— Я
Грустить мне или смеяться, вспоминая об этом. Хотелось бы не путать дурное настроение с моральным величием.
Уныние лишь издалека напоминает порядочность…
Недавно я прочел такую фразу у Марамзина:
«Запад интересуется нами, пока мы русские…»
Это соображение мне попадалось неоднократно. В самых разнообразных контекстах. У самых разных авторов.
То есть мировая литература есть совокупность национальных литератур. В самых ярких, блистательных образцах. Чем национальнее автор, тем интернациональнее сфера его признания…
Это соображение вовсе не кажется мне бесспорным. Хоть я и не решаюсь его опровергать. Теория — не мое дело.
Я только хочу привести несколько фамилий.
Иосиф Бродский добился мирового признания. Его американская репутация очень высока.
При этом Бродского двадцать лет упрекают в космополитизме. Говоря, что его стихи напоминают переводы с английского. Об этом писали Рафальский, Гуль и другие, более умные критики. И у Бродского есть материал для подобных оценок. В его поэзии сравнительно мало национальных черт. Хотя ленинградские реалии в его стихах точны и ощутимы.
Мне кажется, Бродский успешно выволакивает русскую словесность из провинциального болота.
А раньше этим занимался Набоков. Который еще менее национален, чем Бродский.
Два слова о Набокове. Я не хочу сказать, что ему противопоказана русская традиция. Просто она живет в его творчестве наряду с другими. Лужин, например, типично русский характер. Гумберт принадлежит к среднеевропейскому типу. Мартын Эдельвейс — вненационален, хоть и уезжает бороться с коммунистами.
Очевидно, самое русское в Набокове — литературный язык. (Пока он его не сменил.)
Вспомните Алданова, Ремизова, Зайцева, Куприна. Это были необычайно русские писатели. Притом очень высокого класса. А мирового признания добился один Набоков.
Я думаю, понятие «мировая литература» определяется не только уровнем. Не только качеством. Но и присутствием загадочного общечеловеческого фермента.
Я думаю, национальное и общечеловеческое в творчестве живет параллельно. И то и другое сосуществует на грани конфликта. Может быть, противоречит одно другому. И при этом в каком-то смысле дополняет…
Рядом с Чеховым даже Толстой кажется провинциалом. Разумеется, гениальным провинциалом. Даже «Крейцерова соната» — провинциальный шедевр.
А теперь вспомним Чехова. Например, его любимую тему: раскачивание маятника супружеской жизни от идиллии к драме. Вроде бы что тут особенного. Для Толстого это мелко. Достоевский не стал бы писать о такой чепухе.
А Чехов сделал на этом мировое имя. Благодаря общечеловеческому ферменту.
Уж каким национальным писателем был Лесков! А кто его читает на Западе?!
Чрезвычайно знаменателен феномен Солженицына, который добился абсолютного мирового признания.
И что же? Запад рассматривает его в первую очередь как грандиозную личность. Как выдающуюся общественную фигуру. Как мужественного, стойкого, бескомпромиссного человека. Как историка. Как публициста. Как религиозного деятеля. И менее всего как художника.
Мы же, русские, ценим в Солженицыне именно гениального писателя. Выдающегося мастера словесности. Реформатора нашего синтаксиса. Отдавая, разумеется, должное его политическим и гражданским заслугам. По-моему, тут есть над чем задуматься…
Мне кажется, у литераторов третьей волны проявляется еще одна не совсем разумная установка. Мы охвачены стремлением любой ценой дезавуировать тоталитарный режим. Рассказать о нем всю правду. Не упустить мельчайших подробностей. Затронуть все государственные и житейские сферы.
Стремление, конечно, похвальное. И черная краска тут совершенно уместна. И все-таки задача кажется мне ложной для писателя. Особенно если превращается хоть и в благородную, но самоцель.
Об ужасах советской действительности расскажут публицисты. Историки. Социологи.
Задача художника выше и одновременно — скромнее. И задача эта остается неизменной. Подлинный художник глубоко, безбоязненно и непредвзято воссоздает историю человеческого сердца…
Я думаю, что у литераторов третьей волны хорошие перспективы на Западе. Нашли дорогу к читателям — Аксенов, Максимов, Синявский, Войнович. Большой интерес вызывает творчество Соколова, Лимонова, Алешковского. Критика высоко оценила Мамлеева и Наврозова.
Ищет встречи с западной аудиторией благородное детище Григория Поляка — «Часть речи»…
Наверное, я пропустил десяток фамилий. Например, Ерофеева, автора шедевра «Москва — Петушки»… Конечно же — Игоря Ефимова, Марамзина, Некрасова.
Мы избавились от кровожадной внешней цензуры. Преодолеваем цензуру внутреннюю, еще более разрушительную и опасную. Забываем об унизительной системе аллюзий. Жалких своих ухищрениях в границах дозволенной правды.
Банально выражаясь, мы обрели творческую свободу. Следующий этап — новые путы, оковы, вериги литературного мастерства. Как говорил Зощенко — литература продолжается.
Я, например, стал тем, кем был и раньше. Просто многие этого не знали. А именно, русским журналистом и литератором. Увы, далеко не первым. И к счастью, далеко не последним. Спасибо за внимание.
Будущее русской литературы в эмиграции
У меня сложилось такое впечатление в ходе заседания, что вопрос о будущем русской литературы как будто уже решен в положительном смысле. Все же я хочу коротко сказать, причем довольно банальные вещи, что-то повторить из того, что уже говорилось, поскольку наше первое заседание о том, две литературы или одна, — это разговор о будущем литературы. И я сознательно хочу произнести несколько банальных вещей, ибо, вообще говоря, я считаю, что нравственный путь во многом — это путь к прописным истинам, которые есть смысл иногда повторить, чтобы привыкнуть.
Я еще раз хочу сказать, что, оглядываясь на прошлое, мы исследуем таким образом будущее и убеждаемся, что время сглаживает какие-то политические нюансы и территориально-гражданские признаки литературы становятся менее существенны, чем кажутся в настоящий момент, что будущее литературного процесса определит мера таланта людей, участвующих в этом процессе… Существует разница между Фетом и Огаревым (если кто-то перечитывал когда-нибудь Огарева)? Конечно, существует, но не в плане мировоззрения, а в уровне дарования. Как известно, Фет был крепостником, но писал значительно лучше. Скажем, Аполлон Григорьев был почти что люмпеном, а Тютчев был камергером, и сейчас это не имеет никакого значения. Внуки будут оценивать наши достижения по эстетической шкале, останется единственное мерило, как в производстве — качество, будь то качество пластическое, духовное, качество юмора или качество интеллекта. Мне хочется почему-то привести такой микроскопический, но характерный пример. Я недавно прочел книжку Лотмана о «Евгении Онегине». Мы часто цитируем из Пушкина строчки, скажем, такую строку: «Из Страсбурга пирог нетленный…» Выяснилось с помощью Лотмана, что пирог вовсе не пирог, а гусиный паштет, что нетленный он не потому, что остался в памяти, как совершенство кулинарии, а потому, что он консервированный. Действительно, в ту пору изобрели процесс консервирования, и нетленный пирог — это консервы гусиные. Сейчас все эти реалии забыты и интересуют, может быть, одного Лотмана, а стихи остались, потому что они хорошо написаны, вне всех подробностей…
Проза Солженицына выше прозы Георгия Маркова именно качеством, даже неловко произносить, настолько это ясно. Теперь вот еще разговор о том… кажется, Владимир Николаевич Войнович говорил, что в эмиграции не может родиться большое дарование… (Я не говорил. —
Гениальный писатель может родиться в эмиграции, а может и не родиться. Тут я хочу повторить почему-то, может, даже некстати, простую и очень важную вещь, которую на этот раз уже точно произнес Войнович. Он сказал, что если есть один великий писатель в литературе — значит, это великая литература. Я это понимаю так, что явление великого таланта обеспечено какими-то… клетками всего народа, всей нации, так же как явление злодейства титанического, как это было в Германии, да и у нас тоже, в какой-то степени, обеспечивается биохимией всей нации, но это мы уже в сторону ушли…
Значит, повторяю, мерилом будет качество, это надежный вполне, и главное — единственный критерий. Я вынужден признать, что кто-то из нас может стать первой жертвой этого критерия, но от этого он не становится менее надежным, а главное — менее единственным, если так можно говорить по-русски… Мы уже говорили: две литературы или одна — это, по сути дела, разговор о будущем литературы, эта литература едина, в ней есть элементы, которые присущи любой здоровой культуре, т. е. сосуществуют — реалистическая проза, авангард, наличествует сатира, нигилизм и т. д. В заключение я хочу сказать, что будущее литературы лежит, мне кажется, в сфере осознания литературой собственных прав и собственных возможностей. Из методической разработки относительно того, как жить или «что делать», она превратится или превращается, как мы видим по литературе прошлого, в захватывающее, прекрасное явление самой жизни, и из наставления, скажем, по добыче золота она превращается в сокровище, и уже неважно, трудом добыто это сокровище или получено в наследство.
Спасибо за внимание.
Литература продолжается
После конференции в Лос-Анджелесе [3]
…А значит, никто никого не обидел, и литература продолжается…
Мной овладело беспокойство
На конференции я оказался случайно. Меня пригласил юморист Эмиль Дрейцер. Показательно, что сам Дрейцер участником конференции не был. А я по его настоянию был. То есть имела место неизбежная в русской литературе доля абсурда.
Сначала ехать не хотелось. Я вообще передвигаюсь неохотно. Летаю — тем более… Потом начались загадочные разговоры…
— Ты едешь в Калифорнию? Не едешь? Зря… Ожидается грандиозный скандал. Возможно, будут жертвы…
— Скандал? — говорю.
— Конечно! Янов выступает против Солженицына. Цветков против Максимова. Лимонов против мировой цивилизации…
В общем, закипели страсти. В обычном русском духе. Русский человек обыкновенный гвоздь вколачивает, и то с надрывом…
Кого-то пригласили. Кого-то не пригласили. Кто-то изъявил согласие. Кто-то наотрез отказался. Кто-то сначала безумно хотел, а затем передумал. И наоборот, кто-то сперва решительно отказался, а потом безумно захотел…
Все шло нормально. Поговаривали, что конференция инспирирована Москвой. Или наоборот — Пентагоном. Как водится…
Я решил — поеду. Из чистого снобизма. Посмотреть на живого Лимонова.
Загадочный пассажир, или Уроки английского
В аэропорту имени Кеннеди я заметил Перельмана. Перельман — редактор нашего лучшего журнала «Время и мы».
Перельман — человек загадочный. И журнал у него загадочный. Сами посудите. Проза ужасная. Стихи чудовищные. Литературная критика отсутствует вообще. А журнал все-таки лучший. Загадка…
Я спросил Перельмана:
— Как у вас с языком?
— Неплохо, — отчеканил Перельман и развернул американскую газету.
А я сел читать журнал «Время и мы»…
В Лос-Анджелесе нас поджидал молодой человек. Предложил сесть в машину.
Сели, поехали. Сначала ехали молча. Я молчал потому, что не знаю языка. Молчал и завидовал Перельману. А Перельман между тем затеял с юношей интеллектуальную беседу.
Перельман небрежно спрашивал:
— Лос-Анджелес из э биг сити?
— Ес, сэр, — находчиво реагировал молодой человек.
Во дает! — завидовал я Перельману.
Когда молчание становилось неловким, Перельман задавал очередной вопрос:
— Калифорния из э биг стейт?
— Ес, сэр, — не терялся юноша.
Я удивлялся компетентности Перельмана и его безупречному оксфордскому выговору.
Так мы ехали до самого отеля. Юноша затормозил, вылез из машины, распахнул дверцу.
Перед расставанием ему был задан наиболее дискуссионный вопрос:
— Америка из э биг кантри? — спросил Перельман.
— Ес, сэр, — ответил юноша.
Затем окинул Перельмана тяжелым взглядом и уехал.
Дело Синявского
Всем участникам конференции раздали симпатичные программки. В них был указан порядок мероприятий, сообщались адреса и телефоны. Все дни я что-то записывал на полях.
И вот теперь перелистываю эти желтоватые странички…
Андрей Синявский меня почти разочаровал. Я приготовился увидеть человека нервного, язвительного, амбициозного. Синявский оказался на удивление добродушным и приветливым. Похожим на деревенского мужичка. Неловким и даже смешным.
На кафедре он заметно преображается. Говорит уверенно и спокойно. Видимо, потому, что у него мысли… Ему хорошо…
Говорят, его жена большая стерва.
В Париже рассказывают такой анекдот. Синявская покупает метлу в хозяйственной лавке. Продавец спрашивает:
— Вам завернуть или сразу полетите?..
Кажется, анекдот придумала сама Марья Васильевна. Алешковский клянется, что не он. А больше некому…
Короче, она мне понравилась. Разумеется, у нее есть что-то мужское в характере. Есть заметная готовность к отпору. Есть саркастическое остроумие.
Без этого в эмиграции не проживешь — загрызут.
Все ждали, что Андрей Донатович будет критиковать Максимова. Ожидания не подтвердились. Доклад Синявского затрагивал лишь принципиальные вопросы.
Хорошо сказал поэт Дмитрий Бобышев:
— Я жил в Ленинграде и печатался на Западе. И меня не трогали. Всем это казалось странным и непонятным. Но я-то знал, в чем дело. Знал, почему меня не трогают. Потому что за меня когда-то отсидели Даниэль и Синявский…
Дезертир Лимонов
Эдуард Лимонов спокойно заявил, что не хочет быть русским писателем.
Мне кажется, это его личное дело.
Но все почему-то страшно обиделись. Почти каждый из выступавших третировал Лимонова. Употребляя, например, такие сардонические формулировки:
«…Господин, который не желает быть русским писателем…»
Так, словно Лимонов бросил вызов роду человеческому!
Вспоминается такой исторический случай. Приближался день рождения Сталина. Если не ошибаюсь, семидесятилетний юбилей. Были приглашены наиболее видные советские граждане. Писатели, ученые, артисты. В том числе — и академик Капица.
И вот дерзкий академик Капица сказал одному близкому человеку:
— Я к Сталину не пойду!