«— Понравилась коронация, папаша? — спросил я одного старика на скамейке Грин-Парка.
— Мне-то? «Ах, черт, — подумал я, — самое время выспаться — полицейских нет». Вот и махнул сюда, а со мной еще человек пятьдесят. Да никак не мог заснуть от голода — лежал и все думал, думал. Всю свою жизнь я проработал, а теперь вот негде даже головы приклонить, а тут еще эта музыка, крик, салюты... И мне, словно я анархист какой-то, захотелось броситься туда и проломить башку этому лорду-камергеру». Вот что думают простые англичане о коронации. С их точки зрения — с точки зрения людей, ограбленных и обездоленных капитализмом, — показывает Джек Лондон современность и ее проблемы. Он заявляет, что «с империей надо покончить», и ведет полемику с защитниками империи, в том числе и со своим любимым Киплингом, с которым он теперь во многом не согласен. Лондон осуждает и высмеивает британский империализм. Рассуждая с точки зрения голодающего трудового народа, Лондон заявляет о негодности капиталистической системы и требует: «Цивилизацию нужно заставить служить интересам простого народа». Книга «Люди бездны» — могучий обвинительный акт против капиталистического общества, против империализма.
Наряду с этой гневной и доказательной книгой надо поставить многочисленные статьи Лондона на различные политические темы, которые он публиковал в периодической печати в 1900—1908 годах. Среди них было немало острых памфлетов, в которых Лондон бичевал американские монополии и разоблачал их демагогические попытки изобразить себя благодетельной конструктивной силой в развитии американского общества. Эти памфлеты Лондона — острые антиимпериалистические выступления, замечательные тем, что писатель прямо противопоставляет интересам монополий интересы рабочего класса. Назовем статью «Классовая борьба» (1904), прямо зовущую читателя понять, что мир вступил в полосу ожесточённой схватки между трудом и капиталом и что схватка эта закончится победой рабочего класса. В статьях-очерках «Как я стал социалистом», «Что значит для меня жизнь», «О себе», в предисловии к сборнику «Война классов» («The War of Classes», 1905) Лондон развертывает широкую картину классовой борьбы в США, определяет свое место среди тех, кто участвует в ней на стороне пролетариата. Вместе с тем в статье «Как я стал социалистом» — искренней исповеди писателя, ищущего пути к социализму, — Лондон откровенно писал о себе и о своих противоречиях: «...я полагаю, что всякому видно, что мой неудержимый индивидуализм был весьма успешно выбит из меня... Но точно так же, как я не знал, что был индивидуалистом, так теперь неведомо для себя я стал социалистом, весьма далеким, конечно, от социализма научного...».
Это — чистосердечное признание, и надо о нем помнить, когда мы читаем романы Лондона 1900-х годов.
За «Дочерью снегов» последовал роман «Морской волк» («The Sea-Wolf», 1904). Сам Лондон настаивал на том, что за внешними чертами приключенческой романтики в «Морском волке» надо увидеть идейную сущность романа — борьбу против ницшеанства, пламенную критику того самого воинствующего индивидуализма, который был присущ молодому Лондону. Капитан Вульф Ларсен, «сильный человек» в ницшеанском понимании этого слова, установивший на своем судне тиранический режим, терпит глубокое и полное моральное поражение, платит жизнью за свои поступки, продиктованные ницшеанским презрением к другим людям, основанным на слепой вере в себя как в исключительную личность. Не только воинствующий индивидуализм ницшеанства разоблачен в романе Лондона. Писатель показал и демагогический характер ницшеанской критики капитализма, которая в 1900-х годах увлекала многих неопытных читателей. К ним принадлежал когда-то и сам молодой Лондон.
Правда, в романе еще не было положительной программы, которую можно было бы противопоставить декламации Ларсена. Но критический характер и антиницшеанская направленность романа делали его заметным событием на фоне американской литературы начала века. Добавим, что Лондон обратился к определенной сложившейся литературной традиции, когда он в свой «морской» роман ввел столь серьезное идейное содержание: еще в 50-х годах XIX века американский писатель Г. Мелвил в романе «Моби Дик» уже избрал жанр «морского» романа для того, чтобы в сложной символической форме поставить острейшие проблемы американской действительности. Но в «Моби Дике» речь идет о борьбе человека против могучего и всесильного чудовища, в кошмарных очертаниях которого угадывается Левиафан буржуазного общества — воплощение еще непонятной для Мелвила силы общественных условий, давящих на человека, а «Морской волк» Лондона написан художником, искусно разоблачающим тех, кто под маской критики капитализма стремился уже тогда развивать идеи империалистической реакции, обмануть и повести за собою недовольных, сохраняя за собой положение вождей, представителей «расы господ», интеллектуальной аристократии.
1906—1909 годы — наиболее значительный, наиболее яркий период творческого развития Лондона. В эти годы созданы «Железная пята» («The Iron Heel», 1907), сборник статей «Революция» («Revolution», 1910) и «Мартин Иден» («Martin Eden», 1908—1909). К ним примыкает сборник очерков «Дорога» («The Road», 1907), горькая одиссея молодого рабочего, вынужденного стать бродягой, — воспоминания о юных годах писателя.
«Некоторые его повести, — писал о Лондоне выдающийся деятель советской культуры А. В. Луначарский, — особенно большой роман «Железная пята», должны быть отнесены к первым произведениям подлинно социалистической литературы»[12]. Немало американских писателей на рубеже XIX— XX веков пытались заглянуть в будущее. Жанр утопии в литературе США в те годы представлен книгами Э. Беллами «Взгляд назад» (1888), У. Д. Хоуэллса «Путник из Альтрурии» (1894) и «Через игольное ушко» (1907). Этим утопиям присуще было критическое отношение к капитализму, мечта о более справедливом общественном строе. Но утопии Беллами и Хоуэллса, изображая будущее общество в самых радужных тонах, в духе идей утопического социализма, умалчивали о том пути, который придется пройти человечеству в борьбе за установление социальной справедливости, о тех опасностях и жертвах, которые неминуемы на этом пути. Книга Лондона замечательна именно тем, что она посвящена тяжким битвам за будущее. Отказавшись от изображения идиллического будущего человечества, Лондон проявил огромную проницательность, предупредив миллионы своих читателей о том, что агрессивное господство монополий в ближайшем будущем попытается навязать человечеству такие неслыханные формы рабства и всеобщего закабаления, которых еще не знала человеческая история. У. Фостер отмечал, что среди произведений, созданных членами Социалистической партии, очень важное значение имеет «Железная пята» Д. Лондона — книга, в которой в известном смысле было предугадано постепенное развитие фашизма.
Вот в этом особая ценность книги Лондона. Она не только вооружила его современников на борьбу против господства монополий, но сохранила свое значение и в наши дни.
Железная пята — тирания монополий, господство которой ограничивается с каждым десятилетием, хотя она ныне и располагает атомным и водородным оружием.
Но сбылось и другое предположение Лондона: Железная пята оказалась не всесильной. Режимы, созданные ею в Германии, Италии и других странах Европы, были сломлены. Сотни миллионов людей уже освободились от власти монополий или ведут упорную и успешную битву за свою свободу. Книга Лондона прекрасна не только потому, что она говорит суровую правду о длительном периоде борьбы между трудовым народом и монополиями, но и потому, что она призывает верить в победу народа.
У нас уже писали о том, что в «Железной пяте» отразились ошибочные взгляды Лондона на сущность и характер той партии, которая, по его убеждению, поднимется против Железной пяты и победит ее наемников, шпиков и ученых холопов. Партия, о которой пишет Лондон, — это изолированная от народа группа конспираторов, которой на самом деле никогда не удалось бы сломить мощь олигархии, разрушить ее государственную машину. Но не просчеты надо замечать в книге Лондона (хотя и забывать о них не надо). Главное в «Железной пяте» — романтика революционной борьбы против капитализма, призыв к действию, обращенный к рабочему классу США. А ведь именно тогда — в дискуссиях и спорах на исходе первого десятилетия XX века — так надо было добиться идейного единства в рядах партии, так важно было сплотить ее вокруг великого дела пролетарской революции!
Новый герой Лондона — профессиональный революционер Эвергард — примечателен как образ вожака американских рабочих. В нем воплощена с наибольшей силой та революционная романтика, которой дышит книга Лондона. Высокую цель искусства, о которой Лондон писал в статье «Фома Гордеев», он нашел в борьбе против монополий, в проповеди революционного преобразования действительности.
Богатое политическое содержание и патетика стиля «Железной пяты» тесно связаны с содержанием и стилем всей публицистики Лондона. Это особенно чувствуется при сопоставлении речей Эвергарда и лучшей из работ Лондона-публициста — статьи «Революция». «Кликните клич, — писал Лондон в ней, — и перед вами, как один человек, встанет семимиллионная армия, которая в нынешних условиях борется за овладение всеми сокровищами мира и за полное низвержение существующего строя.
О такой революций еще не слыхала история. Между нею и американской или французской революцией нет ничего общего. Ее величие ни с чем не сравнимо», — утверждал Лондон, правильно угадывая историческую специфику пролетар-кого революционного движения и его перспективы. И нам, русским читателям Лондона, дорого знать, что его вдохновенная статья о революции, полная веры в ее конечную победу, была написана в тесной связи с событиями русской революции 1905 года: Лондон видел огромное значение русского рабочего класса в исторических боях 1905—1906 годов.
Революционно-романтические стороны реалистической эстетики Лондона сказались в «Железной пяте» особенно явственно. В изображении характеров, в развертывании сюжета с его сценами тайных сходок, гигантских классовых боев (вспомним великолепную главу о «Чикагской коммуне»), в стиле — то приподнятом, то таинственном — живет тот порыв, тот пафос стремления к заветной, но еще далекой цели, который присущ революционной романтике Лондона. Эти особенности мастерства Лондона еще проявятся однажды с такой же силой — в более поздней повести, «Мексиканец».
Вместе с тем «Железная пята» полна сурового реализма. Это, конечно, прежде всего реализм исторического опыта рабочего класса. Лондон изучал его пристально, он бережно собирал и отбирал исторические факты, и когда рассматриваешь этот роман как своеобразную энциклопедию борьбы рабочего класса, изложенную в художественной форме, улавливаешь, что одни эпизоды взяты из истории Парижской коммуны, другие напоминают о классовых боях 80—90-х годов в самих США, а третьи написаны под впечатлением баррикадных боев на Пресне. Отсюда и реальность самых романтических сцен романа: в них осмысление подлинных событий, попытка спроецировать их опыт в будущее.
«Железная пята» — политический роман-утопия, огромное эпическое полотно, где на фоне трагических событий, имеющих мировое значение, движутся фигуры, очерченные во многом лишь условно, как бы пунктиром: это и понятно в пределах такого утопического романа, к тому же во многом публицистического. Иные черты дарования Лондона-реалиста раскрываются в «Мартине Идене». В этом романе Лондон выступает как зрелый художник-реалист, сосредоточившийся на изображении действительности.
«Мартин Иден» — роман социальный. В нем резко противопоставлены друг другу, мир Бетлеров, Морзов и Хиггинботемов — мир американского мещанства, от крупных преуспевающих дельцов до жалких обывателей, которые мечтают быть похожими на них, — и мир людей труда, представленный прежде всего самим Мартином, его друзьями, Лиззи Коннолли, участниками массовых сцен романа — его безымянными, но важными в целом героями. Роман Лондона полон контрастов. Из салона Морзов читатель попадает в прачечную, где трудится Мартин, или в жалкую каморку, где, задыхаясь от чада керосинки, он пишет свои первые стихи и рассказы, читает книгу за книгой, овладевая сокровищами мировой культуры, но и впитывая в себя болезнетворные идеи из книг модных декадентских авторов.
Ещё резче социальные контрасты характеров: как убедительно свидетельствует Лондон, подлинная человечность, настоящие, искренние чувства живут в среде трудового люда — в любви Лиззи Коннолли к Мартину, в чувстве Мартина к Руфи, в его отношении к сестре, в дружбе старых товарищей. А в мире Морзов и Беглеров чувства оказываются фальшью: игрой с Мартином, которой увлечена Руфь, готовностью продать себя за славу и богатство. Ведь именно так можно назвать отношение Руфи к Мартину — известному писателю. Сцена их расставания — сцена морального падения Руфи — это страшная, безжалостная, но и правдивая сцена. Вот где с полной силой сказался талант Лондона, умевшего ненавидеть и презирать буржуазный мир. В этой, сцене заключается отрицание и осуждение буржуазной культуры и морали, острая кпассовая оценка буржуазного понимания любви. Классовые конфликты, которые в политическом романе «Железная пята» выражены в массовых сценах битв, в социальном романе «Мартин Иден» раскрыты в сложных отношениях двух молодых людей, в борьбе Мартина за овладение культурными ценностями прошлого, в его попытках создать новые культурные ценности, принципиально отличающиеся от старины, как бы асна она ни была.
Большое место в романе занимает проблема нового человека, идущего на смену людям, чьи души искалечены миром собственнических отношений. Черты нового человека, предвестника тех, кому должно принадлежать будущее, заметны в Мартине. В его таланте заключено новое восприятие мира. Мартин рожден и воспитан трудовым народом, несет в себе его мораль, его понимание действительности.
При этом Лондон, сам прошедший тяжкую школу трудовой жизни, далек от слащавого преклонения перед людьми из народа, прокладывающими себе путь к искусству. Лондон и сам знал, что цель эта может быть достигнута только при огромной требовательности к себе, ценою напряженного труда, открывающего доступ к знаниям, которые другим — вроде молодых Морзов — доставались легко, так как были переданы им опытными учителями, заботами привилегированных школ.
Проблема формирования новой интеллигенции, выходящей из рядов рабочего класса и готовой отдать ему свои силы, воплощена не только в образе Мартина, но и, — быть может, с не меньшей силой — в образе Лиззи Коннолли. Как расцветает ее душа, как быстро зреет ее живой и энергичный разум под влиянием знаний, к которым ей помог получить доступ Мартин! Может быть, она стала на этот путь только потому, чтобы не быть ниже Мартина, которого она навсегда и самоотверженно полюбила, но в конце романа она уже на-столько самостоятельна, ее личность настолько развилась, что она чувствует себя сильнее Мартина, говорит с ним как умный и заботливый друг.
Кризис, губящий молодого, полного сил писателя, тоже заслуживает того, чтобы читатель задумался над его причинами. Конечно, судьба Мартина — прежде всего яркое доказательство того, что буржуазное общество враждебно подлинному искусству. Мартину, писателю, вышедшему из рабочего класса, нечем дышать в мире Морзов и Бетлеров, даже если они вынуждены признать его талант. Талантливого писателя Мартина Идена убило буржуазное общество. Мысль о страшной судьбе подлинного художника в буржуазном мире настойчиво преследовала Лондона; об этом говорит и небольшая пьеса «Первобытный поэт», написанная в 1910 году.
Коварный и кровожадный вождь первобытной орды убивает поэта — такого же первобытного человека, как и весь его клан, но уже осмеливающегося ослушаться воли патриарха. В гротескной страшной сценке, подчеркивающей униженное и бессильное положение поэта, угадывается жизнь американского мещанства. Оно выступает в виде толпы дикарей, самодовольных и жестоких, гогочущих по поводу смерти гения, не ко времени появившегося в этом пещерном веке...
Но есть и другая причина гибели Мартина. Она кроется в том, что Мартин, порвав свои непрочные связи с буржуазной средой, которая тщетно пытается удержать его, не находит и путей к народу — туда, откуда он вышел, где лежат корни, питающие его мастерство. Он потерял свою среду[13]. Кроме того, Лондон прямо говорит и о необратимом отравляющем воздействии, которое оказали на еще неопытный ум Мартина различные декадентские теории. Особенно сильным и смертельным было воздействие ницшеанских идей: они выработали в Мартине болезненный индивидуализм, от которого он уже не в силах освободиться. Недаром Лондон сам писал о том, что «Мартин Иден», как и «Морской волк», — книги, направленные против ницшеанства. С горечью отмечал писатель, что этого не поняли его друзья из кругов Социалистической парши.
Эстетические идеи Мартина безмерно выше уровня буржуазного искусства. Когда Мартин чувствует, что он должен приноравливаться к этому жалкому уровню, он видит в этом измену своим заветным мечтам, своим представлениям о подлинном искусстве, которое служит «приключению с большой буквы» — прославлению подлинных подвигов. Только о них хотел писать Мартин.
Роман был закончен, трагедия Мартина завершилась на бумаге; но она осуществлялась и в действительности. Вскоре после окончания этой великолепной книги Лондон пишет роман «Приключение» («Adventure», 1910) — историю эксцентричной американки, которая вместе с упорным и жестоким англичанином царствует при помощи бича и винчестера над сотней туземцев, надрывающихся и умирающих на кокосовых плантациях. Разве это похоже на «приключение с большой буквы»? Начинался трагический перелом в творчестве Лондона, тоже отравленного ядом декадентских книг, обманутого плутнями Херста. Так вступил Лондон в третий период своего развития.
Еще в годы, проведенные на «Снарке»[14], перед Лондоном стал вырисовываться заманчивый мираж некоей сельской идиллии, жизни вдали от города, среди природы, на ферме — жизни, полной простого физического труда, на смену которому приходит здоровая усталость, жизни без тревог и борьбы. Этот идеал, конечно, носил в себе черты романтической патриархальности, в которую хотелось уйти писателю из царства Железной пяты, пока она его не раздавила. Вместе с тем в этом идеале было и нечто традиционное для большой американской литературы: он напоминал об идеалах Торо — писателя, которого, судя по всему, Лондон высоко ценил. Жил же Торо долгие блаженные месяцы в своем лесном уединении, в котором написал затем свою чудесную книгу «Уолден». В ней человек и природа глядят друг на друга и не могут наглядеться — так им хорошо вдвоем.
Очертания этой утопии — отметим, обязательно трудовой, ибо Лондон и эдесь остался поэтом труда, — намеченные в некоторых эпизодах «Путешествия на «Снарке», определились и в романе «Время-не-ждет» («Burning Daylight», 1910). В нем рассказано, как удачливый золотоискатель и делец Элэм Харниш находит свое счастье в тихом углу Калифорнии в труде земледельца. Еще очевиднее и шире эта утопия повторена в романе «Лунная долина» («The Valley of the Moon», 1913). Этот роман — одна из самых неприятных для нас страниц в наследии Лондона.
Ведь именно в «Лунной долине» Джек Лондон рассказал о судьбе молодого рабочего, побежденного Железной пятой. Не вынеся трудностей борьбы против произвола промышленников, изверившись в силе и возможностях рабочего класса, он предает интересы товарищей, становится штрейкбрехером. А Лондон оправдывает его, объясняя поступки этого опустившегося человека стремлением сохранить свою индивидуальность, правом следовать своей прихоти. Спокойную жизнь, о которой мечтает герой «Лунной долины», он находит в прозябании на роскошном калифорнийском ранчо, принадлежащем некоему чудаку-писателю. Бывший рабочий превращается в сторожа этой усадьбы, становится чем-то вроде любимого слуги своего странного хозяина. Оказывается, в кругу друзей, собирающихся в гостеприимном ранчо, исчезают мучительные и унизительные противоречия буржуазного строя; он, простой человек, наконец-то чувствует себя просто американцем, равным среди равных, перестает испытывать чувство страха, зависти, зависимости, от которых так страдал, будучи рабочим. И эту жалкую книгу написал автор «Железной пяты» и «Мексиканца»!
Заключение у этой утопической линии творчества Лондона было все же трагическое: роман «Маленькая хозяйка большого дома» («The Little Lady of the Big House», 1915) при всех его недостатках, при всем налете литературщины, который так досадно портит многие его сцены, все же свидетельствовал, что и на своем калифорнийском ранчо писатель не нашел душевного покоя. Трагическое начало в целом заметно усиливается в творчестве Лондона после «Мартина Идена». Оно звучит не только в истории «Маленькой хозяйки», но и в фантастическом романе «Странник по звездам» («The Star-Rover», 1915), а особенно — в книге «Джон Ячменное зерно» («John Barleycorn», 1913), и в группе повестей и рассказов о будущем человечества, среди которых выделяется своим безнадежным колоритом «Алая чума» («The Scarlet Plague», 1915) — нечто прямо противоположное революционному оптимизму «Железной пяты».
Трагичны, по существу, и повести о дружбе людей и животных — «Джерри-Островитянин» («Jerry оf the Islands», 1917)[15], «Майкл, брат Джерри» («Michael, Brother of Jerry», 1917)[16].
Наряду с этим в творчестве позднего Джека Лондона заметно нарастает значение авантюрного элемента. Укажем на очень слабый роман «Мятеж на «Эльсайноре» («The Mutiny оf the «Elsinore», 1914), в котором, кроме перепевов своих ранних морских повестей, Лондон наивно популяризовал некую реакционную теорию, делящую людей на простых смертных и «самураев». Будто тень капитана Ларсена восстала из мертвых, чтобы вновь утвердить ницшеанский идеал сверхчеловека, увлечение которым так дорого стоило Лондону! Авантюрность, откровенная стихия «приключения для приключения» царит в романе «Сердца трех» («Hearts of Three», 1920)[17]. Это закат большого писателя. Нет, он не сможет сказать о себе, что он, подобно Горькому, знает, «как и для чего следует жить». Нет, цель потеряна, и в произведениях позднего Лондона нет «действенного реализма» и «страстного порыва», которые радуют нас в «Железной пяте» и «Мартине Идене».
При всем том он оставался большим писателем и в эти грустные годы. Из-под пера Лондона все еще выходили порою первоклассные произведения искусства, сверкавшие новизной темы и выполнения. Новелла «Мексиканец» («The Mexican», 1911), напоминающая о народных характерах, которыми увлекался Д. Рид в своей книге о мексиканской революции, относится к числу лучших американских новелл XX века. Циклы тихоокеанских рассказов[18] открыли перед читателем новый мир, поведали о трагедии целых народов, гибнущих в ходе безжалостного «освоения» Тихого океана европейцами, познакомили с неповторимыми человеческими характерами, которые сложились на островах Тихого океана. Рассказы о страшной участи прокаженных, истребляемых полицией, о методах колонизации на заброшенных островах Тихого океана свидетельствуют о том, что и в эти годы мастерство Лондона совершенствовалось. Всего за полвека до этого — в 40-х годах XIX столетия — уже упоминавшийся Г. Мелвил в книгах «Тайпи» и «Ому» воспел дикие и цветущие островки Тихого океана как убежище, где может найти себе приют человек, истерзанный и униженный буржуазным обществом. В рассказах Лондона мы видим трагический конец патриархального прошлого тихоокеанских архипелагов: броненосцы осыпают гранатами деревни, затерянные среди джунглей или на ласковых берегах великого южного моря, винтовки военных десантов, а то и просто охотников за рабами довершают страшное дело цивилизации, начатое водкой, миссионерами, жульнической торговлей. Как и в северных рассказах, где он был на стороне индейцев, Лондон всей душой на стороне погибающих и порабощаемых племен. Но, как и в северных рассказах, и здесь, в рассказах о Тихом океане, прорывается то киплинговская нотка признания «исторической миссии белого человека», то ницшеанское преклонение перед «сильной личностью».
С прежним блеском написан и новый цикл северных рассказов о приключениях Смока Беллью («Smoke Bellew Tales», 1912)[19] и новелла «Как аргонавты в старину...» — это последнее произведение Лондона-романтика. Впрочем, в этих рассказах немало самоповторений.
Полные конкретного ощущения истории, захватывающе напряженные сцены его романа «Странник по звездам» тоже говорят о новых сторонах творческого развития Лондона. Но в «Страннике по звездам» сильно отозвалось характерное для Лондона увлечение модными в США мистическими теориями, согласно которым «бессмертная» душа человека путешествует в веках, воплощаясь в новой плоти для новой жизни.
К тому же через изображение различных эпох в романе Лондона проходят весьма старые ошибочные мысли о том, что всё в человеческой истории повторяется, что признаки расы, состав крови определяют поведение человека, остающееся во всех веках и при всех условиях, в общем, одинаковым, когда речь идет о самом важном в жизни — о любви, о подвиге, о смерти. Все это снижает ценность книги. Досадно чувствуется и прямое подражание Киплингу. Но если в повести «До Адама» Лондон уже пробовал в полушутливом виде воссоздать увлекавшее его прошлое человечества, до в «Страннике» он выступает как автор нескольких исторических новелл, искусственно объединенных судьбой человека, которого американская юстиция ведет к электрическому стулу. В романе звучит протест против неестественности и условности американской общественной жизни; некоторые исторические новеллы «Странника» при всей их эскизности относятся к числу сильных страниц Лондона. Укажем особенно на рассказ о гибели каравана переселенцев, истребляемых изу верами-мормонами в безводной степи.
Вот почему последние годы творческого пути Лондона в целом все-таки не могут быть охарактеризованы только как годы прогрессирующего упадка. Правильнее видеть в творчестве Лондона 1910-х годов резкое обострение и борьбу кричащих противоречий большого писателя, загубленного американской буржуазной действительностью.
Популярный во многих странах мира, Лондон еще при жизни был широко известен в России. Выдающийся русский писатель А. И. Куприн уже в 1911 году восхищался рассказами Лондона. В них, по словам Куприна, «чувствуется живая настоящая кровь, громадный личный опыт, следы перенесенных в действительности страданий, трудов и наблюдений». Именно в силу этой жизненности, правдивости произведения Лондона, по мнению Куприна, «облеченные веянием искренности и естественного правдоподобия, производят такое чарующее, неотразимое впечатление»[20].
С первых же лет жизни советского общества талант Лондона был у нас признан и оценен по заслугам[21]. Его произведения в нашей стране печатались массовыми тиражами, выходили отдельными книгами и сборниками, встречались в хрестоматиях и книгах для чтения, по которым учились подраставшие поколения молодых советских граждан. Высоко ценил Лондона Горький. Н. К. Крупская вспоминает, что один из рассказов Лондона, «Любовь к жизни», понравился Ленину.
Верно и глубоко оценил Лондона А. В. Луначарский, уделивший ему немало внимания в своем обзорном курсе «История западноевропейской литературы в ее важнейших моментах», куда Луначарский включил только то, что считал особенно важным в мировой литературе XX века. «...Говорили, что это — писатель для развлечений, писатель приключений, и только. Это неверно», — утверждает Луначарский, называя Лондона «большим писателем Америки»[22].
Интерес советских людей к Лондону не ослабевает и в наши дни. Восьмитомное издание сочинений Лондона, законченное в 1956 году, как и недавно выпущенный двухтомник избранных рассказов Лондона, сейчас уже трудно купить. Пьесы Лондона идут на сцене советских театров; по произведениям Лондона созданы кинофильмы, из которых отметим как несомненную удачу «Белый клык».
Заканчивая свою статью «Что значит для меня жизнь» (1906), Лондон, определяя цель жизни, писал: «Фундамент общественного здания — вот что меня привлекает. Тут я хочу работать, налегать на рычаг, рука об руку, плечо к плечу с интеллигентами, мечтателями и сознательными рабочими и, зорко приглядываясь к тому, что творится в верхних этажах, расшатывать возвышающееся над фундаментом здание. Придет день, когда у нас будет достаточно рабочих рук и рычагов для нашего дела и мы свалим это здание вместе со всей его гнилью, непогребенными мертвецами, чудовищным своекорыстием и грязным торгашеством. А потом мы очистим подвалы и построим новое жилище для человечества, в котором не будет палат для избранных, где все комнаты будут просторными и светлыми и где можно будет дышать чистым и животворным воздухом. Таким я вижу будущее...».
Это будущее — наши дни. Строится то новое жилище для человечества, о котором мечтал Лондон, и ширится борьба против тех непогребенных мертвецов, которые все еще думают, что им удастся помешать натиску истории, действию неумолимых ее законов. И понятно, что строители этого нового светлого здания, воплощающего самые чистые мечты человечества, видят в Лондоне своего друга, своего писателя: ведь это для них писал лучшие свои книги Лондон, не раз называвший себя писателем рабочего класса, борцом за будущее.
Р. Самарин
Сын Волка
Белое Безмолвие
— Кармен и двух дней не протянет.
Мэйсон выплюнул кусок льда и уныло посмотрел на несчастное животное, потом, поднеся лапу собаки ко рту, стал опять скусывать лед, намерзший большими шишками у нее между пальцев.
— Сколько я ни встречал собак с затейливыми кличками, все они никуда не годились, — сказал он, покончив со своим делом, и оттолкнул собаку. — Они слабеют и в конце концов издыхают. Ты видел, чтобы с собакой, которую зовут попросту Касьяр, Сиваш или Хаски, приключилось что-нибудь неладное? Никогда! Посмотри на Шукума: он...
Раз! Отощавший пес взметнулся вверх, едва не вцепившись клыками Мэйсону в горло.
— Ты что это придумал?
Сильный удар по голове рукояткой бича опрокинул собаку в снег; она судорожно вздрагивала, с клыков у нее капала желтая слюна.
— Я и говорю, посмотри на Шукума: Шукум маху не даст. Бьюсь об заклад, что не пройдет и недели, как он задерет Кармен.
— А я, — сказал Мэйлмют Кид, переворачивая хлеб, оттаивающий у костра, — бьюсь об заклад, что мы сами съедим Шукума, прежде чем доберемся до места. Что ты на это скажешь, Руфь?
Индианка бросила в кофе кусочек льда, чтобы осела гуща, перевела взгляд с Мэйлмюта Кида на мужа, затем на собак, но ничего не ответила. Столь очевидная истина не требовала подтверждения. Другого выхода им не оставалось. Впереди двести миль по непроложенному пути, еды хватит всего дней на шесть, а для собак и совсем ничего нет.
Оба охотника и женщина придвинулись к костру и принялись за скудный завтрак. Собаки лежали в упряжке, так как это была короткая дневная стоянка, и завистливо следили за каждым их куском.
— С завтрашнего дня никаких завтраков, — сказал Мэйлмют Кид, — и не спускать глаз с собак; они совсем от рук отбились, того и гляди, набросятся на нас, если подвернется удобный случай.
— А ведь когда-то я был главой методистской общины и преподавал в воскресной школе!
И, неизвестно к чему объявив об этом, Мэйсон погрузился в созерцание своих мокасин, от которых шел пар. Руфь вывела его из задумчивости, налив ему чашку кофе.
— Слава богу, что у нас вдоволь чая. Я видел, как чай растет, дома, в Теннесси. Чего бы я теперь не дал за горячую кукурузную лепешку!.. Не горюй, Руфь, еще немного, и тебе не придется больше голодать, да и мокасины не надо будет носить.
При этих словах женщина перестала хмуриться, и глаза ее засветились любовью к ее белому господину — первому белому человеку, которого она встретила, первому мужчине, который показал ей, что в женщине можно видеть не только животное или вьючную скотину.
— Да, Руфь, — продолжал ее муж на том условном языке, единственно на котором они и могли объясняться друг с другом, — вот скоро мы выберемся отсюда, сядем в лодку белого человека и поедем к Соленой Воде. Да, плохая вода, бурная вода — словно водяные горы скачут вверх и вниз. А как ее много, как долго по ней ехать! Едешь десять снов, двадцать снов, сорок снов — для большей наглядности Мэйсон отсчитывал дни на пальцах, — и все время вода, плохая вода. Потом приедем в большое селение, народу много, все равно как мошкары летом. Вигвамы вот какие высокие — в десять, двадцать сосен!.. Эх!
Он замолчал, не находя слов, и бросил умоляющий взгляд на Мэйлмюта Кида, потом старательно стал показывать руками, как это будет высоко, если поставить одну на другую двадцать сосен. Мэйлмют Кид насмешливо улыбнулся, но глаза Руфи расширились от удивления и счастья; она думала, что муж шутит, и такая милость радовала ее бедное женское сердце.
— А потом сядем в... в ящик, и — пифф! — поехали. — В виде пояснения Мэйсон подбросил в воздух пустую кружку и, ловко поймав ее, закричал: — И вот — пафф! — уже приехали! О великие шаманы! Ты едешь в Форт Юкон, а я еду в Арктик-сити — двадцать пять снов. Длинная веревка оттуда сюда, я хватаюсь за эту веревку и говорю: «Алло, Руфь! Как живешь?» А ты говоришь: «Это ты, муженек?» Я говорю: «Да». А ты говоришь: «Нельзя печь хлеб: больше соды нет». Тогда я говорю: «Посмотри в чулане, под мукой. Прощай!» Ты идешь в чулан и берешь соды сколько нужно. И все время ты в Форте Юкон, а я — в Арктик-сити. Вот они какие, шаманы!
Руфь так простодушно улыбнулась этой волшебной сказке, что мужчины покатились со смеху. Шум, поднятый дерущимися собаками, оборвал рассказы о чудесах далекой страны, и к тому времени, когда драчунов разняли, женщина уже успела увязать нарты, и все было готово, чтобы двинуться в путь.
— Вперед, Лысый! Эй, вперед!
Мэйсон ловко щелкнул бичом и, когда собаки начали, потихоньку повизгивая, натягивать постромки, уперся в поворотный шест[23] и сдвинул с места примерзшие нарты. Руфь следовала за ним со второй упряжкой, а Мэйлмют Кид, помогший ей тронуться, замыкал шествие. Сильный и суровый человек, способный свалить быка одним ударом, он не мог бить несчастных собак и по возможности щадил их, что погонщики делают редко. Ииой раз Мэйлмют Кид чуть не плакал от жалости, глядя на них.
— Ну, вперед, хромоногие! — пробормотал он после нескольких тщетных попыток сдвинуть тяжелые нарты.
Наконец его терпение было вознаграждено, и, повизгивая от боли, собаки бросились догонять своих собратьев.
Разговоры смолкли. Трудный путь не допускает такой роскоши. А езда на Севере — тяжкий, убийственный труд. Счастлив тот, кто ценою молчания выдержит день такого пути, и то еще по проложенной тропе.
Но нет труда изнурительнее, чем прокладывать дорогу. На каждом шагу широкие плетеные лыжи проваливаются, и ноги уходят в снег по самое колено. Потом надо осторожно вытаскивать ногу — отклонение от вертикали на ничтожную долю дюйма грозит бедой, — пока поверхность лыжи не очистится от снега. Тогда шаг вперед — и начинаешь поднимать другую ногу, тоже по меньшей мере на пол-ярда. Кто проделывает это впервые, валится от изнеможения через сто ярдов, даже если до того он не зацепит одной лыжей за другую и не растянется во весь рост, доверившись предательскому снегу. Кто сумеет за весь день ни разу не попасть под ноги собакам, тот может с чистой совестью и с величайшей гордостью забираться в спальный мешок; а тому, кто пройдет двадцать снов по Великой Северной Тропе, могут позавидовать и боги.
День клонился к вечеру, и подавленные величием Белого Безмолвия путники молча прокладывали себе путь. У природы много способов убедить человека в его смертности: непрерывное чередование приливов и отливов, ярость бури, ужасы землетрясения, громовые раскаты небесной артиллерии. Но всего сильнее, всего сокрушительнее— Белое Безмолвие в его бесстрастности. Ничто не шелохнется, небо ярко, как отполированная медь, малейший шепот кажется святотатством, и человек пугается звука собственного голоса. Единственная частица живого, передвигающаяся по призрачной пустыне мертвого мира, он страшится своей дерзости, остро сознавая, что он всего лишь червь. Сами собой возникают странные мысли, тайна вселенной ищет своего выражения. И на человека находит страх перед смертью, перед богом, перед всем миром, а вместе со страхом — надежда на воскресение и жизнь и тоска по бессмертию — тщетное стремление плененной материи; вот тогда-то человек остается наедине с богом.
День клонился к вечеру. Русло реки делало тут крутой поворот, и Мэйсон, чтобы срезать угол, направил свою упряжку через узкий мыс. Но собаки никак не могли взять подъем. Нарты сползали вниз, несмотря на то, что Руфь и Мэйлмют Кид подталкивали их сзади. Еще одна отчаянная попытка; несчастные, ослабевшие от голода животные напрягли последние силы. Выше, еще выше — нарты выбрались на берег. Но тут вожак потянул упряжку вправо, и нарты наехали на лыжи Мэйсона. Последствия были печальные: Мэйсона сбило с ног, одна из собак упала, запутавшись в постромках, и нарты покатились вниз по откосу, увлекая за собой упряжку.
Хлоп! Хлоп! Бич так и свистел в воздухе, и больше всех досталось упавшей собаке.
— Перестань, Мэйсон! — вступился Мэйлмют Кид. — Несчастная и так при последнем издыхании. Постой, мы сейчас припряжем моих.
Мэйсон выждал, когда тот кончит говорить, — и длинный бич обвился вокруг провинившейся собаки. Кармен — это была она — жалобно взвизгнула, зарылась в снег, потом перевернулась на бок.
То была трудная, тягостная минута для путников: издыхает собака, ссорятся двое друзей. Руфь умоляюще переводила взгляд с одного на другого. Но Мэйлмют Кид сдержал себя, хотя глаза его и выражали горький укор, и, наклонившись над собакой, обрезал постромки. Никто не проронил ни слова. Упряжки спарили, подъем был взят; нарты снова двинулись в путь. Кармен из последних сил тащилась позади. Пока собака может идти, ее не пристреливают, у нее остается последний шанс на жизнь: дотащиться до стоянки, а там, может быть, люди убьют лося.
Раскаиваясь в своем поступке, но из упрямства не желая сознаться в этом, Мэйсон шел впереди и не подозревал о надвигающейся опасности. Они пробирались сквозь густой кустарник в низине. Футах в пятидесяти в стороне высилась старая сосна. Века стояла она здесь, и судьба веками готовила ей такой конец — ей, а, может быть, заодно и Мэйсону.
Он остановился завязать ослабнувший ремень на мокасине. Нарты стали, и собаки молча легли на снег. Вокруг стояла зловещая тишина, ни единого движения не было в осыпанном снегом лесу; холод и безмолвие заморозили сердце и сковали дрожащие уста природы. Вдруг в воздухе пронесся вздох; они даже не услышали, а скорее ощутили его как предвестника движения в этой неподвижной пустыне. И вот огромное дерево, склонившееся под бременем лет и тяжестью снега, сыграло свою последнюю роль в трагедии жизни. Мэйсон услышал треск, хотел было отскочить в сторону, но не успел он выпрямиться, как дерево придавило его, ударив по плечу.
Внезапная опасность, мгновенная смерть — как часто Мэйлмют Кид сталкивался с тем и другим! Еще дрожали иглы на ветвях, а он уже успел отдать приказание женщине и кинуться на помощь. Индианка тоже не упала без чувств и не стала проливать ненужные слезы, как это сделали бы многие из ее белых сестер. По первому слову Мэйлмюта Кида она всем телом налегла на приспособленную в виде рычага палку, ослабляя тяжесть и прислушиваясь к стонам мужа, а Мэйлмют Кид принялся рубить дерево топором. Сталь весело звенела, вгрызаясь в промерзший ствол, и каждый удар сопровождался натужным, громким выдохом Мэйлмюта Кида.
Наконец, Кид положил на снег жалкие останки того, что так недавно было человеком. Но страшнее мучений его товарища была немая скорбь в лице женщины и ее взгляд, исполненный и надежды и отчаяния. Сказано было мало: жители Севера рано познают тщету слов и неоценимое благо действий. При температуре в шестьдесят пять градусов ниже нуля[24] человеку нельзя долго лежать на снегу. С нарт срезали ремни, и несчастного Мэйсона закутали в звериные шкуры и положили на подстилку из веток. Запылал костер; на топливо пошло то самое дерево, что было причиной несчастья. Над костром устроили примитивный полог: натянули кусок парусины, чтобы он задерживал тепло и отбрасывал его вниз, — способ, хорошо известный людям, которые учатся физике у природы.
Те, кто не раз делил ложе со смертью, узнают ее зов. Мэйсон был страшным образом искалечен. Это стало ясно даже при беглом осмотре: перелом правой руки, бедра и позвоночника; ноги парализованы; вероятно, повреждены и внутренние органы. Только редкие стоны несчастного свидетельствовали о том, что он еще жив.
Никакой надежды, сделать ничего нельзя. Медленно тянулась безжалостная ночь. Руфь встретила ее со стоическим отчаянием, свойственным ее народу; на бронзовом лице Мэйлмюта Кида прибавилось несколько морщин. В сущности, меньше воего страдал Мэйсон, — он перенесся в Восточный Теннесси, к Великим Туманным Горам и вновь переживал свое детство. Трогательно звучала мелодия давно забытого южного города: он бредил о купании в озерах, об охоте на енота и набегах за арбузами. Для Руфи это были только невнятные звуки, но Кид понимал все, и каждое.слово отдавалось в его душе — так может сочувствовать только тот, кто долгие годы был лишен всего, что зовется цивилизацией.
Утром умирающий пришел в себя, и Мэйлмют Кид наклонился к нему, стараясь уловить его шепот:
— Помнишь, как мы встретились на Танане?.. Четыре года минет в ближайший ледоход... Тогда я не так уж любил ее, просто она была хорошенькая... вот и увлекся. А потом привязался к ней. Она была хорошей женой, в трудную минуту всегда рядом. А уж что касается нашего промысла, сам знаешь — равной ей не сыскать... Помнишь, как она переплыла пороги Оленьи Рога и сняла нас с тобой со скалы, да еще под градом пуль, хлеставших по воде? А голод в Нуклукайто? А как она бежала по льдинам, торопилась скорее передать нам вести? Да, Руфь была мне хорошей женой — лучшей, чем та, другая... Ты не знал, что я был женат? Я не говорил тебе? Да, попробовал раз стать женатым человеком... дома, в Штатах. Оттого-то и попал сюда. А ведь вместе росли. Уехал, чтобы дать ей повод к разводу. Она его получила.
Руфь — дело другое. Я думал покончить здесь со всем и уехать в будущем году вместе с ней. Но теперь поздно об этом говорить. Не отправляй Руфь назад к ее племени, Кид. Слишком трудно ей будет там. Подумай только: почти четыре года есть с нами бобы, бекон, хлеб, сушеные фрукты — и после этого опять рыба да оленина! Узнать более легкую жизнь, привыкнуть к ней, а потом вернуться к старому. Ей будет трудно. Позаботься о ней, Кид... Почему бы тебе... да нет, ты всегда сторонился женщин... Я ведь так и не узнаю, что тебя привело сюда. Будь добр к ней и отправь ее в Штаты как можно скорее. Но если она будет тосковать по родине, помоги ей вернуться.
Ребенок... он еще больше сблизил нас, Кид. Хочу надеяться, что будет мальчик. Ты только подумай, Кид! Плоть от плоти моей. Нельзя, чтобы он оставался здесь.
А если девочка... нет, этого не может быть... Продай мои шкуры: за них можно выручить тысяч пять, и еще столько же у меня за Компанией. Устраивай мои дела вместе со своими. Думаю, что наша заявка себя оправдает... Дай ему хорошее образование... а главное, Кид, чтобы он не возвращался сюда. Здесь не место белому человеку.
Моя песенка спета, Кид. В лучшем случае — три или четыре дня. Вам надо идти дальше. Вы должны идти дальше! Помни, это моя жена, мой сын... Господи! Только бы мальчик! Не оставайтесь со мной. Я приказываю вам уходить. Послушайся умирающего!
— Дай мне три дня! — взмолился Мэйлмют Кид. — Может быть, тебе станет легче; еще неизвестно, как все обернется.
— Нет.
— Только три дня.
— Уходите!
— Два дня.
— Это моя жена и мой сын, Кид. Не проси меня.
— Один день!
— Нет! Я приказываю!