В этой кухне среди мебели темного дерева нарциссы стояли как заплатки из солнечного света, добавляя ей яркости. На полу — красная плитка. Стены выбелены известкой.
Старушка подала мне выщербленное блюдце с куском пчелиной соты из улея Хэмпстоков и добавила немного сливок из молочника. Я ел соту ложкой, пережевывая воск, как жвачку, мед растекался во рту, сладкий, клейкий, цветочный.
Я выскребывал из блюдца остатки сливок и меда, когда в кухне появились Лэтти и ее мама. На миссис Хэмпсток все еще были резиновые сапоги, и она влетела в комнату, будто очень спешила. «Мама! — воскликнула она. — Кормить мальчика медом! Ты же испортишь ему зубы».
Старая миссис Хэмпсток повела плечами. «Я переговорю с этой неуемной мелкотней у него во рту, — заверила она. — Они не тронут его зубы».
«Ты же не можешь вот так командовать бактериями, — возразила миссис Хэмпсток. — Они этого не любят».
«Сущий вздор, — отмахнулась старушка. — Дай им только волю, и они совсем распояшутся. А покажешь, кто тут главный, они все сделают, только б тебя умаслить. Ты же пробовала мой сыр. — Она обернулась ко мне. — Я за свой сыр медали получала. Медали! В стародавние времена, бывало, на лошади неделю скакали, лишь бы купить головку моего сыра. Даже поговаривали, что сам король ест мой сыр с хлебом, а королевичи — Дикон, Джеффри и даже маленький Джон клялись, что лучше моего сыра отродясь не едали…»
«Ба», — одернула ее Лэтти, и старушка осеклась.
Мама Лэтти сказала: «Тебе понадобится ореховый прут. И… — добавила она задумчиво, — я думаю, можно взять с собой мальчика. Это его шиллинг, с ней легче справиться, если он будет с тобой. Если будет что-то, что она сама сделала».
«Она?» — удивилась Лэтти.
Девочка держала в руках складной нож с роговой рукояткой, лезвие было спрятано.
«Похоже, что она, — ответила мама Лэтти. — Но учти, я могу ошибаться».
«Не бери с собой мальчика, — вмешалась старая миссис Хэмпсток. — Накличешь беду».
Я расстроился.
«Все будет хорошо, — заверила ее Лэтти. — Я о нем позабочусь. И о себе тоже. Будет нам приключение. И вместе оно веселей. Ба, ну пожалуйста?»
Я с надеждой смотрел на старую миссис Хэмпсток и ждал.
«Не говори, что я тебя не предупреждала, если все пойдет наперекосяк», — проворчала старая миссис Хэмпсток.
«Ба, спасибо! Я тебе слова в упрек не скажу. И буду глядеть в оба».
Старая миссис Хэмпсток шмыгнула носом. «Ну, тогда смотри, не напортачь. Подходи осторожно. Свяжи, перекрой все отходные пути и усыпи».
«Да знаю я, — сказала Лэтти. — Все наизусть знаю. Честно. Все обойдется».
Вот что она сказала. И не обошлось.
4
Лэтти повела меня в заросли лещины у старой дороги (по весне ветви орешника клонились под тяжестью сережек) и выломала прут. Ножом очистила его от коры так, будто делала это уже мириады раз, укоротила, и прут стал похож на рогатку. Она спрятала нож (я так и не понял куда) и взяла по концу рогатки в каждую руку.
«Это — не волшебная лоза, — объяснила она. — Просто проводник. Думаю, для начала мы ищем синюю… синюю бутылку. Или что-то фиолетово-синее и блестящее».
Мы огляделись. «Я ничего такого не вижу».
«Еще увидишь», — заверила она меня.
Я снова глянул вокруг и выхватил взглядом бурую, с рыжиной, курицу, клевавшую что-то в траве на краю подъездной дорожки, ржавый трактор, деревянный стол-помост рядом с дорогой и на нем шесть пустых металлических бидонов из-под молока. Я увидел дом Хэмпстоков из красного кирпича, который высился, как громадный кот, в дреме поджавший лапы. Весенние цветы — заполонившие всё белые и желтые ромашки, золотистые лютики (лютик верный даст ответ, любишь масло или нет),[1] одуванчики и в тени под молочным помостом запоздалого весеннего гостя — одинокий колокольчик, еще блестящий от ро…
«Он?» — выкрикнул я.
«А у тебя меткий глаз», — похвалила она.
Мы направились к колокольчику. Когда мы с ним поравнялись, Лэтти зажмурилась. Ее тело задергалось во все стороны вместе с выставленным вперед ореховым прутом, как будто сама она была стрелкой часов или компаса, а руки ее вросли в рогатку и направляли нас на какой-то восток или север, не доступные моему зрению. «Черное, — вдруг проговорила она, словно описывала что-то увиденное во сне. — И мягкое».
Мы оставили колокольчик и двинулись вдоль проселка, который, как мне иногда казалось, проложили еще древние римляне. Мы прошли сотню ярдов и у места, где нашелся «мини», она обнаружила это: клочок черной ткани на колючей ограде.
Лэтти приблизилась к нему. Снова выставленный вперед прут, снова и снова медленное вращение. «Красный, — уверенно сказала она. — Ярко-красный. Туда».
Мы пошли в указанном направлении. Через пойменный луг в перелесок. «Вон», — показал я, завороженный. На подстилке из зеленого мха лежало крохотное тельце какого-то животного — по виду полевки. У него не было головы, на шубке и среди ворсинок мха алели бусины крови. Ярко-красные.
«Теперь, — напутствовала Лэтти, — держи меня за руку. Не отпускай!»
Своей правой рукой я схватил ее левую руку, чуть пониже локтя. Она поводила рогаткой и решила: «Сюда».
«А что мы теперь ищем?»
«Мы подходим ближе, — сказала она. — Теперь нам нужна гроза».
Мы продирались сквозь ветви, тесно прижавшись друг к другу, пролесок густел, и листва деревьев смыкалась над нами плотным пологом. Мы отыскали прогалину и шли вдоль нее, все вокруг стало зеленым.
Слева послышалось глухое ворчание дальнего грома.
«Гроза», — пропела Лэтти. И вновь закружилась, а вместе с ней и я. В тот момент, держа ее за руку, я чувствовал, или мне казалось, что чувствовал, как меня трясет, будто я держусь за мощный двигатель.
Мы опять сменили направление. Вместе перебрались через узкий ручей. Тут она вдруг остановилась, споткнулась, но не упала.
«Мы на месте?» — оживился я.
«Нет, — сказала она. — Еще нет. Оно знает, что мы идем. Оно нас чует. И не хочет, чтобы мы до него добрались».
Ореховый прут завертелся в руках, как магнит у отталкивающего полюса. Лэтти улыбнулась.
Порыв ветра швырнул листьев и земли нам в лицо. На отдалении погромыхивало, будто шел поезд. Разглядеть что-либо становилось все труднее, а небо, пробивавшееся сквозь толщу листьев, было темным, как если бы у нас над головами собрались тяжелые грозовые тучи или утро разом перешло в сумерки.
Лэтти крикнула: «Пригнись!» и приникла к покрытой мхом земле, утягивая меня за собой. Она лежала ничком, я — подле нее, чувствуя себя немного глупо. Земля была влажной.
«Сколько нам еще?..»
«Ш-ш-ш!» — шикнула она на меня почти злобно. Я замолк.
Что-то пробиралось сквозь ветви над нашими головами. Я поднял голову и увидел нечто коричневое, мохнатое и в то же время плоское, как гигантский ковер с хлопающими, загибающимися краями, с лицевой стороны у ковра была пасть, она щерилась множеством мелких острых зубов и смотрела вниз.
Хлопая, оно проплыло над нами и исчезло.
«Что это было?» — спросил я, и мое сердце билось в груди так сильно, что я не знал, смогу ли снова стоять на ногах.
«Шкуроволк, — ответила Лэтти. — А мы зашли дальше, чем я думала». Она поднялась и смотрела вслед мохнатому чудищу. Потом выставила вперед ореховый прут и стала медленно поворачиваться.
«Ничего не чувствую». Она тряхнула головой, чтобы убрать с глаз волосы, не выпуская из рук рогатки. «Либо оно прячется, либо мы подошли слишком близко». Она закусила губу. И попросила: «Шиллинг. Ну, тот, что был у тебя во рту. Достань его».
Левой рукой я вынул его из кармана и протянул ей.
«Нет, — отказалась она. — Мне нельзя до него дотрагиваться, не сейчас. Положи на рогатку у самой развилки».
Я не спросил зачем. Просто положил серебряный шиллинг, куда было сказано. Лэтти вытянула руки, медленно поворачиваясь и направляя конец ореховой ветки прямо вперед. Я двигался с ней, но ничего не чувствовал. Никаких вибрирующих двигателей. Мы уже прошли полкруга, когда она, замерев, сказала: «Смотри!»
Я посмотрел, куда было обращено ее лицо, но увидел только деревья и тени между ветвями.
«Нет, сюда смотри». Она сделала знак головой.
На конце ореховый прут слегка дымился. Она повернулась немного влево, немного вправо, снова чуть вправо, и конец ветки начал светиться ярко-оранжевым светом.
«Никогда раньше такого не видела, — удивилась Лэтти. — По идее монета должна усиливать сигнал, а тут…»
Лэтти шла дальше, я шел рядом. Теперь мы держались за руки: моя правая ладонь была зажата в ее левой руке. В воздухе пахло странно, как от фейерверка, мы углублялись в лес, и с каждым шагом вокруг становилось все темнее.
«Я же говорила, что не дам тебя в обиду?» — напомнила Лэтти.
«Да».
«Я обещала, что не позволю тебе навредить».
«Да».
«Просто держи меня за руку, — продолжала она. — Не отпускай. Что бы ни случилось, только не отпускай».
Ее ладонь была теплой, но не потной. Это вселяло уверенность.
«Держи за руку, — повторила она. — И ничего не делай, пока я тебе не скажу. Понял?»
«Мне все равно как-то не по себе», — заметил я.
Она не пыталась меня обнадежить. Лишь сказала: «Мы зашли дальше, чем я себе могла представить. Дальше, чем я ожидала. Я даже точно не знаю, что за твари здесь, на границах, живут».
Деревья расступились, и мы вышли на открытую местность.
Я спросил: «А далеко мы от вашей фермы?»
«Нет. Мы все еще в ее пределах. Ферма Хэмпстоков простирается далеко-далеко. Мы много чего забрали из Древнего Края, когда приплыли сюда. Ферма явилась с нами и притащила с собой других своих обитателей. Ба называет их блохами».
Я не знал, куда мы зашли, но мне не верилось, что мы все еще на земле Хэмпстоков, и этот мир не похож был на тот, где я вырос. Небо здесь светилось тусклым оранжевым светом, какой дает аварийная лампа; растения, покрытые шипами, похожие на огромные косматые алоэ, были темно-зеленого цвета и поблескивали серебром, точно их отлили из оружейной бронзы.
Монета у меня в левой руке, разогревшись в ладони, снова начала остывать, пока не стала на ощупь, как кубик льда. Своей правой рукой я изо всех сил сжал ладонь Лэтти Хэмпсток.
«Все, — сказала она. — Мы на месте».
Сначала я подумал, что передо мной какое-то сооружение: оно было похоже на шатер величиной с деревенскую церковь, из серой и розовой холщовой ткани, рвущейся во все стороны под порывами штормового ветра в этом оранжевом небе — сооружение кренилось набок, обветшалое, побитое временем и непогодой.
И тут оно повернулось, я увидел его лицо, услышал чье-то поскуливание, так скулит собака, которую пнули ногой, а потом до меня дошло, что поскуливал я.
Вместо лица были лохмотья, вместо глаз — две глубокие щели в ткани. За ними — пустота, просто серая маска из дерюги, намного больше, чем я вообще мог себе представить, вся в клочьях и дырах, парящая в потоках сильного ветра.
Что-то сдвинулось, и груда рванья нависла над нами.
Лэтти Хэмпсток приказала: «Назови себя».
Молчание. Два пустых глаза таращились на нас сверху вниз. Затем раздался голос, бестелесный, как шелест ветра: «Я хозяйка этого места. Я поселилась здесь давным-давно. Еще до того, как люди стали приносить в жертву друг друга на скалах. Мое имя принадлежит мне, дитя. Оно не твое. А теперь оставь меня в покое, пока я всех вас не развеяла по ветру». Точно рваный парус, взметнулась в воздух ее тряпка-рука, и меня охватил озноб.
Лэтти Хэмпсток сжала мою ладонь, и я приободрился. Она заговорила: «Слышь, ты, я велела назвать себя. Не брехать про старость и время. Не скажешь, как тебя звать, и пеняй на себя». Ее слова звучали как никогда просторечно, по-деревенски. Может быть, из-за злости в голосе: когда она злилась, ее речь звучала иначе.
«Нет, — прошелестело спокойно тряпичное существо. Девочка, девочка… кто твой друг?»
Лэтти шепнула: «Молчи». Я закивал и крепко сжал губы.
«Мне это начинает надоедать, — подала голос серая груда лохмотьев, раздраженно всплеснув рваными руками. — Что-то явилось ко мне с мольбой о любви и помощи. Оно поведало, как осчастливить всех подобных ему. Они — существа простые, все, что им нужно, — это деньги, только деньги, и ничего больше. Маленький кругляшок-за-работу. Если бы оно попросило, я бы дала ему мудрость или покой, абсолютный покой…»
«А ну, хватит! — приказала Лэтти Хэмпсток. — Тебе нечего дать им. Не лезь к ним».
Налетел ветер, и громадная фигура закачалась в потоке воздуха, словно корабль с огромными парусами, а когда ветер стих, положение ее изменилось. Казалось, она подлетела ближе к земле и изучает нас, как тряпичный великан-ученый, разглядывающий двух белых мышек.
Двух очень напуганных мышек, сцепившихся лапками.
Теперь рука у Лэтти была влажной. Она стиснула мою ладонь — подбодрить ли меня или себя, не понятно, но я сжал ее руку в ответ.
Рваное лицо, то место, где должно было быть лицо, искривилось. Я подумал, что оно улыбалось. Наверное, улыбалось. Я чувствовал, как оно всматривается в меня, в каждую клеточку. Как будто оно знало обо мне все — даже то, что я сам о себе не знал.
Девочка, державшая меня за руку, пригрозила: «Не назовешься, свяжу тебя, как безымянную вещь. И будешь связанная, привязанная, запечатанная яко призрак какой или баргест».
Она замолкла, существо не отвечало, и Лэтти Хэмпсток начала произносить непонятные слова. Временами она говорила, временами это напоминало песню на неведомом языке, который я до этого никогда не слышал и который больше мне не довелось услышать. А вот мотив я знал. Это была старая детская песенка, мотив, на который мы пели: «Мальчишки, девчонки, гулять идем!» Мелодия была та самая, но слова Лэтти были еще старше. В этом я был уверен.
И пока она пела, под оранжевым небом стало что-то происходить.
Земля вспучилась и зазмеилась червями, длинными серыми червями, выползавшими из-под наших ног.
Что-то выстрелило в нас из самой гущи развевающегося тряпья. Оно было чуть больше футбольного мяча. В школе на уроках физкультуры, если я что-то должен был поймать, обычно мне это не удавалось, рука опаздывала на секунду, и я получал удар в лицо или живот. Но сейчас это что-то летело прямо в меня и в Лэтти Хэмпсток, и не успел я подумать, как взял и
Вытянул обе руки и поймал его — косматый, извивающийся клубок из паутины и истлевшей ткани. А поймав, почувствовал боль: что-то кольнуло в ступню и тут же прошло, как будто я наступил на кнопку.
Лэтти выбила у меня из рук клубок, он упал на землю и исчез. Она схватила мою правую руку и крепко сжала ее. При этом, не прекращая петь.
Эта песня являлась мне во снах, ее странные слова, незатейливый детский мотив, и иногда, во сне, я понимал, что в ней говорилось. В тех снах я тоже говорил на этом языке, на праязыке, и мог повелевать всем сущим. Во сне это был язык бытия, все сказанное на нем претворяется в жизнь, и ничто реченное не может быть ложью. Он — главный строительный камень мироздания. Во сне я использовал этот язык, чтобы лечить больных и летать; однажды мне приснилось, что я владелец замечательной маленькой таверны на берегу моря, и каждому своему постояльцу я говорил: «Исцелись», и он становился цельным, снова цельным, а не разбитым, потому что я говорил на языке формы.
И, так как Лэтти говорила на языке формы, даже не понимая, что она говорит, я догадался о том, что было сказано. Отныне существо на поляне было навеки привязано к этому месту, не могло выйти отсюда и не имело власти за пределами своих владений.