Он не успел оформить в комиссии при Министерстве культуры разрешение на вывоз высокохудожественного произведения искусства. И таможенники вывоз запретили.
— Возьми себе, — сказал Лева. — Будет память.
Маня в отчаянии отказалась.
— Родители не позволят. Выгонят вместе с Христом.
Тогда Лева, сдав наконец вещи в багаж, вместе с Маней и снова завернутой в клеенку скульптурой выбежал из аэропорта, взял такси. Они примчались к живущему неподалеку знакомому писателю. Манянесколько раз бывалаунего, передавала какие‑то книги и записки от Левы.
— Вы— верующий человек, — сказал Лева. — Возьмите Христа. Пусть хранится у вас. И, пожалуйста, позаботьтесь о Мане. Она остается совсем одна…
Лева улетел.
А Маню этот писатель больше никогда в жизни не видел. Деревянная скульптура висела у него на стене напоминанием об этом внезапном визите. Не раз он пытался найти Маню. Но ни ее адреса, ни общих знакомых у них не было. Из‑за свирепых правил тогдашней конспирации.
Ему в голову не могло прийти, что Маня, не вынеся одиночества, вакуума, в котором она внезапно очутилась, вздумает поехать в Троице–Сергиеву лавру за утешением к какому‑то известному тогда старцу. Тот не только настрого запретил ей общаться с друзьями и знакомыми Левы, но и наложил епитимью— полугодовой запрет на причастие. «Всякая власть от Бога, — заявил старец. — А они восстают против властей. Грех это, грех! Напиши‑ка мне их адреса и телефоны…».
У Мани хватило ума прикинуться дурочкой, сказать, что она ничего не знает.
Но старец есть старец. Она послушно выполнила его наказ. Замкнулась в себе. К ужасу родителей забросила парикмахерское дело, стала совсем пропадать по церквам. Уходила утрами в платочке и длинном платье, начала учиться вышивать бисером иконы.
Потек год за годом. Ела она мало, так что поститься не составляло труда. Нарядами Маня не интересовалась. Постепенно она пришла к выводу, что ей от жизни ничего не нужно, что так она доживет до самой смерти, и там, у Бога, ей будет совсем хорошо. Не станет этих ужасных скандалов, которые она терпела от самых близких людей, с которыми вынуждена была жить в однокомнатной квартире.
Они старели, болели. Старела и Маня. В той церкви, куда она чаще всего ходила, ее уже чуть не в глаза называли старой девой. Иногда какая‑нибудь из прихожанок обращалась с просьбой прийти посидеть с заболевшим ребенком или убраться в квартире, погладить белье. Маня никогда не отказывалась. Стеснялась взять заработанные деньги.
А потом наступили времена, когда стало возможно устроиться на работу в частный ресторанчик. По вечерам туда периодически приходили заранее заказавшие пиршество грузинские компании, и до Мани, трудолюбиво мывшей посуду за тонкой перегородкой, доносились чудесные грузинские песни.
Эти песнопения навели Маню на ослепительную мысль.
Утром в пятницу, когда она должна была получить месячную зарплату, она, как обычно, подстерегла слепого на платформе метро «Маяковская», сопроводила его до «Речного вокзала». У эскалатора, набравшись храбрости, потянула за рукав. Остановила.
— Не бойтесь, — сказала Маня. — Я каждое утро вижу вас. Как вы один ездите на метро. Извините, можно, если вы не против, вечером, когда будете возвращаться, пригласить вас поужинать в грузинский ресторан? Во сколько возвращаетесь? Встречу вас тут наверху у входа в метро. Вместе доедем.
Старик улыбнулся. Нащупал рукой ее голову, погладил. — Эх, девочка, когда‑то сам приглашал женщин в ресторан… Если на паритетных началах— лады, принимаю предложение. Но учтите— у меня уже было четыре жены!
Весь рабочий день Маня волновалась. Думала о том, что означает это высказывание о четырех женах, что такое «на паритетных началах». Разбила глубокую тарелку. Сама сказала об этом хозяину. Сказала и о том, что вечером приведет ужинать знакомого.
Хозяин— толстый, пожилой грузин, выдавая зарплату, не только не вычел стоимость тарелки, но и поинтересовался, что она собирается заказать. Посоветовал шашлык на ребрышках и бутылку «Алазанской долины».
Вечером все три официантки— Дали, Марго и Нино— беспрестанно выглядывали из кухни, созерцали одинокую парочку. Других посетителей не было.
Маня замечала эти взгляды. Ей было стыдно, неприятно. Разливая вино в рюмки, она чувствовала себя грешницей.
Осушив первую рюмку, старик повелел называть себя Володей. Попросил Маню рассказать о себе.
Она рассказала обо всем. Благо, и рассказывать‑то было почти нечего.
— Вот что, Манечка, я маюсь один в двухкомнатной квартире. Забирайте‑ка свои иконы и прочее, переезжайте ко мне, — сразу сказал Володя. — Если не против, оформим брак, станете владеть собственной жилплощадью. Мне семьдесят семь. Помру— вам останется. Лады?
— А если я авантюристка какая‑нибудь? — ошеломленно прошептала Маня.
— Э, девочка, того, кто был в разведке морской пехоты, не проведешь! Я людей по голосу определяю. Налей‑ка еще, лады?
Оказалось, Володя, ослепший от ранения во время войны, окончил два института, всю жизнь работал на каком‑то заводе. А теперь преподает в техническом колледже.
В воскресенье она сочла нужным познакомить Володю с отцом и матерью. Он принес бутылку коньяка, торт. Увидев, что представляет из себя избранник дочери, родители онемели. Воцарилась могильная тишина.
Тогда Маня собрала немногочисленные пожитки, и ушла вместе с Володей.
Через несколько месяцев к его дню рождения успела вышить бисером с полудрагоценными камешками икону святого Владимира. Изумительной красоты.
Один из знакомых Володи, бывший искусствовед, сказал, что можно продать этот шедевр в специальном магазине за несколько тысяч долларов.
Но они не продали.
Дом
Не хотел, ни за что не хотел я сюда приезжать через столько лет. По иногда доходившим слухам, все здесь отвратительно изменилось со времени моей юности.
Заперев за собой дверь комнаты, вышел было в парк. Потом вернулся, надел забытые на тумбочке очки.
Шел по дорожке мимо обмерших от августовского зноя кустов и деревьев. Все слышней доносился гул голосов с набережной, звуки музыки.
…Московский поезд пришел вчера в Феодосию с трехчасовым опозданием. Подъезжая поздно вечером последним автобусом к Коктебелю, издали увидел с высоты холмов полукруг набережной, обозначенной пунктиром фонарей, и с надеждой подумал, что, может быть, все осталось по–прежнему, как остались эти холмы, ночное зеркало залива. Уже стоя с чемоданчиком в административном корпусе дома творчества перед конторкой дежурной, оформлявшей мои документы, обратил внимание на объявление: «Администрация за сохранность не сданных в наш сейф денег, драгоценностей и других ценных вещей не отвечает». За услугу нужно было платить посуточно. Вдобавок дежурная таинственно прошептала: «Весь Коктебель поделен между воровскими мафиями— ростовской, симферопольской, феодосийской и местной». После чего выдала пропуск и ключ от комнаты в корпусе, стоящем ближе всех к морю. Ключ как ключ. Подобрать подобный было нетрудно. Но я не стал сдавать в сейф деньги. А драгоценностей не имел отродясь. И все‑таки на душе стало тошно.
И сейчас, когда я вышел через калитку в воротах парка в пестрое многолюдье набережной, это ощущение усилилось. Оглянулся, чтобы увидеть горы— Карадаг, Сюрю–каю. Но отсюда их не было видно.
Между двумя рядами торговцев текла нескончаемая толпа курортного люда. За парапетом на гальке пляжа, на сколько хватало глаз, виднелись сотни, тысячи выжаривающихся на солнце тел.
Над кипящими от купальщиков прибрежными водами взлетали мячи, слышался визг детей, перебивающие друг друга вопли магнитофонных певцов и певиц.
Пожалел о том, что поздно вышел поплавать, что приехал вообще, поддался на уговоры друга.
Приостановился. Закурил.
Спускаться к пляжу, искать себе место в этом лежбище, протискиваться к взбаламученной воде — не таким я представлял себе свидание с морем.
Ничего не оставалось, кроме как влиться в поток людей и направиться к пляжу дома творчества, куда пускали по пропускам и где заведомо должно было быть посвободнее. Зато там ждала другая напасть— неминуемая встреча со знакомыми писателями, бесконечные пересуды о литературных делах, последних новостях политики.
Шел в толпе мимо торговцев, продающих поделки из полудрагоценных коктебельских камней, открытки с видами того же Коктебеля, надувных резиновых крокодилов, плавки, панамки, солнцезащитные очки. Тут же дымили мангалы с жарящимися шашлыками.
И, наконец, увидел возвышающийся над металлической оградой, над вершинами деревьев Дом поэта.
Серый, с деревянной лестницей, ведущей к широкой открытой террасе второго этажа, с высокими венецианскими окнами мастерской, площадкой над мастерской, где когда- то стоял телескоп. Дом, казалось, пребывал вне этого курортного мельтешения, этого торжища, вечный, как холмы и море.
Вспомнилось, как после грохота февральского шторма, когда подхваченные бурей соленые брызги срывались с седых гребней волн, долетали до стекол, неожиданно грянула солнечная теплынь и тишина.
Мария Степановна впервые отперла передо мной дверь мастерской, где в пол–окна синело море, а на полу, на картине Диего Риверы, на бюсте царицы Танах, на мольберте, высохших тюбиках красок лежали солнечные блики.
Только теперь я понял: много лет ждал этой встречи с Домом, ради нее приехал. Мария Степановна давно умерла и, по слухам, похоронена на вершине отдаленного холма рядом с могилой своего мужа, Максимилиана Волошина. Хотелось верить, что осиротелый дом все эти годы ждал меня, когда- то долгими зимними ночами слышавшего потрескивание половиц, словно по комнатам бродили призраки людей, чьи фотографии в старинных рамочках висели по стенам: тот же Максимилиан Волошин, Цветаева, Горький, Мандельштам… Почувствовав, что призраки этих славных, знаменитых людей ощутимо давят, мешают быть самим собой, я вынес свой столик на террасу и в любую погоду работал за ним, закутанный в пальто и шарф.
…Шел вдоль ограды, убыстрял шаги, пока не увидел там, в садике, за шеренгой аккуратно подстриженных кустов тамариска большую группу курортников, перед которыми с указкой в руках стояла женщина–экскурсовод.
— Пока предыдущая группа заканчивает осмотр, — говорила она, — я расскажу вам об этом всемирно известном доме поэта и художника Максимилиана Александровича Волошина. Гражданка, вон та, в шортах, косточки от абрикос нужно кидать в урну. Итак, продолжаю…
Дошел до калитки, увидел возле нее сидящую на табуретке старушку–контролершу и понял: чтобы попасть на заповедную территорию, теперь нужно приобрести билет.
Будочка кассы была тут как тут. Встал в конец разомлевшей от зноя и безделья очереди. Будочка оказалась оклеена афишами, извещавшими о вечернем концерте какой‑то певицы–исполнительницы романсов на стихи Марины Цветаевой и о цикле лекций московского литературоведа «Новое об отношениях между М. Волошиным, А. Грином, М. Цветаевой и другими гостями Дома поэта».
Покупая билет, я усмехнулся в душе, вспомнив, как вдова Волошина Мария Степановна однажды призналась мне, что возненавидела Грина— этого одинокого спивающегося человека, обладающего редчайшим даром подлинного романтика. Возненавидела после того, как застала зимней ночью в гостиной, писающего в кадушку, где росла пальма.
…И вот я поднимался вслед за экскурсионной группой по лестнице на столь памятную террасу.
Наверху оглянулся.
Карадаг, гора Сюрю–кая были на месте.
— Итак, мы с вами находимся в доме, который не раз посещали знаменитые писатели и художники, — тараторила женщина–экскурсовод. — Кроме уже перечисленных, здесь бывали Андрей Белый, Богаевский, Валерий Брюсов, прославившийся до революции своими строчками: «О, закрой свои бледные ноги!» Кто из вас знаком с творчеством Валерия Брюсова?
Я обогнул почтительно внимающую толпу и вошел в приоткрытую дверь первой комнаты.
— Куда вы?! — раздалось за спиной. — Все идут вместе со всеми! Да еще с полотенцем!
Навстречу уже шла изможденная женщина в очках. — Гражданин, возвращайтесь в общую массу.
— Жил тут полгода, — затравленно произнес я, снимая с плеча полотенце. — Вместе с Марией Степановной, больше пятидесяти лет назад… Хочу увидеть комнату, где спал, взглянуть на мастерскую и все— уйду.
— Погодите, погодите! А Мария Степановна вам что‑нибудь рассказывала? Вспоминала?
— Рассказывала, вспоминала.
— Любочка! Люба, у тебя ключи? — обратилась она к появившейся в проеме другой двери девушке в сарафане. — Открой, пожалуйста, товарищу все помещения, в том числе кабинет и мастерскую, а потом возьми чистую тетрадь, и мы запишем его воспоминания. Они могут быть бесценны. Я, видите ли, цветаевовед, а последнее время занимаюсь еще и Александром Степановичем Грином. Посвятила двум этим гениям свою жизнь.
Девушка, звеня связкой ключей, повела меня по дому.
Я, замерев, стоял на пороге той комнаты, где возле рояля ютилась когда‑то раскладушка. Рояль был цел. Однако что‑то здесь изменилось. Исчез узкий карниз на стене, где стояли иконы, под которыми горели лампадки, а в Рождество Мария Степановна, встав на стул, зажигала еще и длинный ряд свечек. — Люба, а где иконы? — тихо спросил стоящую за спиной девушку.
— Ой, наверное, с тех пор, как вы здесь были, столько раскрадено.
— Милиция не охраняет? — Вы знаете, честно говоря, последние годы не столько милиция, сколько местная мафия, — она понизила голос точно так же, как дежурная в доме творчества. — Им, ворам, выгодно, чтобы сюда стекались посетители со всего Крыма. Автобусами возят.
— Понятно. Что ж, заглянем в мастерскую? И еще я хотел бы подержать в руках ту дореволюционную Библию, которую меня заставила впервые прочесть Мария Степановна. Можно?
— Ой, не знаю. Вся библиотека Волошина заперта в шкафах. Ключи у директора музея, а он сейчас в Москве на симпозиуме.
— Что ж…
Мы перешли в мастерскую, где все как будто оставалось по–прежнему. Потянуло найти полку с коллекцией заморских раковин, посидеть на ступени лесенки, ведущей наверх в кабинет, как сидел я когда‑то, слушая несколько неодобрительные рассказы Марии Степановны о том, как Макс занимался здесь магией, читал эзотерические сочинения Папюса. Но сюда уже вваливались туристы со своей экскурсоводшей. — Кем вы здесь работаете? — спросил я девушку, когда мы вышли на опустевшую террасу.
— Стажируюсь. Я аспирантка из Санкт–Петербурга. Со школы изучаю творчество Цветаевой. Знаете, честно говоря, последние годы она мне снится, чувствую, что вступила с ней в духовный контакт…
— Ясно. А можно пока что здесь покурить? — Конечно–конечно! Я сейчас сбегаю за тетрадью, и мы с моей начальницей— замдиректора по науке, вас подробно опросим.
Я закурил. Подошел к перилам террасы. Внизу скапливалась новая группа.
Остроконечная гряда Карадага все так же обрывалась в море могучим профилем Максимилиана Волошина. Впрочем, теперь больше похожим для меня на профиль человека, настоявшего на том, чтобы я поехал сейчас в Коктебель.
Лестница задрожала от топота. Снизу поднималась новая экскурсия.
— Не сметь курить! В очках, а не видите — написано: «Не курить», — эк скурсоводшу трясло от негодования.
— Извините, — я сбежал по ступенькам лестницы.
Не прошло и десяти минут, как я плыл в море, оставив одежду и полотенце на гальке писательского пляжа.
«О чем им рассказывать? — думал я. — Что Максимилиан Александрович не мог иметь детей, и Мария Степановна от этого очень страдала? Что фашисты, захватившие Крым, хотели занять Дом под комендатуру; что потом, уже в послепобедный год, партийные власти пытались отнять Дом для отдыха адмиралов черноморского флота… В обоих случаях Мария Степановна, раскинув руки, становилась на пороге и просила: «Сначала убейте меня! И тогда делайте, что хотите!» Только воля Божия спасала хрупкую, беззащитную женщину. И Дом. Спасет ли его теперь?»
Отсюда, из чистых вод морской дали, куда я заплыл, виднелся лишь верх башенки–мастерской над зелеными кронами деревьев.
В год, когда мне довелось там жить, меня отделяло от Максимилиана Волошина и его гостей гораздо меньше времени, чем сейчас от самого себя тогдашнего…
Эта мысль поразила.
От долгого плавания я ухитрился подмерзнуть и лег ничком на расстеленном поверх раскаленной гальки полотенце.
Послышалось, будто кто‑то окликает меня. Приподнял голову. Долговязый молодой человек с русой бородкой шел, переступая через тела загорающих, растерянно выкликая мое имя.
Встал, в одних плавках направился к нему.
— Меня зовут Александр, я дьякон, — представился незнакомец. — Александр Мень, когда узнал, что мы с женой уезжаем в Коктебель, просил непременно отыскать вас в доме творчества. Чтобы вам не было тут одиноко.
— Так и сказал?
— Да.
Мы тут же уговорились к вечеру, когда спадет жара, встретиться у Дома поэта и пойти на могилу Волошина.
Удивительно! Обласканный заботой друга, теперь, возвращаясь с пляжа по набережной, я не только не испытывал раздражения при виде торжища, жарящихся шашлыков и коловращения курортного люда, но поневоле залюбовался колоритной картиной кипения жизни.
…Путь к вершине одного из холмов, где находятся одинокие могила Максимилиана и Марии Степановны долог. По дороге Александру, его жене и мне удалось собрать скромные букетики полевых цветов, переложенных горько пахнущей полынью.
Когда‑то поверх могилы Волошина был выложенный агатами, халцедонами и сердоликами крест. Теперь его не было.
Зато мы положили наши букетики. Дьякон отслужил панихиду. А я стоял с горящей свечой в руке и думал о том, что Волошин и его самоотверженная Мария Степановна славно прожили свои, именно свои неповторимые жизни. В отличие от сонма волошиноведок, цветаеведок, живущих чужими жизнями…
В небе затрепетала первая звезда, когда мы двинулись обратно.
Холмы отдавали тепло прошедшего дня, дорога вела под уклон. Сверху стала видна безлюдная бухта.