Стукнула дверь. И больше я тебя никогда не видела. Даже не оглянулся.
…Помнишь, как хорошо было выезжать по утрам, когда я была в росе? И перед нами взлетали голуби, пившие воду из лужи, пролетала над газоном бабочка…
Сберегали друг друга от аварий. Во всяком случае, за долгие годы ни одной вмятины на моем корпусе не появилось. Кроме того раза, когда ты остановился ночевать в Купавне у своего знакомого капитана первого ранга и доверил его подчиненному мичману отвезти меня на ночь в гараж. Тут‑то он ударил мною по впереди стоящему «Запорожцу». Помнишь? Автомобиль, как жену, как невесту, нельзя ни на миг отдавать в чужие руки.
А помнишь тот вечер, когда мы отвезли из Москвы в Сем- хоз нашего друга–священника? На обратном пути, уже ночью, прежде чем выехать на Ярославское шоссе, заплутались в путанице узких проездов, как вдруг из‑за угла, не снижая скорости, вылетел встречный «КамАЗ» с выключенными фарами. Водитель был вдребезги пьян, и мы оба погибли бы в долю секунды, если бы не спас Бог— чудом успели скользнуть к краю кювета.
Нам есть что вспомнить. Но ты не знаешь всего.
Не знаешь, как однажды ночью два человека подошли ко мне во дворе. Ты спал дома, а они разбили пассатижами ветровичок. Один просунул руку, открыл дверь изнутри. Другой сел на твое водительское место и стал выдирать проводки из замка зажигания, чтобы завести двигатель и украсть меня у тебя.
Они светили себе фонариком, чертыхались. Но не тут‑то было! Я не поддавалась, пока кто‑то из твоих соседей, вздумавший прогулять собаку, не спугнул их. Только по зернистым осколкам стекла ты мог догадаться о том, что я пережила ночью— безмолвная, лишенная голоса.
Продал ты меня. Предал.
В последние годы почти перестал ездить зимой. Но все равно откапывал меня после снегопадов. Присаживался за руль, включал двигатель. Сердце мое начинало биться…
А прошлой весной мы поехали в одну глазную клинику, в другую. Ты возвращался мрачный. Ехали обратно к дому очень медленно, осторожно, и все равно чуть не сбили старушку, выскочившую на мостовую. Помнишь?
С тех пор ты сел за руль только раз— когда вместе с каким- то брыластым человеком подъехал к нотариальной конторе. Оказалось, оформил доверенность. И продал меня в чужие руки!
Думаешь, я не понимаю, что после того случая со старушкой ты постоянно боролся с соблазном снова сесть за руль? Ведь мы так любили ездить сначала вдвоем, а в последние годы с твоей женой и дочкой. Ты никогда не отвозил меня на мойку. Мыл сам теплой водой, до блеска протирал тряпками.
Ну, стояла бы я у тебя под окном. Мы бы видели друг друга. Иногда садился бы с дочкой в салон, давал ей тихонько нажать на гудок…
…Новый хозяин строит дачу. У него есть и другая машина, иномарка. А на мне он возит доски, кирпичи. Перегружает так, что я еле переваливаюсь по рытвинам. Через полгода такой жизни у меня стал портиться двигатель.
Неделю назад, возвращаясь с дачи в Москву, он бросил меня у Преображенской площади. Рассчитал, что дешевле бросить, чем чинить мотор. Даже не захлопнул дверцу. Ушел в метро.
Как стервятники, накинулись на меня ночные люди.
Свинтили колеса. Раздели.
…Подъезжает грузовик–эвакуатор. Сейчас погрузит лебедкой и отвезет под пресс, на переплавку.
Прощай!
Бескорыстное музицирование
Совсем не помню, кто познакомил меня с этим пожилым философом, как я оказался поздним вечером у него в гостях на зимней даче в Переделкино.
Кажется, пили чай с каким‑то вареньем. Я читал хозяину и хозяйке свои стихи. Вроде бы варенье было сливовое.
В то время я пребывал поблизости— в Доме творчества писателей. Он пустовал. Было межсезонье. И поэтому мне выдали бесплатную путевку. Так сказать, для поощрения молодого таланта.
К концу чаепития философ вышел на крыльцо дачи. Вернулся, позвал в переднюю. Подал валенки, снял с вешалки черный полушубок, меховую шапку.
— Одевайтесь. На улице идеальная ночь.
Я влез в тяжеленный полушубок. Валенки оказались великоваты. Он тоже утеплился— надел дубленку, женские сапоги — «аляски» на меху, солдатскую шапку–ушанку. После чего мы стали подниматься по крутой деревянной лестнице на чердак. Я был уверен, что подобный нелепый маскарад ни к чему. В конце концов, начался март. Днем явственно припекало солнце.
Но когда он отпер дверь чердака и мы оказались в темноте крохотного помещения с настежь раскрытым окном, меня сразу охватил пронзительный, лютый холод.
— Осторожно. Не стукнитесь. Сейчас зажгу свет.
Он нашарил на стене выключатель. Осветился столик с маленькой лампочкой под колпаком. На столе лежали какие‑то таблицы. В полутьме проступил силуэт стоящего на треноге телескопа.
— Цейсовский, — сказал философ, свинчивая крышку с передней части трубы. — Садитесь рядом на табуретку. А я пока настрою. Луна сегодня в первой четверти, не помешает обзору.
Он опустился в низенькое кресло и стал вращать какие‑то колесики, поворачивать трубу задранного в небо механизма.
В раскрытом окне, кроме маленького месяца и нескольких звездочек, ничего не было видно.
…Когда‑то, мальчиком, я посетил с мамой московский планетарий. Показ планет Солнечной системы и лекция особого впечатления на меня не произвели, поскольку я понимал, что все это ненастоящее, игра каких‑то замысловатых приборов, нечто вроде кино.
Он долго колдовал с телескопом, поглядывал в свои непонятные таблицы. Я засунул в карманы тулупа одеревеневшие от стужи руки. Потом стали замерзать ноги.
— Здесь вот, на этом чердаке, открыл несколько комет, — похвастался философ. — Состою членом Астрономического общества.
Я почтительно промолчал, проклиная в душе ледяную ночь.
— Поменяемся местами. Пройдемся для начала по освещенной Солнцем части лунного диска.
Кресло оказалось настолько низким, да еще откинутым назад, что я, в сущности, полулежал, уперев взгляд в ледяной окуляр. От холода заломило бровь.
— Старайтесь не шевелиться. Что вы видите?
…В бархатной черноте я увидел край ослепительно желтой пустыни. С буграми, ямами. Казалось, пустыня так близко, что достаточно протянуть руку и зачерпнешь горячий песок…
Тоскливый вой сторожевого пса достиг моего слуха. В ответ послышалось отдаленное гавканье других поселковых собак.
Чем дольше обследовал я безжизненную поверхность, тем отчаяннее казалось мне одиночество Луны.
— Стыдно спросить, — сказал я, — но что такое тяготение? Почему она все‑таки не падает? Что держит в пустоте Луну и все звезды? Кружат по своим орбитам. Почему сила, которая поддерживает эти шары чудовищной тяжести, не убывает со временем? По законам Ньютона должна убывать, разве не так?
— Их всех, как и нас с вами, держит любовь Бога, — твердо ответил философ, — Создал и любит— просто так, бескорыстно.
Мне стало жарко.
Потом я увидел Марс. Красноватый, с действительно похожими на каналы длинными бороздами то ли высохших рек, то ли разломов. Мой взгляд через волшебное устройство телескопа касался его поверхности, и мне казалось, что вот сейчас застигну хоть какое‑то движение, а может быть, там возникнет фантастическое существо, помашет рукой или лапой…
Напоследок мне был показан Сатурн. Он висел в черном бархате космической бездны со всеми своими кольцами. Настолько непостижимо далекий, что начала кружиться голова.
Вернувшись к середине ночи в Дом творчества, я не мог заснуть. В мозгу вращались огромная Луна, Марс с Сатурном. Я думал о том, как это они помещаются там, в голове, да еще все то, что я знаю о Земле, о знакомых людях со всеми их историями, о зверях, деревьях… И что произойдет со всем тем, что в меня вместилось, после моей смерти?
Рассвет выдался солнечный, по–весеннему ранний.
Подмерзший за ночь снежный наст похрустывал и ломался под моими шагами, пока я бродил по пустынным просекам мимо дач и заборов, оглушаемый треньканьем синичек.
Мир непонятным образом преобразился. Теперь становилось очевидным, что все той же любовью Бога создан этот сладкий мартовский воздух, эти перепархивающие с сосны на сосну пичуги, мое как бы само по себе бьющееся сердце, мозг со всеми продолжающими оставаться там планетами.
Приустав, я вернулся к Дому творчества. Не хотелось идти завтракать в столовую. Не хотелось никого видеть.
На каменной балюстрадке перед входом у круглого столика стояли три пустых соломенных кресла. Я опустился на одно из них. Почувствовал теплую ласку солнца на лбу, словно дотронулась материнская ладонь. Я закрыл глаза.
— Извините, не помешаю?
Человек, которого я раньше здесь не видел, невысокий, почти маленький, в демисезонном пальто, с непокрытой благородно поседевшей головой, сел напротив меня, счел нужным поделиться:
— Сейчас со своей дачи придет Борис Леонидович Пастернак, и мы вместе поедем в Москву на электричке.
Я почтительно кивнул. В другое время весть о предполагаемом появлении любимого поэта меня бы взволновала….«Энергия, которая держит и кружит планеты, должна же откуда‑то подпитываться. Вечно. От какого‑то сверхмощного источника, — я старался мыслить логически. — Иначе инерция первого толчка давным–давно должна бы угаснуть, сойти на нет… А если тот, кто это все создал, перестанет заботиться, разлюбит, все полетит в тартарары?»
— Извините, с вами что‑то случилось? У вас трагическое лицо.
— Так. Доморощенные мысли…
— Вы прозаик, поэт?
— Пишу стихи.
При всей назойливости человечек был славный, открытый. И поэтому я с удовольствием пожал протянутую через стол маленькую горячую руку. Удивился, услышав:
— Меня зовут Генрих Густавович Нейгауз. Бываете в консерватории?
— Признаться, редко. Я люблю музыку. Но мешают слушать ужимки музыкантов, их гримасы, когда они насилуют свои инструменты… Дирижер, как сумасшедший, размахивает своей палочкой, позирует… У меня есть пластинки с вашим исполнением.
— И на том спасибо, — улыбнулся Нейгауз. — Стихи пишете для славы?
— Не знаю. Не могу не писать.
— Именно! Видите ли, молодой человек, недавно выпустил книгу «Искусство фортепианной игры». Сожалею, нет с собой экземпляра. С удовольствием подарил бы. Там есть одно выражение, счастливо пришедшее в голову, — «бескорыстное музицирование». Если с любовью занимаешься музыкой, вообще искусством, для себя, бескорыстно, — так же интимно, с любовью оно будет восприниматься слушателем, читателем.
— Как любовь Бога, — планеты продолжали вращаться в моем мозгу.
— Именно, именно! — Он вскочил и побежал со ступенек балюстрады навстречу своему другу. Пастернак был в кепке, бежевом плаще, застегнутом до горла.
Мальчик
Справа бесшумно открывались и закрывались автоматические стеклянные двери, слева тянулись стойки для регистрации пассажиров и сдачи багажа.
Передо мной, пятый час сидевшим в одном из кресел посреди зала отлетов, виднелось начало какого‑то темноватого коридора, ведущего, вероятно, в служебные помещения.
Моя доверху нагруженная чемоданами и дорожными сумками тележка возвышалась рядом. Принадлежащий мне рюкзачок лежал на самом верху.
Зал отлетов аэропорта испанского города Аликанте был подобен морю, подверженному действию приливов и отливов. То говорливой волной его наполняли прибывшие на автобусах пассажиры какого‑нибудь рейса. Они регистрировались и улетали. Некоторое время зал оставался пуст. И снова заполнялся калейдоскопом возбужденных предстоящим полетом людей.
Тележка с багажом, словно якорь, прочно держала на месте. От этих приливов и отливов у меня рябило в глазах.
…А за стенами аэропорта простирался город, название которого— Аликанте— известно мне с детства, с того времени, когда я носил красную пилотку с кисточкой, как испанские республиканцы, вслушивался с папой в доносящиеся из нашего радиоприемника «Си-235» тревожные сообщения о ходе гражданской войны в Испании.
Аликанте был рядом и недоступен.
Есть не хотелось. Но я вытащил из кармана круглую пачку, вынул оттуда бисквит с кисловатым джемом, поднял стоящую у ног бутылку кока–колы, запил из горлышка. Глупо было так вот периодически перекусывать, хоть как‑то разнообразить свое великое сидение у тележки, ибо каждый раз неминуемо возникало желание покурить. А здесь это было запрещено.
Поставил бутылку на пол. Взглянул на часы. До возвращения двух моих спутниц, до начала регистрации вечернего рейса Аликанте— Москва оставалось еще два с половиной часа.
…Утром мы вместе прибыли сюда на арендованной ими машине из Хавии— курортного городка, расположенного между Аликанте и Валенсией, где я месяц дописывал роман и плавал в Средиземном море. Они любезно прихватили меня в свой «Опель», и, когда мы, сдав машину и погрузив багаж на тележку, вошли в здание аэропорта, чтобы поскорей избавиться от тяжелой клади и на весь день отправиться в путешествие по городу, выяснилось— здесь нет камеры хранения.
И мне ничего не оставалось, как отпустить своих попутчиц шастать по улицам и площадям Аликанте, по магазинам. Тем более, у них оставалась валюта. А я на последние деньги купил себе пачку бисквитов, кока–колу и остался стеречь багаж.
Те, кто вылетел в начале моего пребывания в одном из кресел посреди зала, давно уже были у себя дома— в Париже, Стокгольме, Лондоне, не говоря уже о Мадриде.
К аэропорту периодически подкатывали все новые и новые автобусы. И опять бесшумно раскрывались стеклянные двери, новая волна людей заполняла зал.
Они выстраивались в очередь к стойкам регистрации— отдохнувшие, загорелые, с детьми, собачками, куклами в национальных костюмах, кружевными зонтиками.
Это была наглядная демонстрация благополучия. Вряд ли кто из этих людей покусился бы на мой багаж, тем более что зал иногда пересекали двое полицейских. И я злился на себя, добровольно избравшего роль сторожевой собаки.
Порой из глубины темноватого коридора возникала фигура какой‑то на редкость безликой женщины. С безразличным видом она обходила зал, как бы невзначай осматривала углы, урны, поглядывала на меня, мою тележку и вновь исчезала в таинственном коридоре. Нетрудно было догадаться, что она— агент секретной службы.
То вытягивая ноги и откидывая назад на спинку кресла затекшее тело, то подбираясь при очередном приливе пассажиров, слушая объявления по радио на английском и испанском языке о начале регистрации на очередной рейс, я старался поддаться своеобразному очарованию благодушной, почти праздничной атмосферы.
Впервые объявили о задержке рейса в Женеву. Несколько суетливая дама подвела и усадила в стоящее рядом со мной свободное кресло старушку в милых кудряшках. При ней была палка, которая грохнулась на пол, как только компаньонка старушки убежала в сторону касс.
Я поднял палку, подал владелице.
— Мерси, мсье! — она улыбнулась, достала из кармана кофточки круглую коробочку, сняла крышку и предложила мне взять карамельку.
Я отказался и в свою очередь предложил ей угоститься бисквитом из наполовину опорожненной пачки.
Она взяла. Как ни странно, при моем ничтожном знании французского, мы разговорились.
Я испытывал удовольствие уже оттого, что заговорил после многочасового молчания. С еще большим удовольствием я отправился искать туалет, попросив доброжелательную собеседницу приглядеть за моим багажом.
…Перед тем как выйти из туалета, подошел к умывальнику вымыть руки, и тут за спиной раздался голос:
— Сеньор…
Обернулся. Возле кафельной стены на корточках сидел мальчик лет семи. В драном свитерке, шортах. С накрашенными губами!
Он сделал пальцами неприличный жест, развернулся ко мне спиной и приподнял попку.
Я вылетел в зал. Издали увидел— старушка успокоительно махнула мне ладонью. Доставая на ходу сигарету из пачки, чуть не ткнулся лицом в стеклянные двери. Они разошлись передо мной.
С дымящейся сигаретой в зубах стоял перед красноватым, угасающим солнцем Испании, лихорадочно думал: «Как я его не заметил при входе в туалет? Вообще, откуда он взялся? Худой, тени под глазами…»
Швырнул сигарету в урну, вернулся в зал как раз в ту минуту, когда компаньонка поднимала старушку из кресла. Она опять помахала мне, улыбнулась на прощание, тряхнув своими кудряшками.