— Он и Вонсовичи получают место на лесопильном заводе. Хорошее место. Правда, в глуши, подле самой границы. Владимир хочет с тобою поговорить.
— О чем же?
— Разве ты не догадываешься? Он хочет просить твоей руки.
— Этого только не доставало.
— Лана… Не в старых же девах тебе сидеть? Чего же ты хочешь? — с тоскою говорила Тамара Дмитриевна. — Владимир из хорошей семьи. Место, которое он получает, отличное. Глеб от него в восторге. Ольга едет с ними. Там, как говорил их патрон, всем работа найдется.
— А кто же этот патрон?
— Они сами на знают. Приходил от него человек… Крестьянин… В белой свитке… Витебский, должно быть.
Светлана вздрогнула.
— В белой свитке? — быстро спросила она.
— Ну да… как мужики-белорусы ходят…
— И что же они, Глеб и Владимир?
— Контракт подписали…
— С кем?
— С компанией какой-то… Польской или русской. Не добилась я толком.
— Вот бы, мама, подписать контракт с чертом.
— Что ты говоришь, Лана?
— Нет, в самом деле, мама, — деланно засмеялась Светлана, — подписать бы контракт с чертом. Все по форме, кровью… Будет счастье… Богатство… Слава… Может, он-то еще добрее Бога окажется. Вот Россия-то наша гибнет… Даром что Святая Русь православная… А атеисты, коммунисты, материалисты, те благоденствуют, им хоть бы что… Народ против них и пикнуть не смеет.
— Я совсем тебя не понимаю, Лана.
— Я, мама, хочу или все, или ничего. Ты говоришь, Владимир. Ты, мама, подумай. Ну, что он такое? Так… ни то ни се. Ни Богу свечка, ни черту кочерга… Впрочем, Богу-то он, пожалуй, и свечка. Начетчик… Я слышала, что он в церкви читает и поет. Стихарь скоро получит. Он мне сам давно говорил. А я даже, признаться, и не знаю, что такое стихарь.
— Как ты говорить стала, Лана! Откуда все это у тебя берется? Где ты бываешь?
— За меня не беспокойся, мама. Я бываю одна. Сама с собой. Сама себя учусь понимать.
— Но что же я скажу Владимиру?.. Он опять придет.
— Пусть ждет. Не выйдет то, на что надеюсь, пойду за него. Мне все ровно тогда. А выйдет, пусть не обижается. Значит — кисмет.
— Все у тебя какие-то загадки.
— Будут, мама, и разгадки.
Светлана курила папиросу за папиросой и смотрела на мать далекими, как казалось Тамаре Дмитриевне, какими-то злыми и чужими глазами. Тамаре Дмитриевне стало страшно. Такой же далекий и чужой, замкнутый в себе взгляд, помнит она, бывал так часто у отца Светланы, «le beau Baholdine». Только у того в жизни была хоть карьера. А у Светланы что?
Тяжело, заботно и сумрачно было на душе у Тамары Дмитриевны. Что такое со Светланой? Где она пропадает все время? Но спрашивать было бесполезно. Она знала наперед:
«Не скажет».
Теперь Светлана часто летала во сне.
Ей снилось обычно, будто она, а иной раз с близкими ей людьми, — с матерью, Ольгой Вонсович, Ляпочкой, еще кем-нибудь из подруг, — находится в очень большой и высокой комнате, где почти нет мебели. Светлана, обнаженная, выходит на середину комнаты, вытягивает руки над головой, складывает ладони вместе, как бы собираясь броситься в воду, потом легким движением разводит руки вдоль плеч, отталкиваясь ногами от пола, и сейчас же легко отделяется от земли и мягко, плавно несется к потолку. Взмахом рук и изгибом тела она поворачивается, описывает круг, ныряет вниз к самому полу, летит над полом и снова взмывает к потолку. Она точно купается в воздухе с неизъяснимой легкостью. Мать и подруги смотрят на нее, удивляются ей, но ни мать, ни подруги этого сделать не могут. Несказанно приятно было это чувство легкости, невесомости и гибкости тела. Стыда от своей наготы не было, была только опьяняющая радость полета.
Когда Светлана просыпалась, она еще ощущала в себе необъяснимую легкость, и сознание, что она действительно летала, ее не покидало. Ей не хотелось открыть глаза, знала, что разрушит тогда очарование. Наконец, она медленно открывала их. Бледное, тихое утро глядело сквозь щели ставней и белую занавесь. Ощущение легкости все еще не пропадало. Она прислушивалась: спит ли мать. Приглядывалась в легком сумраке к другой стороне комнаты, где стояла ее постель. Мать крепко и неслышно спала на боку, повернувшись к ней спиною. Светлана вставала с постели, сбрасывала рубашку, снимала цепочку с крестом, встряхивала волосы, окидывала глазами комнату, точно соображала, как полетит и где повернет. Она поднимала руки, складывала ладони и тотчас же ощущала всю тяжесть тела, всю невозможность отделиться от земли. Ей вдруг делалось стыдно. Она набрасывала на себя рубашку и забивалась назад под одеяло. И только закрывала глаза: опять летала, ныряла, купалась в воздухе уже не чужой комнаты, а своей спальни, тихо пролетала над спящей матерью и улыбалась ей…
Иногда ей снилось, что с ней летает какой-то молодой человек. Он меньше ее ростом, очень строен, его тоже обнаженное тело не белое, но красноватое, бронзовое, будто сильно загорелое. Волосы темные, слегка курчавые, лицо точно точеное из металла, без усов и бороды, серьезное и красивое. Светлане не было стыдно перед ним ни своей, ни его наготы. Она бестрепетно и спокойно любуется сложением своего спутника. Он ей — близкий. Он — друг. Он — учитель. Он открывает большое до полу окно, и они вместе вылетают на улицу… Ночь… Внизу горят, уходя вдаль, смыкаясь треугольником, фонари. Темные дома спят живым одушевленным сном. Светлана ощущает прохладу ночи. Они летят над городом. Делают круг, пролетают между башнями костела Спасителя так близко, что Светлана в сумраке ночи видит спящих по карнизам голубей. Если протянуть руку, их можно погладить.
Сделав круг над городом, они возвращаются домой. Окно открыто. Спутник исчезает у окна. Светлана влетает в гостиную, становится на пол, идет, легкая, освеженная, отворяет дверь. Ее спальня. Мать спит на спине. Постель с откинутым одеялом ждет Светлану. Она ложится и, лежа, еще ощущает возбуждение прогулки и сладкую усталость тела.
После таких снов Светлана вставала вся разбитая, с тяжелой головой, она неохотно занималась домашними делами и отвечала матери односложно и резко. Ждала только ночи, чтобы снова летать.
Пинский надел на палец Светланы кольцо.
— Вы обручаетесь властителю тьмы, Сатане.
Он говорил совершенно серьезно, и лицо его было строго. В другое время, при других обстоятельствах, Светлане было бы просто смешно. Теперь она испуганными глазами посмотрела на Пинского и ее сердце билось, как у маленькой птички, зажатой мальчиком в кулак. Пинский мог все. Разве не видела она то, что он сделал с пресс-папье во время их первой встречи? А полеты, радость которых он дал ей узнать? Теперь она принимала каждое его слово трепетно и покорно.
Пинский снял кольцо, достал хрустальный кубок, налил в него воды и опустил кольцо в воду.
— Глядите, пани Светлана, пока не увидите жениха.
Светлане сквозь хрусталь воды стало казаться, что золотой кружок ширится. Голубой сумрак клубится в нем. В этом сумраке стали явственно, четко, со спины намечаться две обнаженные человеческие фигуры. В одной Светлана узнала себя. Она стояла, точно собиралась лететь в клубящиеся голубые дали. Ее обнял одной рукой смуглый, стройный юноша, с курчавыми черными волосами… Тот самый… Тот, с кем она летала над городом в своих частых снах.
Стало истомно хорошо. По всему телу прошли какие-то сладкие, волнующие токи.
Светлана глядела не отрываясь. Ее жених точно приподнял ее, и они оба исчезли в голубом тумане. Кольцо желтым ободком по-прежнему сквозило в воде. Оно лежало, такое простое и будничное. Светлана повернула голову к Пинскому. На лице ее была покорная улыбка.
Пинский стал говорить Светлане о черной мессе. Он объяснял ей, что она должна будет во время нее делать, заставлял затверживать на память какие-то латинские слова, говорил, когда ей надо будет для этого прийти к нему. Она слушала и старательно, чтобы не забыть, повторяла за ним по многу раз незнакомые слова.
— Пани Светлана, — сказал ей, наконец, Пинский, — по обычаю, издревле заведенному и освященному мудростью знающих, вам надо дать расписку кровью.
И опять ей не было смешно и не показалось ни странным, ни нелепым, когда, уколов ей руку, он дал вытечь оттуда в маленькую чашечку нескольким каплям крови и подал ей гусиное перо. Так было надо.
На ее совсем еще детское лицо разом легла печать спокойной решимости. Кровь?.. Тем лучше. Должно быть нерушимым и важным то, что пишется кровью. Она писала под диктовку Пинского по латыни. Потом подписалась: Светлана, — тоже латинскими буквами.
Когда она выходила от Пинского, она чувствовала, что ее колени дрожали. Порог перейден, отступления нет, подписано обязательство заплатить за поддержку страшной и тайной силы какой-то величайшею ценностью, — может быть жизнью.
Когда Светлана пришла домой, в ней внезапно началась борьба. Что-то внутри ее восстало и спорило. «Так можно совсем с ума сойти, — думала она. — Куда я зашла со всеми этими опытами? В конце концов, во всем этом нет ничего сверхъестественного. Пинский просто сильнейший гипнотизер. Все остальное, в конце концов, фокусы. Разве не видела я в разных “Варьете” и цирках фокусов, еще более необычайных? Какую цену имеет моя расписка? Никакой. Кому, куда, в какой суд можно предъявить этот глупый клочок пергамента, написанный кровью? И что такое кровь?.. Красная жидкость, как любые красные чернила».
Светлана стала думать о предстоящей черной мессе… Это ужас! Ее оскорбляло не кощунство. Мысль о Боге, которого она собиралась оскорбить, не приходила ей в голову. Она не верила в Него. Богохульство ее не пугало. Ее страшили самый обряд и та роль, которая, как она смутно догадывалась, была в нем предназначена ей.
«Грязь… Разврат» — вспомнились ей слова Подбельского.
Зачем ей идти на это?
«Невеста Сатаны… Расписка кровью… Как это глупо! Как в старых романах, которыми пугали бабушек».
Она поборола себя и в следующий вторник не пошла к Пинскому. Эта победа над собою ободрила ее. Она решила бороться и дальше и пропустила еще одну неделю. Был даже момент, когда она хотела искать защиты у Бога. Даже не веря в Него, точно затем, чтоб испытать себя, она пошла на кладбище, в православной церкви. Однако что-то внутри нее помешало ей войти. Она постояла вдали, посмотрела на золотые купола, хотела перекреститься. Вдруг все это показалось ей смешным. Ей стало стыдно и она вернулась домой. Три раза повторяла она эту попытку и три раза не могла войти в церковь и помолиться. Да и как она стала бы молиться? Она не знала молитв… Смеялась над священниками и обрядами. Если бы кто помог ей в эти дни!
Мать? Как часто Светлана сидела рядом с матерью, помогая ей шить. Их сердца бились близко друг от друга. Их головы склонялись к работе, касались, и Светлана ничего не ощущала. Тридцать лет разницы, что легли между ними, казались Светлане непереходимою пропастью. Мать была — Царская, Императорская, православная. Все то, что она рассказывала про придворные балы, про парады, про Высочайшие выходы во дворце, про свою девичью жизнь, казалось Светлане, пожалуй, красивой, но неправдивой сказкой. Светлана осознала себя впервые во время войны. Она любила свой взвихренный войною Петроград, шумный и кипящий, а не тот чинный и чопорный, «господский» Санкт-Петербург, который боготворила ее мать.
У матери на первом месте были церковь и Государь. Светлана любила народ, Государя не знала, к церкви была равнодушна. Ее мать в несчастиях Родины обвиняла самый народ, Светлана считала его только обманутым. Сколько раз она пыталась говорить с матерью: никогда ничего не выходило. Нет, эти тридцать лет, эту пропасть не перескочишь… Как же сказать теперь матери о Пинском?.. О чудных снах… О полетах… О том, что она теперь невеста Сатаны… О черной мессе…
«Мать не поймет меня, станет рыдать и ужасаться… Станет твердить: грех. У нее только и есть одно объяснение, что грех. А что такое грех?»
Не поймет ее и Владимир Ядринцев. Он, как и мать, придет в ужас, будет возмущаться и говорить, что ее просто «надули». Будет стремиться непременно с кем-то «разделаться». А то еще хуже: не поверит и сочтет ее за лгунью. Нет, от матери и от Владимира лучше подальше. Может быть, ей мог бы помочь Глеб? В его загорелом лице, в его стройном, худощавом теле и стальною волею горящих глазах было что-то странно схожее с тем юношей, с которым летала Светлана. В нем была сила.
Но Глеб был далеко. Он уехал в лесное имение, на фольварк Александрию. За ним скоро должна была ехать Ольга, потом и Ядринцев… Хотели, чтобы и Светлана ехала с Владимиром, его женою.
«Невеста Сатаны… Хороша жена!»
Светлана боролась с собою. Проходил вторник за вторником.
Она побеждала желание пойти к Пинскому и не шла. Радовалась победе над собою, но всякий раз чувствовала себя после такой победы еще более ослабевшей, еще менее способной на борьбу.
Светлана похудела и побледнела. Большие синие глаза были полны иногда такого страдания, что мать брала Светлану за руку и говорила ей:
— Что с тобой, милая детка?
— Ты не поймешь, мама, — говорила печально Светлана.
Тамара Дмитриевна пробовала следить за дочерью и тщетно выпытывала у Ольги и у Ляпочки, по ком могла «сохнуть» Светлана. А она «сохла» — другого слова нельзя было придумать. Она таяла, как свеча на огне. Она не интересовалась некем из молодых людей и негде не бывала. Дворцовый сад, библиотека, иногда, очень редко, Владек Подбельский или кинематограф… Она не ходила на танцы. Чарлстон и блэк-боттом ее не увлекали… Она была как-то совсем вне жизни.
— Лана, ты больна. Хочешь, поедем к доктору? Пусть он осмотрит тебя, — говорила Тамара Дмитриевна.
— Ах, при чем тут доктор, мама? У меня ровно ничего не болит.
Светлана брезгливо поводила плечами и уходила.
Так проходило лето. Как-то сразу, в одно утро, пожелтели березы, дикий виноград у подъезда стал красным, посыпались колючие шишки каштанов и первые сухие листья зашуршали по каменным тротуарам. По утрам стали потеть окна, а за окнами на траве скверов серебряной скатертью лег иней. Осень вступила в борьбу с летом. Днем солнце обманывало людей, пели птицы в ветвях и в пестрой одежде были прекрасные сады. А ночью осень стучалась холодными заморозками, гудела долгими ветрами, обрывала листья, и вместо прекрасных деревьев черные скелеты размахивали голыми ветвями. Унылую песню пели над улицами провода телеграфов.
Светлана чувствовала, как с холодами и ранними сумерками ей становится все труднее бороться с собою.
Третий день дул холодный восточный ветер. Он нес из России дождь со снегом. Река надулась и поднялась.
В комнате Светланы, на пятом этаже, вой бури был страшен и зловещ. Дождь барабанил в стекла. Казалось, кто-то темный и сердитый назойливо стучит костлявыми пальцами. Мокрые снежинки плотными пятнами прилипали к стеклу, точно чьи-то белые глаза заглядывали в бедную комнату русских эмигрантов, без ставен и занавесей. Дом был на окраине города, и снежному вихрю было привольно носиться по обширным пустырям.
Все эти дни Светлана ощущала особое беспокойство. Сейчас, когда наступила ночь, какая-то неоформленная мысль вдруг охватила ее тягучим томлением.
Светлана почувствовала: она пойдет к Пинскому.
«Не пойду», — говорила она себе. Говорила и ощущала, как сзади на ее затылок кто-то словно нажимал сильною рукою. Впечатление было такое отчетливое, что Светлана несколько раз невольно хваталась рукою за голову и, хватаясь, боялась коснуться чужой руки.
«Сегодня?» — мысленно спросила она и стала вспоминать, на какой день, говорил ей Пинский, назначена черная месса. — Да, сегодня».
Светлана тихонько, незаметно от матери, достала из сумочки золотое кольцо, данное ей Пинским, и надела на палец. Стало ясно: теперь уж не отступить. Вспомнила про расписку кровью. Да, не отступить.
Она встала и прошла в угол за свою постель, где висели ее платья.
«Конечно, то белое, короткое, в котором я была весной у Франболи и у “него” в первый раз…»
Ей было неприятно переодеваться при матери. Мать спросит, начнутся аханья: куда, зачем, в такую погоду. «Ах, все равно…»
Она взялась за платье. В то же мгновение электричество погасло.
Тамара Дмитриевна со вздохом отложила работу.
— Где ты, Лана?.. Что ты там делаешь?.. — В голосе матери было беспокойство. — Как это скучно с электричеством! Какая буря! Не порвала ли провода? Я зажгу свечу. Ты мне почитаешь пока, Лана.
— Погоди, мама.
Голос Светланы внезапно для нее самой стал уверенным и спокойным. В темноте проворными и ловкими движениями она сбросила с себя обычное платье, надела чистое белье и свое лучшее белое платье. Торопилась, но знала непонятным знанием, что свет не вспыхнет раньше, чем надо. Движения ее были точны, гибки, легки и размерены. Она словно видела в темноте, что достать и что надеть. Казалось, невидимые руки подавали ей все, что нужно.
Светлана надела шапочку, потом свой осенний красно-коричневый гладкий impermeable [12], взяла зонтик и скользнула за дверь.
Дешевый отель, где они жили, был погружен во мрак. Далеко внизу, у конторы, горел огарок. Светлана уверенно нашла во мраке лестницу, взялась рукой за холодные, железные перила и стала быстро спускаться.
Когда она была у первого этажа, она услышала, как на верхнюю площадку со свечою вышла мать.
— Лана! Куда ты? — крикнула она. — Куда ты, Лана?
Голос матери дрожал от испуга. Он проник до самого сердца Светланы. Она почувствовала: если оглянется, вернется назад.
Она не оглянулась. Хлопнула в подъезде выходная дверь. Отель по-прежнему был во мраке.
Тамара Дмитриевна со свечою в руке вошла в номер. Вспыхнуло электричество, озаряя комнату с разбросанными в углу бельем и платьями Светланы. Дождь по-прежнему стучал в стекла.
Тамара Дмитриевна опустилась в кресло и беспомощно заплакала.
Теперь для Светланы все было ясно и определенно.
Все шло просто, твердо и уверенно, точно само собою. Едва вышла из переулка на большую улицу, на остановке, точно дожидаясь ее, стоял трамвай. Светлана вскочила туда. В ярко освещенном вагоне не было никого. Кто поедет в такую погоду? Но Светлана не ощущала холода.
Мутными желтыми пятнами светились окна магазинов. Город был пуст. Редкие прохожие шли торопливо, нагнувшись вперед и борясь с ветром.