Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поэзия Серебряного века (Сборник) - Василий Васильевич Каменский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, С раскосыми и жадными очами! Для вас – века, для нас – единый час. Мы, как послушные холопы, Держали щит меж двух враждебных рас — Монголов и Европы! Века, века ваш старый горн ковал И заглушал грома лавины, И дикой сказкой был для вас провал И Лиссабона, и Мессины! Вы сотни лет глядели на Восток, Копя и плавя наши перлы, И вы, глумясь, считали только срок, Когда наставить пушек жерла! Вот – срок настал. Крылами бьет беда, И каждый день обиды множит, И день придет – не будет и следа От ваших Пестумов,[55] быть может! О, старый мир! Пока ты не погиб, Пока томишься мукой сладкой, Остановись, премудрый, как Эдип,[56] Пред Сфинксом с древнею загадкой! Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя, И обливаясь черной кровью, Она глядит, глядит, глядит в тебя, И с ненавистью, и с любовью!.. Да, так любить, как любит наша кровь, Никто из вас давно не любит! Забыли вы, что в мире есть любовь, Которая и жжет, и губит! Мы любим всё – и жар холодных числ, И дар божественных видений, Нам внятно всё – и острый галльский смысл, И сумрачный германский гений… Мы помним всё – парижских улиц ад, И венецьянские прохлады, Лимонных рощ далекий аромат, И Кёльна дымные громады… Мы любим плоть – и вкус ее, и цвет, И душный, смертный плоти запах… Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нежных наших лапах? Привыкли мы, хватая под уздцы Играющих коней ретивых, Ломать коням тяжелые крестцы, И усмирять рабынь строптивых… Придите к нам! От ужасов войны Придите в мирные объятья! Пока не поздно – старый меч в ножны, Товарищи! Мы станем – братья! А если нет – нам нечего терять, И нам доступно вероломство! Века, века – вас будет проклинать Больное позднее потомство! Мы широко по дебрям и лесам Перед Европою пригожей Расступимся! Мы обернемся к вам Своею азиатской рожей! Идите все, идите на Урал! Мы очищаем место бою Стальных машин, где дышит интеграл, С монгольской дикою ордою! Но сами мы – отныне вам не щит, Отныне в бой не вступим сами, Мы поглядим, как смертный бой кипит, Своими узкими глазами. Не сдвинемся, когда свирепый гунн[57] В карманах трупов будет шарить, Жечь города, и в церковь гнать табун, И мясо белых братьев жарить!.. В последний раз – опомнись, старый мир! На братский пир труда и мира, В последний раз на светлый братский пир Сзывает варварская лира! 30 января 1918

Акмеизм

Акмеизм (от греч. akme – высшая степень чего-либо, расцвет, зрелость, вершина, остриё) – одно из модернистских течений в русской поэзии 1910-х годов, сформировавшееся как реакция на крайности символизма.

Преодолевая пристрастие символистов к “сверхреальному”, многозначности и текучести образов, усложненной метафоричности, акмеисты стремились к чувственной пластически-вещной ясности образа и точности, чеканности поэтического слова. Их “земная” поэзия склонна к камерности, эстетизму и поэтизации чувств первозданного человека.

Для акмеизма была характерна крайняя аполитичность, полное равнодушие к злободневным проблемам современности.

Основные принципы акмеизма:

• освобождение поэзии от символистских призывов к идеальному, возвращение ей ясности;

• отказ от мистической туманности, принятие земного мира в его многообразии, зримой конкретности, звучности, красочности;

• стремление придать слову определенное, точное значение;

• предметность и четкость образов, отточенность деталей;

• обращение к человеку, к “подлинности” его чувств;

• поэтизация мира первозданных эмоций, первобытно-биологического природного начала;

• перекличка с минувшими литературными эпохами, широчайшие эстетические ассоциации, “тоска по мировой культуре”.

Акмеисты, пришедшие на смену символистам, не имели детально разработанной философско-эстетической программы. Но если в поэзии символизма определяющим фактором являлась мимолетность, сиюминутность бытия, некая тайна, покрытая ореолом мистики, то в качестве краеугольного камня в поэзии акмеизма был положен реалистический взгляд на вещи. Туманная зыбкость и нечеткость символов заменялась точными словесными образами. Слово, по мнению акмеистов, должно было приобрести свой изначальный смысл.

Высшей точкой в иерархии ценностей для них была культура, тождественная общечеловеческой памяти. Поэтому столь часты у акмеистов обращения к мифологическим сюжетам и образам. Если символисты в своем творчестве ориентировались на музыку, то акмеисты – на пространственные искусства: архитектуру, скульптуру, живопись. Тяготение к трехмерному миру выразилось в увлечении акмеистов предметностью: красочная, порой экзотическая деталь могла использоваться с чисто живописной целью. То есть “преодоление” символизма происходило не столько в сфере общих идей, сколько в области поэтической стилистики. В этом смысле акмеизм был столь же концептуален, как и символизм, и в этом отношении они, несомненно, находятся в преемственной связи.

Отличительной чертой акмеистского круга поэтов являлась их “организационная сплоченность”. По существу, акмеисты были не столько организованным течением с общей теоретической платформой, сколько группой талантливых и очень разных поэтов, которых объединяла личная дружба. У символистов ничего подобного не было: попытки Брюсова воссоединить собратьев оказались тщетными. То же наблюдалось у футуристов – несмотря на обилие коллективных манифестов, которые они выпустили. Акмеисты, или – как их еще называли – “гиперборейцы” (по названию печатного рупора акмеизма, журнала и издательства “Гиперборей”), сразу выступили единой группой. Своему союзу они дали знаменательное наименование “Цех поэтов”. А начало новому течению (что в дальнейшем стало едва ли не “обязательным условием” возникновения в России новых поэтических групп) положил скандал.

Осенью 1911 года в поэтическом салоне Вячеслава Иванова, знаменитой “Башне”, где собиралось поэтическое общество и проходило чтение и обсуждение стихов, вспыхнул “бунт”. Несколько талантливых молодых поэтов демонстративно ушли с очередного заседания “Академии стиха”, возмущенные уничижительной критикой в свой адрес “мэтров” символизма. Надежда Мандельштам так описывает этот случай: ““Блудный сын” Гумилева был прочитан в “Академии стиха”, где княжил Вячеслав Иванов, окруженный почтительными учениками. Он подверг “Блудного сына” настоящему разгрому. Выступление было настолько грубое и резкое, что друзья Гумилева покинули “Академию” и организовали “Цех Поэтов” – в противовес ей”.[58]

А через год, осенью 1912 года шестеро основных членов “Цеха” решили не только формально, но и идейно отделиться от символистов. Они организовали новое содружество, назвав себя “акмеистами”, т. е. вершиной. При этом “Цех поэтов” как организационная структура сохранился – акмеисты остались в нем на правах внутреннего поэтического объединения.

Главные идеи акмеизма были изложены в програмных статьях Н. Гумилева “Наследие символизма и акмеизм” и С. Го родецкого “Некоторые течения в современной русской поэзии”, опубликованных в журнале “Аполлон” (1913, № 1), издававшемся под редакцией С. Маковского. В первой из них говорилось: “На смену символизму идет новое направление, как бы оно ни называлось, акмеизм ли (от слова akme – высшая степень чего-либо, цветущая пора) или адамизм (мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь), во всяком случае требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом”.

С. Городецкий считал, что “символизм… заполнив мир “соответствиями”, обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он… просвечивает иными мирами, и умалил его высокую самоценность. У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще”.

В 1913 г. была написана и статья Мандельштама “Утро акмеизма”, увидевшая свет лишь шесть лет спустя. Отсрочка в публикации не была случайной: акмеистические воззрения Мандельштама существенно расходились с декларациями Гумилева и Городецкого и не попали на страницы “Аполлона”.

Однако, как отмечает Т. Скрябина, “впервые идея нового направления была высказана на страницах “Аполлона” значительно раньше: в 1910 г. М. Кузмин выступил в журнале со статьей “О прекрасной ясности”, предвосхитившей появление деклараций акмеизма. К моменту написания статьи Кузмин был уже зрелым человеком, имел за плечами опыт сотрудничества в символистской периодике. Потусторонним и туманным откровениям символистов, “непонятному и темному в искусстве” Кузмин противопоставил “прекрасную ясность”, “кларизм” (от греч. clarus – ясность). Художник, по Кузмину, должен нести в мир ясность, не замутнять, а прояснять смысл вещей, искать гармонии с окружающим. Философско-религиозные искания символистов не увлекали Кузмина: дело художника – сосредоточиться на эстетической стороне творчества, художественном мастерстве. “Темный в последней глубине символ” уступает место ясным структурам и любованию “прелестными мелочами””.[59] Идеи Кузмина не могли не повлиять на акмеистов: “прекрасная ясность” оказалась востребованной большинством участников “Цеха поэтов”.

Другим “предвестником” акмеизма можно считать Ин. Анненского, который, формально являясь символистом, фактически лишь в ранний период своего творчества отдал ему дань. В дальнейшем Анненский пошел по другому пути: идеи позднего символизма практически не отразились на его поэзии. Зато простота и ясность его стихов была хорошо усвоена акмеистами.

Спустя три года после публикации статьи Кузмина в “Аполлоне” появились манифесты Гумилева и Городецкого – с этого момента принято вести отсчет существованию акмеизма как оформившегося литературного течения.

Акмеизм насчитывает шестерых наиболее активных участников течения: Н. Гумилев, А. Ахматова, О. Мандельштам, С. Городецкий, М. Зенкевич, В. Нарбут. На роль “седьмого акмеиста” претендовал Г. Иванов, но подобная точка зрения была опротестована А. Ахматовой, которая заявляла, что “акмеистов было шесть, и седьмого никогда не было”. С ней был солидарен О. Мандельштам, считавший, впрочем, что и шесть – перебор: “Акмеистов только шесть, а среди них оказался один лишний…” Мандельштам объяснил, что Городецкого “привлек” Гумилев, не решаясь выступать против могущественных тогда символистов с одними “желторотыми”. “Городецкий же был (к тому времени) известным поэтом…”.[60] В разное время в работе “Цеха поэтов” принимали участие: Г. Адамович, Н. Бруни,[61] Вас. Гиппиус,[62] Вл. Гиппиус,[63] Г. Иванов, Н. Клюев, М. Кузмин, Е. Кузьмина-Караваева,[64] М. Лозинский,[65] В. Хлебников и др. На заседаниях “Цеха”, в отличие от собраний символистов, решались конкретные вопросы: “Цех” являлся школой овладения поэтическим мастерством, профессиональным объединением.

Акмеизм как литературное направление объединил исключительно одаренных поэтов – Гумилева, Ахматову, Мандельштама, становление творческих индивидуальностей которых проходило в атмосфере “Цеха поэтов”. История акмеизма может быть рассмотрена как своеобразный диалог между этими тремя выдающимися его представителями. Вместе с тем от “чистого” акмеизма вышеназванных поэтов существенно отличался адамизм Городецкого, Зенкевича и Нарбута, которые составили натуралистическое крыло течения. Отличие адамистов от триады Гумилев – Ахматова – Мандельштам неоднократно отмечалось в критике.

Как литературное направление акмеизм просуществовал недолго – около двух лет. В феврале 1914 г. произошел его раскол. “Цех поэтов” был закрыт. Акмеисты успели издать десять номеров своего журнала “Гиперборей” (редактор М. Лозинский), а также несколько альманахов.

“Символизм угасал” – в этом Гумилев не ошибся, но сформировать течение столь же мощное, как русский символизм, ему не удалось. Акмеизм не сумел закрепиться в роли ведущего поэтического направления. Причиной столь быстрого его угасания называют, в том числе, “идеологическую неприспособленность направления к условиям круто изменившейся действительности”.[66] В. Брюсов отмечал, что “для акмеистов характерен разрыв практики и теории”, причем “практика их была чисто символистской”.[67] Именно в этом он видел кризис акмеизма. Впрочем, высказывания Брюсова об акмеизме всегда были резкими; сперва он заявил, что “…акмеизм – выдумка, прихоть, столичная причуда” и предвещал: “…всего вероятнее, через год или два не останется никакого акмеизма. Исчезнет самое имя его”,[68] а в 1922 г., в одной из своих статей он вообще отказывает ему в праве именоваться направлением, школой, полагая, что ничего серьезного и самобытного в акмеизме нет и что он находится “вне основного русла литературы”.[69]

Однако попытки возобновить деятельность объединения впоследствии предпринимались не раз. Второй “Цех поэтов”, основанный летом 1916 г., возглавил Г. Иванов вместе с Г. Адамовичем. Но и он просуществовал недолго. В 1920 г. появился третий “Цех поэтов”, который был последней попыткой Гумилева организационно сохранить акмеистическую линию. Под его крылом объединились поэты, причисляющие себя к школе акмеизма: С. Нельдихен,[70] Н. Оцуп, Н. Чуковский,[71] И. Одоевцева,[72] Н. Берберова,[73] Вс. Рождественский,[74] Н. Олейников,[75] Л. Липавский,[76] К. Вагинов,[77] В. Познер[78] и другие. Третий “Цех поэтов” просуществовал в Петрограде около трех лет (параллельно со студией “Звучащая раковина”) – вплоть до трагической гибели Н. Гумилева.

Творческие судьбы поэтов, так или иначе связанных с акмеизмом, сложились по-разному: Н. Клюев впоследствии заявил о своей непричастности к деятельности содружества; Г. Иванов и Г. Адамович продолжили и развили многие принципы акмеизма в эмиграции; на В. Хлебникова акмеизм не оказал сколько-нибудь заметного влияния. В советское время поэтической манере акмеистов (преимущественно Н. Гумилева) подражали Н. Тихонов,[79] Э. Багрицкий, И. Сельвинский,[80] М. Светлов.

В сравнении с другими поэтическими направлениями русского Серебряного века акмеизм по многим признакам видится явлением маргинальным. В других европейских литературах аналогов ему нет (чего нельзя сказать, к примеру, о символизме и футуризме); тем удивительнее кажутся слова Блока, литературного оппонента Гумилева, заявившего, что акмеизм явился всего лишь “привозной заграничной штучкой”.[81] Ведь именно акмеизм оказался чрезвычайно плодотворным для русской литературы. Ахматовой и Мандельштаму удалось оставить после себя “вечные слова”. Гумилев предстает в своих стихах одной из ярчайших личностей жестокого времени революций и мировых войн. И сегодня, почти столетие спустя, интерес к акмеизму сохранился в основном потому, что с ним связано творчество этих выдающихся поэтов, оказавших значительное влияние на судьбу русской поэзии ХХ века.

Сергей Городецкий

(1884–1967)

Сергей Митрофанович Городецкий – поэт, прозаик, драматург, переводчик. Лучшие его поэтические произведения создавались в 1905–1907 годах. Это книги “Ярь” и “Перун”, где в образе Ярилы[82] и других мифических персонажей поэт воплотил стихийную мощь первобытного человека, игру и противоборство сил природы.

Городецкий был одним из организаторов и лидеров “Цеха поэтов” – группы акмеистов, в задачу которых входило утвердить в поэзии “земную”, материально-чувственную, ясную предметность художественного образа и языка. Кроме того, Городецкий выпустил несколько книг прозы и множество литературно-критических статей.

Весна (Монастырская) Звоны-стоны, перезвоны, Звоны-вздохи, звоны-сны. Высоки крутые склоны, Крутосклоны зелены. Стены выбелены бело: Мать игуменья велела! У ворот монастыря Плачет дочка звонаря: – Ах ты, поле, моя воля, Ах, дорога дорога! Ах, мосток у чиста поля, Свечка Чиста четверга![83] Ах, моя горела ярко, Погасала у него. Наклонился, дышит жарко, Жарче сердца моего. Я отстала, я осталась У высокого моста, Пламя свечек колебалось, Целовалися в уста. Где ты, милый, лобызаный, Где ты, ласковый такой? Ах, пары весны, туманы, Ах, мой девичий спокой!” Звоны-стоны, перезвоны, Звоны-вздохи, звоны-сны. Высоки крутые склоны, Крутосклоны зелены. Стены выбелены бело. Мать игуменья велела У ворот монастыря Не болтаться зря! 1906 Неотвязная картина День тяжелый, мутно-серый Настает. Кров земли одервенелой Плуг дерет. Десятину распахали В серый прах. Петухи кричать устали На плетнях. Сохнут вскопанные комья, Мрет трава. Даль безлесья и бездомья Вся мертва. Лихо вьется по дороге Злая пыль. Это вымысел убогий Или быль? 1909 Нищая Нищая Тульской губернии Встретилась мне на пути. Инея белые тернии Тщились венок ей сплести. День был морозный и ветреный, Плакал ребенок навзрыд, В этой метелице мертвенной Старою свиткой укрыт. Молвил я: “Бедная, бедная! Что же, прийми мой пятак”. Даль расступилась бесследная, Канула нищая в мрак. Гнется дорога горбатая. В мире подветренном дрожь. Что же ты, Тула богатая, Зря самовары куешь? Что же ты, Русь нерадивая, Вьюгам бросаешь детей? Ласка твоя прозорливая Сгинула где без вестей? Или сама ты заброшена В тьму, маету, нищету? Горе, незвано, непрошено, Треплет твою красоту? Ну-ка, вздохни по-старинному, Злую помеху свали, Чтобы опять по-былинному Силы твои расцвели! 1910 * * * В начале века профиль странный (Истончен он и горделив) Возник у Лиры. Звук желанный Раздался, остро воплотив Обиды, горечь и смятенье Сердец, видавших острие, Где в неизбежном столкновенье Два века бились за свое. (1913) Путница Я дал ей меду и над медом Шепнул, чтоб слаще жизнь была, Чтоб над растерзанным народом Померкнуло созвездье зла. Она рукой темно-янтарной Коснулася моей руки, Блеснув зарницей благодарной Из глаз, исполненных тоски, И тихо села на пороге, Блаженством сна озарена. А в голубой пыли дороги Всё шли такие ж, как она. Май – июнь 1916 Ван[84] * * * Налегла и дышать не дает Эта злобная, темная ночь. Мне ее ни с земли, ни с высот Не согнать, не стащить, не сволочь. Есть для глаз пара медных грошей,[85] Лихо пляшет по телу озноб. Мчится в крыльях летучих мышей Мимо окон измерзнувший гроб. Золотой чешуею звеня И шипя издыхающим ртом, Гаснет в мокрой печи головня, Холод барином входит в мой дом. Не стянуть отсыревших сапог И пальтишком костей не согреть. Но весны нарастающий рог Мне трубит, что нельзя умереть. 1919 * * *

Николаю Гумилеву

На львов в агатной Абиссинии,[86] На немцев в каиновой войне Ты шел, глаза холодно-синие, Всегда вперед, и в зной и в снег. В Китай стремился, в Полинезию, Тигрицу-жизнь хватал живьем. Но обескровливал поэзию Стальным рассудка лезвиём. Любой пленялся авантюрою, Салонный быт едва терпел, Но над избыточной цезурою[87] Математически корпел. Тесня полет пегаса русого, Был трезвым даже в забытье И разрывал в пустынях Брюсова Камеи древние Готье.[88] К вершине шел и рай указывал, Где первозданный жил Адам,[89] Но под обложкой лупоглазою Журнала петербургских дам.[90] Когда же в городе огромнутом Всечеловеческий стал бунт, — Скитался по холодным комнатам, Бурча, что хлеба только фунт. И ничего под гневным заревом Не уловил, не уследил. Лишь о возмездье поговаривал, Да перевод переводил. И стал, слепец, врагом восстания.[91] Спокойно смерть к себе позвал. В мозгу синела Океания И пела белая Москва. Конец поэмы недочисленной Узнал ли ты в стенах глухих? Что понял в гибели бессмысленной? Какие вымыслил стихи? О, как же мог твой чистый пламенник В песках погаснуть золотых? Ты не узнал живого знамени С Парнасской мертвой высоты. 1921

Николай Гумилев

(1886–1921)

Николай Степанович Гумилев – поэт, прозаик, драматург, критик. В юности много путешествовал (Италия, Африка). Муж Анны Ахматовой, в 1914 году добровольцем ушел на фронт; награжден двумя Георгиевскими крестами. Революция застала его за границей. Вернувшись в Петроград, был членом редколлегии издательства “Всемирная литература”. В 1921 году арестован по ложному обвинению и расстрелян как участник контрреволюционного заговора. Гумилев – один из основателей акмеизма, руководитель “Цеха поэтов”. Но его творчество вступало в противоречие с акмеистскими постулатами: в его стихах отсутствовала та самая “реальность”, ради которой отвергались “туманности” символизма. Для поэзии Гумилева характерна тяга к экзотике, поэтизация истории, пристрастие к ярким краскам, стремление к композиционной четкости.

Сонет Как конквистадор[92] в панцире железном, Я вышел в путь и весело иду, То отдыхая в радостном саду, То наклоняясь к пропастям и безднам. Порою в небе смутном и беззвездном Растет туман… но я смеюсь и жду, И верю, как всегда, в мою звезду, Я, конквистадор в панцире железном. И если в этом мире не дано Нам расковать последнее звено, Пусть смерть приходит, я зову любую! Я с нею буду биться до конца, И, может быть, рукою мертвеца Я лилию добуду голубую. (1905–1908) Жираф Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далёко, далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф. Ему грациозная стройность и нега дана, И шкуру его украшает волшебный узор, С которым равняться осмелится только луна, Дробясь и качаясь на влаге широких озер. Вдали он подобен цветным парусам корабля, И бег его плавен, как радостный птичий полет. Я знаю, что много чудесного видит земля, Когда на закате он прячется в мраморный грот. Я знаю веселые сказки таинственных стран Про черную деву, про страсть молодого вождя, Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман, Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя. И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф. (1907) Из цикла “Капитаны”I На полярных морях и на южных, По изгибам зеленых зыбей, Меж базальтовых скал и жемчужных Шелестят паруса кораблей. Быстрокрылых ведут капитаны — Открыватели новых земель, Для кого не страшны ураганы, Кто изведал мальстремы[93] и мель. Чья не пылью затерянных хартий — Солью моря пропитана грудь, Кто иглой на разорванной карте Отмечает свой дерзостный путь И, взойдя на трепещущий мостик, Вспоминает покинутый порт, Отряхая ударами трости Клочья пены с высоких ботфорт, Или, бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвет пистолет, Так что сыпется золото с кружев, С розоватых брабантских манжет.[94] Пусть безумствует море и хлещет, Гребни волн поднялись в небеса — Ни один пред грозой не трепещет, Ни один не свернет паруса. Разве трусам даны эти руки, Этот острый, уверенный взгляд, Что умеет на вражьи фелуки[95] Неожиданно бросить фрегат, Меткой пулей, острогой железной Настигать исполинских китов И приметить в ночи многозвездной Охранительный свет маяков? IV Но в мире есть иные области, Луной мучительной томимы. Для высшей силы, высшей доблести Они вовек недостижимы. Там волны с блесками и всплесками Непрекращаемого танца, И там летит скачками резкими Корабль Летучего Голландца.[96] Ни риф, ни мель ему не встретятся, Но, знак печали и несчастий, Огни святого Эльма[97] светятся, Усеяв борт его и снасти. Сам капитан, скользя над бездною, За шляпу держится рукою. Окровавленной, но железною В штурвал вцепляется – другою. Как смерть, бледны его товарищи, У всех одна и та же дума. Так смотрят трупы на пожарище — Невыразимо и угрюмо. И если в час прозрачный, утренний Пловцы в морях его встречали, Их вечно мучил голос внутренний Слепым предвестием печали. Ватаге буйной и воинственной Так много сложено историй, Но всех страшней и всех таинственней Для смелых пенителей моря — О том, что где-то есть окраина — Туда, за тропик Козерога![98] Где капитана с ликом Каина Легла ужасная дорога. (1909) В пути Кончено время игры, Дважды цветам не цвести. Тень от гигантской горы Пала на нашем пути. Область унынья и слез — Скалы с обеих сторон И оголенный утес, Где распростерся дракон. Острый хребет его крут, Вздох его – огненный смерч. Люди его назовут Сумрачным именем: «Смерть». Что ж, обратиться нам вспять, Вспять повернуть корабли, Чтобы опять испытать Древнюю скудость земли? Нет, ни за что, ни за что! Значит, настала пора. Лучше слепое Ничто, Чем золотое Вчера! Вынем же меч-кладенец, Дар благосклонных наяд, Чтоб обрести наконец Неотцветающий сад. (1909) Сонет Я, верно, болен: на сердце туман, Мне скучно все – и люди, и рассказы, Мне снятся королевские алмазы И весь в крови широкий ятаган. Мне чудится (и это не обман), Мой предок был татарин косоглазый, Свирепый гунн… Я веяньем заразы, Через века дошедшей, обуян. Молчу, томлюсь, и отступают стены: Вот океан, весь в клочьях белой пены, Закатным солнцем залитый гранит И город с голубыми куполами, С цветущими жасминными садами, Мы дрались там… Ах, да! Я был убит. (1912) Наступление Та страна, что могла быть раем, Стала логовищем огня. Мы четвертый день наступаем,[99] Мы не ели четыре дня. Но не надо яства земного В этот страшный и светлый час, Оттого что Господне слово Лучше хлеба питает нас. И залитые кровью недели Ослепительны и легки, Надо мною рвутся шрапнели, Птиц быстрей взлетают клинки. Я кричу, и мой голос дикий, Это медь ударяет в медь, Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть. Словно молоты громовые Или воды гневных морей, Золотое сердце России Мерно бьется в груди моей. И так сладко рядить Победу, Словно девушку, в жемчуга, Проходя по дымному следу Отступающего врага. 1914 * * * Я не прóжил, я протомился Половину жизни земной, И, Господь, вот Ты мне явился Невозможной такой мечтой. Вижу свет на горе Фаворе[100] И безумно тоскую я, Что взлюбил и сушу и море, Весь дремучий сон бытия; Что моя молодая сила Не смирилась перед Твоей, Что так больно сердце томила Красота Твоих дочерей. Но любовь разве цветик алый, Чтобы ей лишь мгновенье жить, Но любовь разве пламень малый, Чтоб ее легко погасить? С этой тихой и грустной думой Как-нибудь я жизнь дотяну, А о будущей Ты подумай, Я и так погубил одну. (1916) Я и вы Да, я знаю, я вам не пара, Я пришел из иной страны, И мне нравится не гитара, А дикарский напев зурны. Не по залам и по салонам Темным платьям и пиджакам — Я читаю стихи драконам, Водопадам и облакам. Я люблю – как араб в пустыне Припадает к воде и пьет, А не рыцарем на картине, Что на звезды смотрит и ждет. И умру я не на постели, При нотариусе и враче, А в какой-нибудь дикой щели, Утонувшей в густом плюще, Чтоб войти не во всем открытый, Протестантский, прибранный рай, А туда, где разбойник, мытарь И блудница[101] крикнут: «Вставай!» (1918) Заблудившийся трамвай Шел я по улице незнакомой И вдруг услышал вороний грай, И звоны лютни, и дальние громы, — Передо мною летел трамвай. Как я вскочил на его подножку, Было загадкою для меня, В воздухе огненную дорожку Он оставлял и при свете дня. Мчался он бурей темной, крылатой, Он заблудился в бездне времен… Остановите, вагоновожатый, Остановите сейчас вагон. Поздно. Уж мы обогнули стену, Мы проскочили сквозь рощу пальм, Через Неву, через Нил и Сену Мы прогремели по трем мостам. И, промелькнув у оконной рамы, Бросил нам вслед пытливый взгляд Нищий старик, – конечно, тот самый, Что умер в Бейруте год назад. Где я? Так томно и так тревожно Сердце мое стучит в ответ: «Видишь вокзал, на котором можно В Индию Духа купить билет?» Вывеска… кровью налитые буквы Гласят: «Зеленная», – знаю, тут Вместо капусты и вместо брюквы Мертвые головы продают. В красной рубашке, с лицом как вымя, Голову срезал палач и мне, Она лежала вместе с другими Здесь в ящике скользком, на самом дне. А в переулке забор дощатый, Дом в три окна и серый газон… Остановите, вагоновожатый, Остановите сейчас вагон. Машенька, ты здесь жила и пела, Мне, жениху, ковер ткала, Где же теперь твой голос и тело, Может ли быть, что ты умерла? Как ты стонала в своей светлице, Я же с напудренною косой Шел представляться Императрице И не увиделся вновь с тобой. Понял теперь я: наша свобода — Только оттуда бьющий свет, Люди и тени стоят у входа В зоологический сад планет. И сразу ветер знакомый и сладкий, И за мостом летит на меня Всадника длань в железной перчатке И два копыта его коня. Верной твердынею православья Врезан Исакий в вышине, Там отслужу молебен о здравье Машеньки и панихиду по мне. И все ж навеки сердце угрюмо, И трудно дышать, и больно жить… Машенька, я никогда не думал, Что можно так любить и грустить. 1919 Шестое чувство Прекрасно в нас влюбленное вино, И добрый хлеб, что в печь для нас садится, И женщина, которою дано, Сперва измучившись, нам насладиться. Но что нам делать с розовой зарей Над холодеющими небесами, Где тишина и неземной покой, Что делать нам с бессмертными стихами? Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать. Мгновение бежит неудержимо, И мы ломаем руки, но опять Осуждены идти все мимо, мимо. Как мальчик, игры позабыв свои, Следит порой за девичьим купаньем И, ничего не зная о любви, Все ж мучится таинственным желаньем; Как некогда в разросшихся хвощах Ревела от сознания бессилья Тварь скользкая, почуяв на плечах Еще не появившиеся крылья, — Так век за веком – скоро ли, Господь? — Под скальпелем природы и искусства Кричит наш дух, изнемогает плоть, Рождая орган для шестого чувства. (1920) Канцона вторая И совсем не в мире мы, а где-то На задворках мира средь теней. Сонно перелистывает лето Синие страницы ясных дней. Маятник, старательный и грубый, Времени непризнанный жених, Заговорщицам секундам рубит Головы хорошенькие их. Так пыльна здесь каждая дорога, Каждый куст так хочет быть сухим, Что не приведет единорога Под уздцы к нам белый серафим. И в твоей лишь сокровенной грусти, Милая, есть огненный дурман, Что в проклятом этом захолустьи — Точно ветер из далеких стран. Там, где все сверканье, все движенье, Пенье все, – мы там с тобой живем. Здесь же только наше отраженье Полонил гниющий водоем. (1921) Леопард

Если убитому леопарду не опалить немедленно усов, дух его будет преследовать охотника.

Абиссинское поверье
Колдовством и ворожбою В тишине глухих ночей Леопард, убитый мною, Занят в комнате моей.[102] Люди входят и уходят. Позже всех уходит та, Для которой в жилах бродит Золотая немота. Поздно. Мыши засвистели, Глухо крякнул домовой, И мурлычет у постели Леопард, убитый мной. «По ущельям Добробрана Сизый плавает туман, Солнце, красное, как рана, Озарило Добробран. Запах меда и вервены Ветер гонит на восток, И ревут, ревут гиены, Зарывая нос в песок. Брат мой, враг мой, ревы слышишь, Запах чуешь, видишь дым? Для чего ж тогда ты дышишь Этим воздухом сырым? Нет, ты должен, мой убийца, Умереть в стране моей, Чтоб я снова мог родиться В леопардовой семье». Неужели до рассвета Мне ловить лукавый зов? Ах, не слушал я совета, Не спалил ему усов. Только поздно! Вражья сила Одолела и близка: Вот затылок мне сдавила, Точно медная, рука… Пальмы… С неба страшный пламень Жжет песчаный водоем… Данакиль припал за камень С пламенеющим копьем. Он не знает и не спросит, Чем душа моя горда, Только душу эту бросит, Сам не ведая куда. И не в силах я бороться, Я спокоен, я встаю. У жирафьего колодца Я окончу жизнь мою. 1921

Владимир Нарбут

(1888–1938?)

Владимир Иванович Нарбут – поэт яркий и самобытный. Его появление на поэтическом небосклоне начала 1910-х годов стало заметным явлением в русской литературе. В полном соответствии с эстетикой акмеизма, в поэзии Нарбута присутствуют многие культурные традиции, накопленные русской поэзией к началу ХХ века. Он являлся поэтом, осмысленно и непреклонно любившим землю. М. Лозинский, отмечал особый “хохлацкий дух”, присущий лирике Нарбута. Его стиху вообще свойственна созерцательность, и здесь “хохлацкий дух” – эпическое, черноземное начало – явно доминирует. Хотя в своем ощущении России он – прямой наследник соловьевской и блоковской традиций.

Кроме того, Нарбут был талантливым и удачливым издателем: в течение многих лет он возглавлял знаменитое издательство “Земля и фабрика”. В гражданскую войну Нарбут воевал на стороне красных, был захвачен в плен и расстрелян, но не убит – ночью ему удалось скрыться. Однако от сталинского лагеря коммунист Нарбут не ушел: в 1928 году он лишился всех партийно-издательских постов, в 1936-м был арестован. Погиб на Колыме. Точная дата его смерти не установлена.

Плавни Камыш крупитчато кистится, Зерно султаны клонит вниз. И водяной лопух кустится, Над топью обводя карниз. А за карнизом ноздреватым Буреют шапки кочек. Вдаль Волнением шероховатым Дробится плоско речки сталь. Поет стоячее болото, А не замлевшая река! Старинной красной позолотой Покрыла ржавчина слегка Его. И легок длинноногий Бег паука по зыби вод. Плывут зеленые дороги, Кровь никуда не уплывет! И плавни мягкими коврами В багрянце стынут и горят, Как будто в допотопной раме Убийц проходит смутный ряд!.. 1909 Встреча Тебя забыл я… И какою Ты предо мной тогда прошла, Когда к вечернему покою Сходила мгла на купола?.. В равнинном устье бесконечно Текли позорные года. Я думал: уж тебя, конечно, Не повстречаю – никогда… Но как обманут был нежданно: Стекло зеркал ночных следя, Заметил профиль сребротканый И лилию – хрустальней льда! И вот – ты предо мной в тумане Стоишь такой, как в первый раз: Со звором никнущим в обмане Янтарно-черных скорбных глаз… 1909 После грозы Как быстро высыхают крыши. Где буря? Солнце припекло! Градиной вихрь на церкви вышиб — под самым куполом – стекло. Как будто выхватил проворно остроконечную звезду — метавший ледяные зерна, гудевший в небе на лету. Овсы – лохматы и корявы, а рожью крытые поля: здесь пересечены суставы, коленцы каждого стебля! Христос! Я знаю, Ты из храма сурово смотришь на Илью: как смел пустить он градом в раму и тронуть скинию[103] Твою! Но мне – прости меня, я болен, я богохульствую, я лгу — твоя раздробленная голень на каждом чудится шагу. 1913 Укроп Тянет медом от укропа, поднял морду, воя, цербер.[104] Из-за века – глаз циклопа: полнолунье на ущербе. Под мельницей ворочает колеса-жернова мучарь[105] да нежить прочая, сама едва жива. А на горке, за овином, за цыгельной[106] – ветряки. Ты нарви, нарви, нарви нам, ведьма, зелья от руки! Пошастать бы амбарами, замки травой взломать: не помирать же старыми, такую твою мать! Прется виево отродье; лезет в гору на циклопа. Пес скулит на огороде, задыхаясь от укропа. (1913) Сеанс Для меня мир всегда был прозрачней воды. Шарлатаны – я думал – ломают комедию. Но вчера допотопного страха следы, словно язвы, в душе моей вскрыл этот медиум. С пустяков началось, а потом как пошло, и пошло – и туда, и сюда – раскомаривать: стол дубовый, как гроб, к потолку волокло, колыхалось над окнами желтое марево, и звонил да звонил, что был заперт в шкапу, колокольчик литой, ненечаянно тронутый. На омытую холодом ровным тропу двое юношей выплыли, в снег опеленуты. Обезглавлен, скользя, каждый голову нес пред собой на руках, и глаза были зелены, будто горсть изумрудов – драконовых слез — переливами млела, застрявши в расщелинах. Провалились и – вдруг потемнело. Но дух нехороший, тяжелый-тяжелый присунулся. Даже красный фонарь над столом – не потух! — почернел, как яйцо, где цыпленок наклюнулся. – Ай, ай, ай, – кто-то гладит меня по спине, — дама, взвизгнув, забилась, как птица, в истерике. Померещилось лапы касанье и мне… Хлынул газ из рожков и – на ярком мы береге. – Боже, как хорошо! – мой товарищ вздохнул, проводя по лицу трепетавшими пальцами. А за ставнями плавился медленный гул: может, полночь боролась с ее постояльцами. И в гостиной – дерзнувший чрез душу и плоть пропустить, как чрез кабель, стремление косное — все не мог, изможденный, еще побороть сотворенное бурей волнение грозное. И, конечно, еще проносили они — двое юношей, кем-то в веках обезглавленных, — перед меркнущим взором его простыни в сферах, на землю брошенных, тленом отравленных. 1913 (1920)


Поделиться книгой:

На главную
Назад