Он достал из ножен кинжал с рукоятью из оленьего рога и потрогал пальцем острие. Но прежде чем засучить рукав на правой руке, он внимательно прислушался, затем повернулся к углу церкви, где остановились латники-албанцы. Кто-то пронзительно и жалобно просил, чтоб его пропустили. Юноши прервали разговор. К ним, оторвавшись от стены, двигалось кособокое, тщедушное существо. То был аскетического вида инок с высоко приподнятым левым плечом, отчего левая его нога казалась короче. Шагая, он припадал на эту ногу.
— Дозвольте предстать перед его светлостью Алексэндрелом-водэ, — жалобно твердил он, отмахиваясь от воинов. — Хочу увидеть его и поклониться ему. Нынче он привиделся мне во сне: авось принесу ему пользу. Благослови тебя господь, князь-батюшка, — продолжал он, останавливаясь перед юношами. — Вижу, с тобой Маленький Ждеренок. От такого товарища мало проку.
— Кто ты, благочестивый инок, и что тебе от нас нужно? — недовольно морщась, спросил Алексэндрел.
— Не гневайся, княжич. Я — Стратоник, убогий инок обители здешней. Служу в больничной палате, где отец Ифрим умело врачует безумцев.
— Будь здоров, отец Стратоник. Почему же тебе не по нраву мой товарищ?
— Не по нраву? — удивился тщедушный инок. — Разве я говорил, что не по нраву?
— Говорил. И еще намекал, что у тебя ко мне дело.
— Что ж, раз говорил, значит, есть на то причина. Вот какое дело у меня к твоей милости: будучи учеником отца Ифрима, лекаря, я искал в этот святой день две травы: царь-зелье и дымянку. Вот они тут, в моей котомке. А за пазухой у меня пузырек с отваром корня царь-зелья. Доброе снадобье против твоего недуга, против кашля. Благословили его и девяносто девять дней держали у чудотворной иконы. Я предстал пред светлое лицо государя, и он дозволил мне найти тебя и отдать этот святой дар. А что касается Ждеренка, то это уже другая притча.
— За снадобье спасибо, отец Стратоник. Остается тебе сказать, чем плох мой товарищ.
— Может, он и не плох, светлый княжич, и я, недостойный и смиренный инок, ошибаюсь. А дело вот какое: преподобному архимандриту нашему отцу Ифриму ведомы не только травы от обычных недугов, но и способы врачевания безумия, кои узнал он от ляшского врача в ту пору, когда учился в Варшаве. Как приведут к нему больного, он его сперва усердно осматривает. И кару налагает на него в зависимости от силы безумия. Там у нас в больнице разные бочки с водой. Если больной не совсем свихнулся, его сажают в воду по пояс. Если свихнулся больше, сажают по грудь. Тех, кто совсем лишился ума, держат в воде по самую шею. Привязывают и держат. Если человек начинает исцеляться, его переводят в бочку, где воды поменьше. Так было и со мной, княжич. Сперва держали меня в воде по шею, потом — по колено. Потом я совсем пришел в разум и теперь, благодарение господу, хожу на свободе и помогаю другим. И дошел до нашей обители слух, что сей юноша, сынок конюшего Ждера, стреляет из лука так, что ни один воин не может с ним сравниться.
— Умение похвальное, отец Стратоник.
— Я так же думаю, княжич. И еще слышал я, что у него две собаки, приученные к охоте, и ястреб с черным клювом.
— А разве есть тут что-либо плохое или постыдное?
— Нет, твоя светлость. И еще слышал я, что он пропадает с утра до позднего вечера на охоте, так что и об еде забывает. А когда вернется утомленный и голодный в шалаш свой при конном заводе, то брат ругает его и колотит. Истинно говорю?
— Истинно, — удивленно подтвердил Ионуц.
— А коли истинно, скажи мне, сколько тебе стоили собаки?
— По золотому каждая.
— А ястреб?
— Один золотой.
— А много ли ты ловишь перепелок?
— Когда как.
— И осужден ты непременно есть такую дичь?
— Я не ем перепелок, святой отец.
— И откуда же у тебя такие большие деньги, чтобы заплатить за собак и ястреба?
— Конюший дал мне.
— Тогда и ему грозит беда. А тебе, Маленький Ждер, мой совет — будь начеку: стоит узнать о тебе отцу Ифриму, он тебя тут же засадит в бочку по самую шею. Получай, княжич, отвар царь-зелья. Будь здрав и веселись с этим безумцем.
Юноши смеялись до слез, весело глядя друг на друга.
А потом Ионуц вытер о полу кафтана лезвие кинжала и, коснувшись острием жилы у запястья правой руки, извлек капельку крови, не больше бусинки. Протянул руку товарищу, и тот слизнул кровь кончиком языка.
Алексэндрел взял, в свою очередь, кинжал, но замялся. Пришлось Ждеру надавить острием и тогда уж слизнуть каплю крови.
— Поклянись, побратим, что сохранишь тайну, — приказал княжич.
Ионуц перекрестился.
— Клянусь душой своей и гробом матушки моей, которой давно уже нет и которой я ни разу не видел.
Оба стояли, устремив взор в небо, синевшее над лесистой горой Плешу. Щедро лился полуденный свет, благоухали цветы.
— Слушай же, Ионуц, — ласково заговорил Алексэндрел-водэ, схватив за руку своего товарища. — Бывают дни, когда я пытаюсь освободиться от моих наставников и от заточения. Я, мои сестры да тетка Кяжна живем, словно в темнице. И так будет, пока не придет новая княгиня и не повеселеет двор. И условился я с Григорашку Жорой, вторым постельничим, чтоб он сопровождал меня в моих вылазках. Князь доверяет Жоре. Потому и отдал он меня под его присмотр и бережение и дозволяет ему брать меня с собой. И вот в великой тайне повел меня Григорашку Жора в место, называемое Двором Македона. Там живет старая его приятельница, боярская вдова, княгиня Костаида. Потешился я там вдоволь. А потом захотелось побывать и в других местах. Когда в ту осень государь отъехал на рубеж Покутья [28], я опять остался под присмотром Жоры. И отправились мы в более отдаленное место под Дорохоем. Только мы успели расположиться на отдых, как прибыли гонцы, оставленные Жорой при дворе. Государь звал нас в войско. Мы не мешкая поскакали. На пути к Черемушу, где был стан государев, застал нас вечер около боярской усадьбы. Постучали мы в ворота, попросились на ночлег. Приняли нас с почетом. Двор богатый, челяди много. Усадьба боярина Ионаша. Хозяина уже нет в живых. Супруга его княгиня Тудосия приняла нас, и тут же показалась и дочь ее княжна Наста. Княгиня рассказала нам со слезами на глазах про своего усопшего мужа и угостила плодами абрикосового дерева, выросшего из косточки, завезенной боярином Ионашем из Анатолии. Добрые, румяные плоды. А я глядел на княжну: щечки ее подобны этим самым абрикосам. Она смеялась и краснела, довольная моими речами. Я сжал ей ручку и почувствовал вдруг удар в сердце, который и тебя не минует. Настанет твой черед, и ты познаешь печаль и радость, как и я. Григорашку Жора, заметив, что глаза мои сперва вспыхнули, а потом разом потухли, предложил княгине Тудосии пойти посмотреть больших ляшских рысаков, которыми она похвалялась. Надо непременно сказать государю об этих конях, коим нет равных в Молдове, — твердил он. Наши кони быстрые, но низкорослые, ляшские скакуны высоки, спины у них широкие, — как раз, чтобы носить крыжаков [29] закованных в латы.
Так улещал Григорашку княгиню. Остались мы с Настой вдвоем. Я собрался было сказать ей сразу, какой огонь пожирает меня, взял ее за руку, да так и не мог вымолвить ни слова. А она все смеялась. Тогда я обнял деву. Но пришлось сразу же отпустить ее: княгиня Тудосия уже спешила обратно, попросив Григорашку досказать свои истории при всех, чтоб и дочь ее послушала. Княжна внимала ему с таким видом, будто совсем обо мне забыла, будто меня там и не было. То и дело смеялась, показывая зубки. Вот тогда-то и стало меня припекать, точно на костре, то с одного, то с другого боку. Я двигался, позванивал то саблей, то шпорами. А она словно не видела и не слышала меня.
Сам понимаешь, что ночью я глаз не сомкнул. Вертелся в постели, пока не проснулся Жора и не спросил, что со мной. Я ответил, что со мной ничего. Тогда он рассмеялся и посоветовал выйти на воздух, освежиться. На дворе тихая осенняя ночь, светит месяц.
Оделся я на скорую руку и вышел… Наши сторожевые стояли у ворот. Псы уже утихомирились, лунный свет лился в открытое окно. Я подошел неслышными шагами и увидел сидевшую у окна княжну Насту. Она испугалась, слегка вскрикнула. Я удивился и спросил: неужто она не видела и не слышала меня?
Нет, она не видела меня, не слышала моих шагов. Я поверил ей. Взял ее за руку, и она не отняла руки. И опять решил я открыться ей и не нашел нужных слов. Хотел было пробраться в окно, поближе к ней, да решетка помешала. Когда настанет час и я, по божьему изволению, сделаюсь господарем, я отменю этот досадный обычай в боярских хоромах.
— Княжич, — заметил Младший Ждер, — все люди, будь то молдаване, ляхи, венгры, забирают окна решетками, коли хотят сберечь свои сокровища.
— Ты слушай, что я говорю, Ионуц. Я все равно нарушу этот обычай. Видя, что от разговоров мне не легче, а решетка не пускает, притянул я к себе Насту и коснулся губами пушка на абрикосовых щечках.
— Выходит, абрикосы пришлись тебе по вкусу, княжич.
— По вкусу.
— А я еще ни разу не отведал даже самой малости.
— Тут малость не насытит, Ионуц, поверь. Хотелось мне гораздо большего. До боли хотелось. А лукавая дева смеялась. «Если соскучишься по мне, князь, приезжай опять. Мне пути в Сучаву заказаны. А ты господин всему и можешь ехать, куда тебе угодно. Только не задерживайся долго, а то у нас родичи в ляшской земле. Как только справимся у себя в вотчине, уедем к ним во Львов».
Вот и все, чего я добился в тот вечер. Пошел я к себе, улегся и опять стал гореть на медленном огне. Одно сказать могу: с тех пор я лишился покоя. На второй день отправились мы к государю в его стан на Черемуше. Прикидывал я по-всякому, как бы снова попасть в Ионэшень. Не вышло. Господарь держал меня при себе. Он хмурился и посылал отряд за отрядом в земли ляшского короля, покуда не явились каштеляне с замирением. Потом, как настал мир в Покутии, воротились мы в Сучаву, и господарь взял меня с собой в Нижнюю Молдову. А по возвращения из Нижней Молдовы мы с Григорашку Жорой решили наведаться в Ионэшень. Придумал Жора причину, и батюшка отпустил меня с ним с положенной стражей. Подъехали мы к той усадьбе с забранными решеткой окнами, над которыми светила полная луна, сердце так и замерло. А когда служители открыли ворота и поведали, что боярыни гостят у родичей, у меня опустились руки. Гляжу на Григорашку Жору и спрашиваю: «Что делать? Поджечь усадьбу? Пуститься с отрядом грабить ляшские земли? Вонзить саблю рукоятью в землю и кинуться грудью на острый клинок?» — «Не надо ничего такого делать, княжич, — отвечал мне Григорашку Жора. — Подожди до весны, когда зацветут абрикосовые деревья…»
Вернулись мы в Сучаву. Григорашку выбрал верного служителя и отправил его во Львов. И находился тот служитель во Львове пять недель. И на вторую неделю великого поста воротился с ответом, и сказано было в нем, чтоб я непременно помнил, что абрикосовые деревья стоят по-прежнему в Ионэшень и скоро опять зацветут. Вот они и зацвели. А у меня душа томится.
— Тебе люба Наста, княжич и побратим мой? — мягко спросил Ждер.
— Люба.
— Нынешней весной ты еще не видел ее?
— Нет, не видел. Невозможно было переступить запрет государя. Недавно Григорашку Жора снова послал своего служителя в Ионэшень с грамотой. Вся усадьба в цвету. А моя милая улыбалась и смотрела на посланца умильно, словно ждет меня. Я и ответ от нее получил.
— Добрый ответ?
— Добрый, думается мне: «Те, что смеялись, теперь опечалены».
— Так и сказано?
— Так. «Те, что смеялись, теперь опечалены». Ты как это понимаешь, Ионуц?
— Я так понимаю, княжич, что надо тебе сесть на коня и поскакать к тем, кто печалится.
— Ты бы так поступил?
— И без промедлении, княжич.
— Что ж, тебе можно. А мне державные дела не позволяют. Князь ведь говорит, что у нас иная жизнь, чем у простых смертных. Нам ни радоваться, ни печалиться нельзя, ибо душа наша отдана в жертву. Да вряд ли это так…
— Я тоже не верю, княжич. Жеребятам положено резвиться, юношам — любить, Я думаю, надо ехать.
— И ты поедешь со мной?
— Поеду, княжич. Как только призовет меня господарь в Сучаву, ко двору — служить тебе товарищем, сразу сяду на коня и поеду за тобой. Если платье мое готово и матушка не рассердится, я готов ехать тут же. А коли нельзя, приеду попозже. И сразу решим, как быть. А какие у нее глаза?
— Зеленые. Глядят из-под густых ресниц, как из тумана.
— Ростом высокая?
— Нет, невысокая. Туго опоясывает стан и носит длинные платья, как ляшские девушки. А рука у нее крохотная. Пальчики холодные, а щечки горячие.
— И зовут ее Настой?
Он задал этот вопрос скорее самому себе, устремив взор в одну точку. В ярком свете полудня смутно виделся ему призрачный образ девушки. Видение тут же растаяло. Ионуц радостно улыбнулся своему приятелю.
ГЛАВА IV
Согласно родительскому наказу и княжьему повелению Ионуцу надлежало в тот же день вернуться в Тимиш. Назавтра в пятницу, день памяти святых царей Константина и Елены, князь собирался заехать по пути на конский завод. Посмотрев, как там идут дела и отдав нужные распоряжения, он переправится через Молдову-реку и поедет вершить суд в город Роман около Новой крепости.
Проводив княжича до крыльца игуменских покоев, младший отпрыск Маноле Черного решил сходить к отцу Никодиму — получить от него благословение на дорогу. По пути он завернул к церковке святого Иоанна, словно надеясь, что там еще витают обрывки прежних разговоров, тайн и грез. Несколько старых монахов с изрядно румяными лицами храпели, раскинув руки и скривив шею, в тени стрехи на плоской кровле склепа, в котором когда-нибудь предстояло им найти вечное успокоение. Благоуханные испарения таяли, поднимаясь к солнцу. Расположившиеся чуть поодаль незнакомые бражники весело поднимали кружки с вином во славу его светлости Штефана-водэ.
Ионуцу хотелось побыть одному со своей нежданной радостью, которой было для него чудо дружбы, и тайной, которую он, словно бесценный клад, хранил только для себя. Он долго бродил, дойдя до самого храма Введения, и явился к отцу Никодиму лишь перед заходом солнца.
На большой звоннице ударили в било, и воины на пустыре зашевелились. Кое-кто из крестьян просил дозволения предстать пред государем с челобитной. Войдя в ограду монастыря, они падали на колени и, только услышав голос князя с крыльца игуменской палаты, дерзали подойти, поднять глаза и заговорить. Грозный владыка стоял в окружении бояр. Меченосец держал его меч и булаву. Никто — ни боярин, ни простолюдин — не мог уйти от этой руки, творившей правый суд. Все чувствовали ее несокрушимую силу, словно и впрямь ниспослана она была богом. Казалось, что с той поры, как воцарилась в Молдове эта сила, смягчились даже стихии. Дожди лили в положенное время, зимы выдавались снежными. Ни разу не прорывало плотин на прудах, мельницы и речки пели в долинах; пасеки множились на лесных полянах, дороги стали безопасны. Купцы спокойно ездили в немецкую, либо ляшскую землю, либо к татарам, или в угорскую сторону. Пошлины взимались справедливо, никто не чинил урона торговым людям. За пять лет господаревы конники изловили всех грабителей, шаливших на дорогах. Трупы их висели на придорожных деревьях, вороны и коршуны клевали их, покуда не оставались одни белые кости. Служилые, обиравшие купцов на торговых заставах или обижавшие бедный люд, были заперты в клетки и спущены на дно копей, чтобы никогда больше не видели они солнца. В Молдавском господарстве восторжествовала правда, спесивые толстопузые бояре склонили головы и покорились. Вот о чем говорили люди — и те, что поднимали кружки у гробницы при церквушке святого Иоанна, и те, что еще стояли около своих телег у Введения, и те, что шли через пустырь к воротам монастыря.
Вслед за билом коротко прозвонили колокола. Новые люди прошли в ворота, спеша пробиться со своей бедой к государю. Еще немало оставалось ядовитых сорных трав от той поры, когда в Молдове царила усобица. В канцелярии логофэта Томы выдавали новые жалованные грамоты, более справедливые, чем прежние.
Многие крестьяне уже запрягали лошадей и отправлялись по домам. Женщины увозили в чистых платках просфору, нательные крестики из кипарисового дерева, бутылочки с лампадным маслом, благословленным владыкой Иосифом, и молитвы от лихоманки. Все уезжали довольные, уверенные, что обрели средство одолеть вражду, любовное наваждение и смерть.
Отец Никодим сидел на крыльце своей кельи, украшенном резными столбиками. Подняв голову, он улыбнулся Ионуцу и, отодвинув от себя книгу, над которой склонился, указал рукою, чтобы брат сел рядом. Хлопнув в ладоши, он велел келейнику принести свежей колодезной воды, миску с медом и ложечку.
Ионуц сел насупротив монаха.
— Я просил тебя сесть рядом со мной, — улыбнулся отец Никодим.
Маленький Ждер, оставив прежнее место, опустился рядом с братом. Они походили друг на друга, особенно выражением карих глаз. Странно выглядело одинаковое родимое пятно — кунья шерстка, — отметившее обоих. И улыбка была у них одинаково добрая.
— Ты ходил с Алексэндрелом-водэ?
— Да.
— Он поведал тебе свои горести и печали?
— Нет, батяня Никоарэ и отец Никодим, — ответил Ионуц, и сердце его тревожно забилось. — Это я ему рассказывал о своих охотничьих делах, о наших тимишских скакунах.
— Вы подружились?
— Подружились, но не очень. Вот покажу ему свои охотничьи уловки, тогда он больше привяжется ко мне.
— Добро, Ионуц. Постарайся, чтобы Алексэндрел полюбил тебя, тогда и государь возлюбит тебя. И удостоишься ты, и братья твои, и родители господаревой милости. А когда приедешь ко двору в Сучаву, как тебе велено, то и грамоте научишься. Не криви губы, книга — добрый друг. Для меня она стала утешением в жизни. Подружился я с ней да с безлюдьем и обрел покой и мудрость. Будь и ты разумен и слушайся наставников. Помни повеления господаря и не поддавайся прихотям Алексэндрела-водэ… Говорил он тебе что-нибудь? Сманивал на озорство?
— Ничего он не говорил, ни на что не сманивал, отче Никодим.
— Посмотри на меня. Что же ты покраснел?
— Да ведь ты возводишь на меня напраслину.
— Хорошо жить праведно в чистоте душевной, Ионуц, и ничего не скрывать от старших, любящих тебя. Ты оставляешь отчий дом, а для стариков наших то великая печаль. Смотри же, не усугубляй эту печаль необдуманными поступками. Клянешься?
— Клянусь душой своей и душой почившей матери моей.
Но про себя Маленький Ждер лукаво переиначил свою клятву, связывая ее с побратимством, заключенным у церкви святого Иоанна. Перед глазами плыли черные и красные круги, но он крепился изо всех сил, верный клятве, сильнее и дороже которой не было для него на свете.
— Хорошо, — успокоился отец Никодим и погладил меньшого по голове. — Верю тебе. Не скажу, что я столь же уверен в княжиче. Много с ним забот у родителя. Если он еще не говорил тебе о своих проказах с боярскими дочками и молодыми вдовами, то, наверное, скажет. Отец его тоже горазд насчет женщин, но у Алексэндрела слабость эта приметнее, ибо нет у него сил сдержать себя. Хороши утехи жизни, надобно знать только меру. А княжич может отважиться на любое безумство, броситься как в омут головой, меж тем как отец его даже тут обдумывает каждый свой шаг и лишь затем действует. И коли уж надо тебе учиться таким делам, то учись у господаря, а не у его сына. Понял меня?
— Понял, батяня Никоарэ. Не сомневайся, буду поступать разумно.
— Не очень-то я полагаюсь на тебя. Поживем — увидим. А случится что-нибудь, дай знать господарю или домой пошли весть, и кто-нибудь из нас примчится к тебе. И еще скажу тебе кое-что, о чем ты и не думаешь, а это важнее всего. Случись с княжичем беда, она нанесет удар прямо в сердце господарю. В Алексэндреле видит он свою надежду, наследника престола. Гибель княжича — великое горе для князя. Можно сказать, что ради этого юноши и случилась прошлогодняя заваруха в секейской земле, когда князь Штефан изловил Петру Арона и снес ему голову. Давно добивался он смерти Арона, и не столько из мести за гибель Богдана, отца своего, сколько того ради, чтобы не осталось иной ветви от древа Александру-водэ Старого. И, зная, что придется ему казнить Арона, господарь заранее добивался прощения и возвел святой храм для молитв о спасении души. Нынешней осенью будет освящен Путненский монастырь. Там готовит он себе место вечного успокоения и поминания, дабы простил ему господь страшную его вину. Алексэндрел этого не разумеет. Может быть, ты поймешь это, Ионуц.
Глаза Ионуца затуманились, но он крепился и молчал, верный клятве и братству, заключенному у стен церкви святого Иоанна.
— Целую руку, батяня Никоарэ — отче Никодим, — вкрадчиво шепнул он. — Пойду готовить коня в дорогу. Отец и матушка наказали сегодня же домой вернуться.
— Торопись, чтобы ночь не застала тебя в пути. Луна на ущербе. Не боишься ехать во тьме?
— Не сказал бы, что не боюсь. Хоть и заговорен я, а все же страшно, как бы не встретить нечистого в обманчивом обличии.
— В каком бы обличии он не показался, не бойся. Особенно если обличие женское. Скорее остерегайся вооруженных мужчин.
— Я и тех побаиваюсь, батяня, да меньше… У меня ведь тоже сабля да лук и стрелы в колчане. А все же признаюсь смиренно, что я слабее духом, чем мои братья. Батяня Симион робеет только перед женщинами. Денно и нощно клянет он этих духов бездны.
— Что ж, прав Симион, — улыбнулся монах. — Из-за них-то и остался он холостяком, а я сделался затворником. Когда-нибудь поведаю тебе печальную быль в назидание. А теперь поспешай, солнце склоняется к лесу. Но забудь свой кафтан. Спроси-ка, насыпал ли коню брат Герасим зерна. Возьми этот хлеб, спрячь в седельную сумку. Передай нашим в Тимише, что я жив, здоров и шлю им свое благословение. Куда же ты?