стране урн для голосования. То, что они получают сегодня, не отличается от того, что они получали 30 лет назад, когда страной правил жестокий диктатор. После смерти диктатора в 1993 году, Кот д'Ивуар пал жертвой моды на демократию. Результатом стал непрерывный ряд слабых правительств, не сумевших защитить страну от западных производителей шоколада.

Вывод Хоксли: у взрослых теперь есть право голоса, но их дети практически остаются рабами.

Еще один пример из многих: Ирак. «Введя» демократию посредством военной оккупации, США добились лишь того, что издавна существовавшие религиозные и племенные противоречия обрели новый, якобы демократический способ выражения, а соответствующие религиозные и племенные формирования (сунниты, курды, христиане, ассирийцы) превратились в электораты соответствующих партий. В результате выборы стали воспроизведением в новом виде вечных конфликтов. Та же враждебность, то же нежелание компромисса, и в конечном счете террор как естественное дополнение к выборам. При этом западные наблюдатели, наблюдая, как иракцы выстраиваются в очереди к избирательным участкам, рапортуют о победе демократического духа, тогда как на самом деле они голосуют не как граждане демократического Ирака, а как носители племенных и конфессиональных идентичностей, и главная их цель при этом состоит в том, чтобы не дать победить своим врагам, поскольку в этом случае их ждет незавидная судьба[28].

Похожим образом работает украинская оранжевая и посторанжевая демократия. Западные комментаторы торжествуют: все, мол, было не зря, страна прочно встала на рельсы демократии, успешно прошли новые выборы. За пределами рассмотрения и оценки остаются катастрофическое состояние экономики, деградация индустрии, распад морали, депопуляция и другие последствия торжества демократии. Да и в политической организации страны выборы мало что изменили: она по-прежнему расколота на два враждебных лагеря, проигравшие прямо заявили, что не признают победителя в качестве президента. Поднимать народ на бунт им помешало только признание результата выборов западными наблюдателями, посчитавшими, наверное, что шансов на успех такого бунта ввиду опустошения, причиненного оранжевыми за время их правления, слишком мало. Это еще раз показывает, что подлинная легитимация в управляемых извне демократиях исходит не от народного волеизъявления, а от одобрения либо неодобрения этого волеизъявления властями в Вашингтоне и Брюсселе.

Рассматривая управляемые извне демократии и пытаясь объяснить причины неуспеха импортируемых образцов, мы делаем упор на социальную организацию и культуру, не принимающую модели, характерной для массовых обществ. Но многие исследователи отмечают необходимость достижения определенного уровня благосостояния, делающего терпимой и даже желаемой демократическую процедуру и все, что она несет обществу и индивиду. Например, оксфордский профессор Кольер предложил формулу, объясняющую связь между благосостоянием и демократической стабильностью. Он считает, что точка пересечения лежит на уровне среднедушевого дохода в 2700 долларов в год. Ниже этого уровня демократии сложно укорениться. Политический процесс часто прерывается насилием. По контрасту, в обществах, где среднедушевой доход превышает этот уровень, граждане чувствуют, что у них есть доля в системе и насилие вероятно лишь в том случае, если демократические требования не выполняются. Как показывает Кольер, в новых демократиях по всему миру связь между бедностью и нестабильностью очевидна[29].

Впрочем, подобного рода закономерность отметил профессор Пшеворский почти два десятилетия назад[30]. Падение демократии, считал он, менее вероятно в странах с высоким уровнем дохода. Косвенно это подтверждается тем, что только в период с 1951 по 1990 г. в более бедных странах крах потерпели крах 39 демократий, тогда как в более богатых странах 31 демократия просуществовала 762 года, причем ни одна из них не погибла. Богатые демократические страны смогли пережить войны, бунты, скандалы, экономические и правительственные кризисы и многое другое. Вероятность выживания демократии возрастает с ростом дохода на душу населения. В странах с доходом на душу населения, не превышающим 1000 долл., вероятность гибели демократии составляла 0,1636, что означает, что продолжительность ее существования равнялась примерно шести годам. При доходе на душу населения от 1001 до 3000 долл. вероятность гибели демократии составляла 0,0561, а продолжительность ее существования – примерно 18 лет. При доходе от 3001 до 6055[31] долл. вероятность составляла 0,0216, что равняется приблизительно сорока шести годам существования. При более высоких уровнях дохода стабильности демократии ничто не угрожает.

Если верить забавным выкладкам Пшеворского, а также и Кольеру, импортированные постсоветские демократии в большинстве своем обречены, вопрос только в сроке их жизни. Для нас же сейчас важно, что импорт демократии, то есть, по существу, простейшая пересадка массово-демократических электоральных процедур на почву стран, обладающих совсем иной, чем массовые демократии, культурной, экономической и социальной организацией, не есть тем не менее их «завоевание» или «покорение». Даже если правящий до того режим сметен военной силой, как, например, в Ираке и Афганистане. Сами американцы утверждают, что они пришли с освободительными целями и освободили Ирак от жестокого диктатора, а Афганистан – от террористического режима талибов. Есть основания полагать, что они не кривят душой, и оккупационные войска в обозримый промежуток времени будут выведены, и власть перейдет к местной администрации (дальше события будут развиваться по второму и третьему из описанных выше вариантов). Точно так же, как мы помним, Советская армия была выведена из освобожденных в 1945 г. стран Восточной Европы.

Дело в том, что приход С ША и НАТО в Ирак и Афганистан – не «банальное» завоевание, а элемент реализации глобального проекта. Практическая идеология этого проекта – политическая корректность. Согласно принципам политической корректности, не США с участием НАТО оккупировали Афганистан, а международное сообщество пришло на помощь стремящемуся к свету демократии народу. Афганистану не повезло в течение меньше чем полувека стать жертвой двух ориентированных на мировое господство глобальных проектов. Согласно не менее политкорректной, чем нынешняя западная, советской идеологии равенства, афганский народ стремился к свету социализма. Было бы неполиткорректно говорить, что страна не созрела для социализма. Точно так же неполиткорректно сейчас сказать, что Афганистан не созрел для демократии. Это было бы похоже на рецидив колониального мышления, согласно которому есть народы, которые стоят на такой ступени развития, что не способны к самоуправлению, а потому должны управляться извне. Для политкорректного мышления это невыносимо. Поэтому необходимо считать, что афганцы, так же как иракцы, кот-д-ивуарцы, гаитянцы (где страшное землетрясение обнаружило все убожество гаитянской демократии) и т. д., могут быть такими же хорошими демократами, как англичане, французы, немцы и т. д. На практике оказывается, что импортированная демократия выливается в нестабильность, экономические катастрофы, падение жизненного уровня, а иногда в кровавые войны. Тем не менее идеология политкорректности остается непоколебленной, ибо при всей ее толерантной благостности она уверена в наличии многочисленных врагов, каковы террористы, сексисты, фашисты, коммунисты, ксенофобы, гомофобы и другие мракобесы, справиться с которыми помогают гуманитарный экспедиционный корпус и гуманитарные бомбардировки.

Политкорректная семья

В заключение обзора форм явления политкорректности в современном мире обратимся к институту семьи. Поскольку тема эта поистине необъятная, остановимся на одном ее аспекте – месте детей в современной семье и роли государства как посредника в отношениях родителей и ребенка. Это очень актуальный ныне вопрос. Современные методы государственного регулирования отношений родителей и детей – то, что в англосаксонских странах именуется ювенальной юстицией, – вызывают, мягко говоря, очень много вопросов. Настолько много, что часто противники ювенальной юстиции решаются свести их к одному главному вопросу: кому сегодня принадлежит ребенок – папе с мамой или государству?

Вопрос можно задать иначе: кому принадлежит ребенок – маме с папой или государству? Ответ на него совсем не так очевиден, как может показаться с первого взгляда. Например, согласно учению мудрого Платона, изложенному в V книге «Государства», ребенок целиком и полностью принадлежит государству. Это естественный вывод из сформулированной им же идеи общности женщин. В идеальном государстве все жены принадлежат равным образом всем стражам государства. Соединение полов организуется правителями, причем так, что лучшие сочетаются с лучшими, а худшие – с худшими. Получающиеся от этого дети передаются государству. Лучших детей оно воспитывает так, как считает нужным, худших – главным образом больных и умственно отсталых – обрекает на гибель. Эта общность жен и детей у стражей государства знаменует собой высшую форму единения его граждан.

В современном массовом обществе все женщины также принадлежат всем. Никаких групповых, сословных, классовых ограничений на заключение браков не осталось, или же они остались только как рецедивы ушедших времен. Все могут сочетаться со всеми, но это только потенциально. В реальности функцию распределения женщин, точно так же как и распределения мужчин, взял на себя брачный рынок (или шире: рынок партнеров). Поскольку государство не устраивает браки, то и детей оно себе не забирает. Но от этого, как говорится, не легче. Получается так, что женщины отдают детей государству сами. Ибо уже годовалых детей работающие женщины сдают в ясли, с чего начинается карьера «государственного» ребенка. По достижении определенного возраста он переходит в детский сад (иногда даже с недельным циклом!), затем, поступив в школу, занимается в группах продленного дня. На лето как детские садики, так и школы вывозят детей в летние, спортивные, краеведческие и т. д. лагеря. Так что летом ребенок видит родителей еще реже, чем зимой. В результате оказывается, что примерно с одного года и до 16–17 лет, то есть практически весь период социализации, взросления, физического, морального, интеллектуального и гражданского созревания ребенок большую часть времени проводит не в семье в общении с любящими отцом и матерью, а в государственных детских учреждениях под руководством сертифицированных государством специалистов по уходу, воспитанию и образованию. Практически мы имеем дело с тем, что некоторые социологи и политологи называют огосударствлением детей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад