Он улыбнулся и притянул ее к себе.
— Девочка моя… Ты так неприспособлена для всего этого! И всё же надо трезво смотреть правде в глаза. Главное — не поддаваться панике…
— Это я поддаюсь панике?
— Ты не хочешь видеть правду. Пойми. На этом участке мы потерпели поражение. Мы расквитаемся за него позднее. За него и за всё. А сейчас надо работать и спасать то, что ещё можно спасти. И потом — зачем гибнуть тебе? И малышу? И маме? Зачем глупые жертвы? Что ты можешь сделать?
Мария резко отстранилась. Она уже не чувствовала дикой усталости, сковывавшей её волю.
— Как ты думаешь, что будет, если все ленинградцы возьмут и уедут, чтобы не жертвовать собою?
— Будет то же, что с Наполеоном в Москве. Немцы возьмут пустой город.
— Немцы?! Возьмут?!
— А ты что же… — помолчав, медленно заговорил Борис. — Ты уверена, что немцы не возьмут? Не могут взять?..
— Могут, — прошептала Мария. — Могут, если мы отдадим… Но мы не отдадим. Мы будем строить новые укрепления, баррикады, мы будем драться. Красная Армия и мы, мы все. До последнего человека! И Митя, которого ты бы пристрелил! И все, когда за ними будет Ленинград, когда схватит за сердце — все будут драться!..
Борис молчал. Она видела его большую фигуру с опущенными плечами, освещённую сзади настольной лампой. Она угадывала мрачное и смятённое выражение его лица. И она вдруг с острой жалостью и отчаянием оказала себе — да ведь это же Борис!.. Мой Борис… Я же люблю его…
Она припала к его плечу и заплакала.
Борис гладил её вздрагивающую спину и утешал, как маленькую:
— Я знаю, тебе тяжело. Но кому же теперь легко? Надо ехать, детка, надо ехать и постараться выиграть войну, и тогда всё вернётся, всё будет наше. А баррикады… Это же не пятый год, не Парижская Коммуна… Бронированная армия — как ты задержишь её баррикадами?
— Ну, и пусть я умру, это легче, чем оставить Ленинград немцам.
— Ты просто фанатичка! — снова начиная раздражаться, сказал он. — И странно, что ты забываешь о маленьком. У тебя сын!
— У меня ещё и муж! — взметнувшись, с неожиданной яростью крикнула Мария. — Муж, который должен защищать меня и моего сына! Своего сына!
— Тише!
— Почему тише? — с презрением бросила она. — Почему тебе кажется, что об этом надо говорить топотом? Потому, что ты не хочешь защищать?..
— Дура! Сумасшедшая! — прошипел он. — Можешь кричать сколько угодно. Разбуди мать, разбуди ребёнка, тебе же наплевать на их спокойствие! Ты же героиня романа! Жанна д'Арк!
Она смолкла. Никогда ещё он не был с нею груб.
И его грубость вдруг подчеркнула, что всё изменилось, что перед нею не тот Борис, которого она любила, а нежданно изменившийся, чужой, пугающий её человек.
— Маша, — спохватившись, позвал он виновато и ласково. — Не безумствуй! Не упрямься. Не надо играть в героизм. Или ты обязательно хочешь, чтобы я был раздавлен гусеницами танка? Расстрелян во дворе жакта? Громкие слова говорить и я умею, но неужели мне ещё притворяться перед тобой? В конце концов я просто не хочу быть лишней жертвой в той кровавой бане, которая будет здесь на-днях!
Она отошла в угол, села на детский диванчик, стиснула ладонями горячие виски. Что же это?.. С яркой отчётливостью встал в её памяти первый день войны, залитая солнцем дорожка сада и Борис в гимнастёрке и сапогах, улыбающийся, сильный, с могучими плечами, с громким, оживлённым голосом. Он подшучивал над нею и над Анной Константиновной: «Что испугались немцев? Ого! Они ещё нашей силы не пробовали!» — И сам казался Марии олицетворением этой силы… Как она верила ему тогда, как она любила его и как боялась потерять его в начавшейся жесточайшей войне! Куда же он исчез, тот обожаемый, могучий, весёлый человек?..
— Я ничего не понимаю, — сказала она негромко. — Минутами мне кажется, что ты… но я не понимаю, как это могло случиться, что ты..
Она не выговорила вслух, но про себя с беспощадной твёрдостью произнесла это короткое презрительное слово — трус.
4
Утро занималось вялое, пасмурное — или оно показалось таким Марии. Она не могла вспомнить, как заснула вчера. Был долгий до изнурения, мучительный разговор. Потом она плакала, и он поднял её на руки, снова любимый и более сильный, чем она, и говорил с нею, как с маленькой обессиленной девочкой, и жадно целовал её, а она всё слабела и подчинялась ему и своему желанию поверить в него, в любовь, в своё прежнее счастье.
А может быть, это был сон?.
Борис торопливо одевался — невесёлый, грузный. Он заметил, что она проснулась, и как-то жалобно, криво улыбнулся. Мария не чувствовала в себе ни воли, ни любви, ни презрения.
— Я ухожу, Муся. Забегу узнать, пришли ли грузовики. Потом в Смольный, оформить документы. А ты собирайся.
Так как она не отвечала, он подошёл и поцеловал её.
— Ты наговорила мне вчера много оскорбительного и несправедливого, — сказал он дрогнувшим голосом. — Но я не сержусь. Я забыл. Я люблю тебя и Андрейку… Если грузовики пробились, мы выедем сегодня в ночь.
Ей нечего было говорить, она сама не знала, что будет.
— Мама! — раздался торжествующий голос Андрюшки.
Розовый, в короткой старой распашонке, с глазами, сверкающими любопытством, он поднялся в кроватке, держась за перекладину.
— Папа! — вскрикнул он, узнав отца.
Борис подхватил сына, подкинул в воздух и вместе с ним подсел к Марии на край кровати. Он редко проявлял интерес к мальчику, и Мария всегда радовалась, видя их вместе. Но сейчас и эта радость не шевельнулась в ней.
— Я как мертвая, — сказала она, отворачиваясь.
— Ты устала. Наберись сил, детка, дорога будет нелёгкой. И вставай, буди маму, начинайте укладываться.
— Ладно, — уклончиво сказала она. — Ты иди, а то не успеешь побывать везде, где нужно.
— Ты сердишься на меня?
— Нет.
Когда он ушёл, она впервые за утро спросила себя: что же делать? Ей не хотелось ни ехать, ни оставаться. Закрыть бы глаза и не думать… Андрюша барахтался рядом с нею, пришлось встать, одеть, накормить его. Анна Константиновна спросила: «Тебе к девяти?» Мария ответила: «Да», машинально собралась и поехала в строительную контору. Там будет видно, что делать! Если уезжать, всё равно надо брать расчёт. А главное, надо поговорить, посоветоваться с Сизовым. За две недели работ на строительстве оборонительных укреплений Мария оценила и полюбила Сизова, того самого ворчливого, непокладистого Сизова, с которым часто ссорилась до войны и который ядовито и своенравно спорил с нею по поводу каждой детали её проекта сельской десятилетки.
В конторе Мария не застала никого, кроме кассирши. Все уехали на Московское шоссе и на улицу Стачек строить баррикады.
— А где найти Сизова?
— Иван Иванович где-то на участке возле Благодатного переулка.
Перескакивая с одного трамвая на другой, Мария мысленно подбирала слова, какими она объяснит Сизову всё, что на неё навалилось. «Я спорила и отказывалась, но раз он едет… у меня мама и сынишка…» «Понимаешь, Иван Иванович, если бы он ушёл в партизаны, я бы с ума сходила от тревоги, а теперь уезжать от всех тревог кажется ещё хуже…» «Ты мне скажи, как бы ты решил на моём месте, совсем честно скажи». «Ты не будешь презирать меня за то, что я уеду?»
Чем ближе она подъезжала к прифронтовой окраине, тем явственнее выступали вокруг приметы надвигающейся войны; Лежали кучи камней, металлического лома и труб, приготовленные для баррикад, кое-где угловые и нижние окна были заложены кирпичом, деловито сновали военные, к фронту неслись перегруженные грузовики, накрытые брезентом, на каждом шагу попадались женщины и подростки с лопатами, с ломами, с тачками — все они работали тут же, на улицах, или направлялись на работу ещё ближе к фронту. И всё невозможнее казалось Марии подойти к людям, строящим баррикады для самозащиты, и сказать им: «А я уезжаю…»
Иван Иванович стоял посреди улицы, у груды металлических ферм и калориферов парового отопления, его красный потрёпанный шарф развевался на ветру. Сизов что-то втолковывал четырём парнишкам, размахивая рукою в рваной, пожелтевшей от глины перчатке.
— А-а! Смолина! Иди-ка скорее сюда! — обрадованно закричал он, заметив Марию. — А я уж думал, тебя там убило позавчера! До чего же ты мне нужна, голубушка! Будешь бригадиром этой заслонки, поняла? Вот эти парнишки твои — четверо, и те бабочки — пятеро. Хорошая бригада!
Он стал объяснять ей, что и как надо делать. В середине объяснения вдруг внимательно поглядел на Марию и спросил:
— Дома всё в порядке?
— Всё в порядке. В общем, — смутившись, ответила Мария.
— Это и главное, чтобы в общем, а в частности можно доделать, так строители считают, — усмехнулся он и погладил Марию по плечу. — Ну, принимайся, золотко! Чего не договорил, соображай сама! — и побежал по улице к работницам, которые подкатывали к будущей баррикаде тяжёлые канализационные трубы.
С доверием людей, делающих общее незнакомое дело и желающих сделать его как можно лучше, к Марии уже обращались члены её бригады — так ли они начали? Не лучше ли будет положить фермы вот эдак, а в переплёты просунуть калориферы, а затем уже заложить камнем и засыпать землёй? Женщина с узкими плечиками примеривалась к будущей бойнице и предлагала делать пониже, а то выходит только мужчине по росту, но ведь будут и женщины?..
Мария согласилась с тем, что ферма, прошитая трубами парового отопления, будет прочным основанием «заслонки», поглядела, так ли заваливают пустоты камнями, и сама примерилась к бойнице — да, нужно пониже, чтобы и женщине и подростку было удобно стрелять. Затем ей пришло в голову, что камни надо засыпать землёй сразу же, ряд за рядом, так будет плотнее, особенно если трамбовать землю. Она никогда раньше не видела баррикад, и в институте никто не учил её технике их строительства, и окружающие её люди тоже никогда их не строили, но они старались изо всех сил.
Отгоняя свои неразрешённые сомнения, но всё время чувствуя их давящую тяжесть, Мария приглядывалась к товарищам, — так или иначе, каждый из них понимал, что нависла смертельная опасность, каждый из них решал этот вопрос — уехать или остаться — для себя, для своих близких… Или для них вопрос решился сам собою, без душевной борьбы? Может ли это быть?..
В бригаде были старые знакомцы Марии — Сашок, Григорьева, сёстры Кружковы. Мария знала, что у Григорьевой три сына и все на фронте под Ленинградом. Пожилая, медлительная и немногословная Григорьева работала по-хозяйски, обстоятельно и аккуратно, в её широких костистых руках таилась мужская сила, а всё её поведение выражало спокойствие и гневное презрение к врагам. «Они думают», «они воображают», — говорила она про немцев с холодной усмешкой. Мария понимала, что предложение уехать в тыл Григорьева сочла бы оскорбительной нелепостью.
Сёстры Кружковы — Лиза и Соня — вели себя, как девушки, которым везде хорошо, были бы кругом друзья. Свои, кровные интересы связывали их с Ленинградом, и всё происходящее они принимали как неизбежное, страшное, но всё-таки интересное. Пожалуй, старшая из сестёр, Лиза, согласилась бы уехать, если бы кто-то настоял на этом и всё устроил бы так, что ей самой не пришлось бы затрачивать усилий. Но решать самой, волноваться, что-то менять в своей жизни было не в её характере. В неторопливых движениях, какими она привычно накручивала на пальцы белокурые пушистые волосы, в сдержанной улыбке и в немного сонных, красивых глазах сквозила уютная лень. Лиза служила на танковом заводе телефонисткой и в ночь должна была выходить на дежурство. Её сестра Соня была так непохожа на неё, что никто не признавал их сёстрами. Черноглазая и смуглая, как цыганочка, Соня принадлежала к тому типу девушек, которых нельзя представить себе вне комсомола, вне спортивных кружков и общественной деятельности. Напористая, насмешливая, быстрая, она успела к своим двадцати годам побывать и телефонисткой, и слесарем, и снималась в кино в мелких ролях — «украшала собою маленький кусочек экрана». Теперь она кончала шофёрские курсы, занималась в стрелковом кружке и собиралась то ли в моторизованные войска, то ли в танковые, но обязательно на фронт. Нарастающая опасность и ожидание больших событий вызывали у неё душевный подъём.
Вместе с девушками добровольно работала в бригаде их маленькая пожилая тётка, которую все почему-то звали Мирошей. Домашняя хозяйка, швея и рукодельница, Мироша, видимо растерялась, плохо понимала, что происходит, и от этого жадно тянулась к людям, которые больше понимают, знают, что делать, и с которыми проще переживать страшное время. В работе она была суетлива и бестолкова, но так охотно за, всё бралась, так внимательно, открыв рот, прислушивалась ко всем указаниям и так хотела суметь, что и у неё дело спорилось.
Больше всех заинтересовала Марию молодая женщина с узенькими плечами, в домашнем фланелевом платьице, работавшая азартно и стремительно. Её звали Любой Вихровой, но девушки называли её Соловушкой, а Мироша, с уважением в голосе, величала Любовью Владимировной. По отрывочным разговорам в бригаде Мария поняла, что Люба Вихрова недавно вышла замуж за директора танкового завода и что сама она не то работала на заводе, не то происходила из кадровой заводской семьи. У Любы был брат Мика, лётчик-истребитель, и через этого брата Люба и Соня были как-то связаны. Однако Марию больше интересовало другое — неужели муж Любы не считает нужным эвакуировать её? Что заставляет Любу оставаться в городе? Но чем больше Мария присматривалась к Любе-Соловушке, тем яснее ей становилось, что Люба и не решала ничего и просто отмахивалась, если с нею заговаривали об эвакуации, что ей свойственна в жизни беспечная лёгкость и в любой обстановке она чувствует себя естественно. Она не только не была похожа на замужнюю женщину, да ещё жену директора крупного завода, но всей своей азартной увлечённостью была сродни мальчишкам, работавшим в бригаде.
Старшему из мальчишек, Жорке, едва ли исполнилось восемнадцать лет. Он был франтоват и развязен, тщательно закрученный чуб намеренно выпускал на лоб из-под козырька «капитанки», курил толстую трубку и лихо сплёвывал сквозь зубы, явно кому-то подражая. О военной опасности он говорил с нарочитым пренебрежением, сквозь которое проглядывало жадное любопытство. Его приятель Колька был маленький, юркий, работал в паре с Жоркой и находился под его влиянием, и было удивительно, что он не только не отстаёт от более взрослого и сильного товарища, но опережает его и подстёгивает. Третьего, паренька лет шестнадцати, звали шутливо Андрей Андреичем, он играючи таскал любые тяжести и щеголял мускулами, развитыми, как у борца. Он болезненно переживал «несправедливость» военкомата, отказавшего ему в приёме в армию, и мечтал попасть в артиллерийскую часть. Младшим из мальчишек был Сашок, уже знакомый Марии. У Сашка было круглое детское лицо и тонкое, гибкое тело. Лёгкое ранение, полученное три дня тому назад, повышало его в собственных глазах и в глазах товарищей. Работал он торжественно, многозначительно. Чувствовалось, что возможность баррикадных боёв на родной улице наполняет его воинственными и честолюбивыми мечтами, что он строит баррикаду для себя лично и никому не уступит чести на ней сражаться.
Все эти разнородные люди, никогда не воевавшие и не желавшие войны, готовились теперь к борьбе ожесточённо и страстно. Когда Мироша передала слух, будто немцы уже подошли к Пулкову, Сашок заявил уверенно:
— Здесь только и начнётся настоящее дело!
Григорьева поддержала:
— Юденич тоже у Пулковской высотки прогуливался, и баррикады тогда здесь же строили. И всё равно — Юденич Питера не увидел, и они не увидят.
— Форты кронштадтские ка-ак бахнут! — сказала Люба.
— Зачем форты? — откликнулась Лиза с неожиданной горячностью. — Сейчас за Морским каналом линкор стоит, его главный калибр им покажет!
Колька авторитетно поправил:
— Не один линкор, кораблей много.
— У нас на линкоре свой артиллерист есть, — сказала Соня, метнув на сестру лукавый взгляд. — Попросим — поддержит.
— А у нас с тобою, по-моему, и лётчик на поддержку найдётся, — добавила Люба.
Серьёзные размышления перемежались шутками, тревога сразу же перебивалась обнадёживающим словом. Мария вслушивалась в разговоры, вглядывалась в лица людей, копошившихся по всей улице возле будущих баррикад, — и в душе её совершалась сложная работа, подготавливая решение.
«Есть на свете трусы, паникёры, себялюбцы? Да, есть», — говорила себе Мария, стараясь не думать о Борисе. — Да, они есть, — неохотно признавала она. — Но я с другими, с настоящими. Вот они — кругом, бок о бок со мною, питерцы, ленинградцы, неунывающий народ, готовый на неслыханную выносливость, когда дело коснётся его чести и свободы… Да, русский народ — это же они все, и Люба-Соловушко, и Сашок, и Мироша, и силач Андрей Андреич, и старая Григорьева, и Сизов, и неизвестный артиллерист главного калибра на линкоре, и тот боец на шоссе, и я — да, и я тоже!»
Никогда она ещё не чувствовала такой гордой радости оттого, что она, вместе с окружающими её и милыми ей людьми, — часть родного народа и того вернейшего отряда его, что зовётся — ленинградцы. Разве она задумывалась об этом раньше? Всё вокруг было своё, несомненное: люди, творчество, Ленинград. Право строить и создавать. Поддержка и уважение людей. Любовь и материнство. Всё прошлое и всё будущее. Всё казалось уже завоёванным и утверждённым раз и навсегда. Завоёванным теми, кто умирал, не сдаваясь, в тёмных казематах Петропавловской крепости, кто штурмовал Зимний и строил вот здесь, на этих улицах, революционные баррикады, чьи могилы пламенеют цветами за гранитною оградой на Марсовом поле… Для её поколения это было уже прошлое — волнующее, но далёкое. Принимая всё, как должное, она была такою, какою её воспитала жизнь — деятельной, любознательной, жаждущей счастья, поглощённой своим трудом, своей семьёй, своими замыслами и мечтами… А теперь, в дни надвигающейся опасности и величайшего душевного испытания, перед угрозою потерять всё, что дорого, она ощутила в себе упрямую русскую душу и вдруг отчётливо поняла: все её мечты, замыслы, весь её труд — лишь крупинки большой народной жизни, вне широкого потока народной жизни ей нечем будет дышать, нечего любить. И, может быть, все прожитые ею годы отрочества и юности, наполненные учёбой, творчеством, трудом, страстью, думами и самовоспитанием, — лишь подготовка вот к этому дню, когда она отбросит своё нежданное горе и вместе с незнакомыми, но родными людьми сумеет построить свою первую баррикаду.
Когда она вернулась вечером домой, ей было совсем нетрудно сказать Борису:
— Я не поеду.
Её не удивило, что Борис всё-таки едет без неё и без Андрюши. Теперь она уже ничего не ждала от него, хотела только одного — конца разговоров, уверений, суеты, упрёков, просьб. С Борисом она и не ссорилась и не мирилась, даже помогла ему собраться в дорогу. Она видела, что он не может остаться, даже если бы захотел — ведь это значило бы признать все её упрёки справедливыми, сознаться, что он струсил. И она старалась не говорить о его отъезде, как будто ему предстояла обыкновенная деловая поездка. Борис согнулся, стал суетлив и неестественно вежлив, он много раз повторял, что проводит оборудование до места назначения — «я не имею права его бросить» — и сразу вернётся в Ленинград.
— Вот и чудесно, — сказала Мария. — Я приготовлю для тебя хорошенькую баррикаду.
Борис начал уверять, что до баррикадных боёв дело не дойдёт, что он слышал сегодня в Смольном успокоительные вести с фронта.
— У меня профессиональное разочарование, — пошутила Мария. — Неужели мы зря стараемся?
За ужином, чтобы нарушить гнетущее молчание, она рассказала о том, какие у неё славные люди в бригаде и как быстро все сдружились.
Анна Константиновна весь вечер ходила с непроницаемым лицом и за ужином притворялась, что не понимает происходящего между дочерью и зятем. Но тут она вскинула на Бориса потемневший взгляд и сказала с ударением:
— Такое время. Дружатся на всю жизнь и расходятся навсегда.
Мария удивлённо поглядела — значит, знает мама?.. Но Анна Константиновна уже потупилась и, как ни в чём не бывало, полоскала в тазике чашки.
Прощаясь, Борис хотел обнять Марию и заговорить с нею прежним, ласковым, неотчуждённым тоном, но Мария сдержанно поцеловала его и шутливо сказала:
— Ты же приедешь, ненадолго прощаемся. — И подтолкнула его к двери: — Иди, грузовики дожидаются.
Закрыв за ним дверь, она с отупелым спокойствием слушала, как гулко звучат на лестнице его удаляющиеся шаги.
5
Расставшись с Марией Смолиной, лейтенант Кривозуб поехал на танковый завод. Новые мощные машины KB, которые ему предстояло получить, были таким богатством для батальона, что он заранее предвкушал радость товарищей и весёлую возню с опробованием машин, и упоение первого боевого дела. Ух, и силища в этом KB! Танк подвернётся — он танк протаранит, орудие сунется стрелять — он орудие раздавит, дом поперёк дороги станет — дом свернёт!
Огромный завод с затемнёнными корпусами и чёрными бесконечными дворами и переходами ошеломил его — не размерами своими, не танками и тягачами, ползущими без огней по дворам, а множеством танкистов, которые ходили здесь, как дома, озабоченные, со всеми знакомые, всем примелькавшиеся. У них у всех тоже были срочные ордера, они тоже рассчитывали на получение KB в первую очередь, ругались между собою и покорно становились на любую работу, какая только нужна была, — лишь бы ускорить выпуск долгожданных машин.
Лейтенант Кривозуб прорвался к директору. Усталый, немолодой человек с охрипшим голосом встретил его виноватой улыбкой и злобно закричал в телефонную трубку:
— Сорок платформ, и ни одной меньше! И чтобы посудины были поданы немедленно, иначе я своё хозяйство не повезу! Ты понимаешь или нет, шутить с таким хозяйством!
Он долго препирался по телефону, а потом, не глядя, бросил телефонную трубку на аппарат и посмотрел на лейтенанта усталыми, добрыми глазами:
— Всё знаю. Срочный ордер. Острая необходимость. Танки нужны сегодня, даже сейчас. Так?
— Так, — со вздохом согласился Кривозуб. И тихо спросил — Эвакуируете завод?
У директора страдальчески сморщились губы.
— Ты приказ выполняешь, когда тебе приказывают? Ну, и я выполняю.
— Очевидно, надо, — грустно произнёс Кривозуб.