Глава пятая
В одиннадцать часов вечера по новому времени {32}, согласно приказу коменданта города, Дарья Ивановна отпускает кухарку Марусю и закрывает столовую.
За столиком сидит еще Игнатий Антонович Томский, попивающий свою вечернюю кружку молока, но новых посетителей не впускают. Для Игнатия Антоновича исключение. Он старый приятель Дарьи Ивановны, помнит ее молодой и красивой в Тифлисе, когда приезжал туда на гастроли. Помнит также и мужа Дарьи Ивановны — статного полковника с апоплексическим затылком, всегда шумного, редко бывающего дома, предпочитающего кахетинское и карты семейному уюту. Дарья Ивановна заведовала костюмерной в городском театре. У нее собирались по вечерам после спектакля актеры. Томский играл тогда героев-любовников. На афишах писали его имя жирным шрифтом — артист Петербургского Малого театра. Он делал полные сборы. Рецензенты называли его русским Поссартом {33}. Никто не мог оспаривать его таланта.
Ах, Дарья Ивановна, Дарья Ивановна! Как много воды утекло с тех пор. Помнит ли она один вечер на могиле Грибоедова?.. {34}
Теперь Игнатий Антонович похож на Тютчева, многие говорят ему это. У него широкий, открытый лоб, серебряные волосы, глубокие складки лежат у края его губ и носа. На старости лет ему приходится жить бобылем, на холостую ногу, режиссировать в провинциальном театре, заведовать каким-то Тео, писать доклады о театральной работе «в областном масштабе», держать связь «с периферией». Все это не так весело, когда тебе стукнет пятьдесят. Его мобилизовали, как работника искусств, и он должен жить во Владикавказе, тогда как его жена «гранд-дам» {35} и дочь-героиня мобилизованы в Ростове. Чепуха… Он хлопочет о переводе, председатель ревкома с ним на «ты», но ничего из этого не выходит. «Нам нужны квалифицированные работники,— говорит он,— мы выпишем тебе внекатегорную ставку»… Благодарю покорно… Крайне признателен… Разве это меняет дело?
Дарья Ивановна сидит у кассы и считает выручку. Она раскладывает по кучкам бумажки разного достоинства, соболезнующе качая головой.
Конечно, все это очень неудобно. Жить на два дома в такое время, в такие годы!.. Эти бумажки никто не хочет брать. Приходится носить на базар полотенце, если захочешь купить муку или масло. Но ведь я же не делаю полотенец!
Так они сидят, тихо беседуют между собой, то о том, то о другом.
Они бесконечно далеки от того вечера на могиле Грибоедова… Господь с ними, с этими воспоминаниями! Не знаешь, что тебе принесет завтрашний день. Два раза уже закрывали столовую. Могут закрыть в третий раз. И тогда никаких полотенец не хватит, чтобы прокормить себя и Милочку…
— Я люблю вашу Милочку,— со стариковской нежностью говорит Игнатий Антонович,— она не похожа на вас, нет, она мало похожа на вас, но она очень милая, добрая, талантливая девочка. Ей бы нужно было ехать в Москву или Петербург…
— Разве теперь можно говорить о поездке?.. На голод, на холод, на тиф… Нет, нет, пусть уж сидит дома. У нее и так шалая голова. Ей всего мало, все она хочет видеть… Она совсем не знает жизни…
И Дарья Ивановна на время перестает считать свои бумажки. Она смотрит на потолок, где гудят черным роем засыпающие мухи. Лицо ее кажется моложе, тихая улыбка бродит по ее увядшим губам. Этот ребенок еще верит в людей, в жизнь. Он видит в них только хорошее, несмотря ни на что. Тем лучше! Иначе, пожалуй, нечем было бы жить!
— Все ее увлечения чужды мне,— точно себе самой говорит Дарья Ивановна, не опуская глаз,— но сердцем я ее понимаю… даже идеи…
Игнатий Антонович с шумом ставит свою пустую кружку на стол и встает. Дарья Ивановна вздрагивает от неожиданности, смотрит на своего старого друга, замолкая на полуслове.
— Ну, пора спать,— говорит он, точно прерывая долгое молчание,— покойной ночи!
— Да, да, сейчас… еще минуту… я кончу подсчет… эти глупые бумажки…
Дарья Ивановна торопится. Направо-налево, направо-налево. Вот готово…
Она запирает конторку, деньги заворачивает в газету и, пропуская вперед Томского, тушит свет.
Выходят они через кухню. Игнатий Антонович живет в том же доме, во втором этаже. Дарье Ивановне предстоит еще не близкий путь.
Томский склоняет свою седую голову, целуя протянутую руку. Она не пахнет духами, как прежде, пальцы ее жестки. Но все-таки для него это рука женщины, дамы, несмотря ни на что, и он остается верным своей привычке.
— Покойной ночи, Дарья Ивановна!
— Покойной ночи, Игнатий Антонович!
Дарья Ивановна спешит домой. Быстрым шагом, чуть согнувшись, с лукошком в руке, минует она одну улицу за другой, занятая хозяйственными соображениями. Дома еще много дел: нужно поставить самовар для Милочки, замесить тесто, привести в порядок кое-какое белье.
Луна из-за облаков бежит ей навстречу. Редкие прохожие уступают ей дорогу. Оглушительно верещат цикады… Хорошо бы теперь лечь в кровать, вытянуть уставшие ноги и спать… спать, не думая о назначенном для пробуждения часе…
Через десять минут Дарья Ивановна дома.
В двух комнатах, где помещается она с дочерью и знакомый актер, ночующий за ширмой,— довременный хаос. Книги, хлеб, листки бумаги с рисунками и счетами разбросаны по столам и стульям. Пахнет пылью, табачным дымом, нафталином.
Дарья Ивановна отодвигает ставни, открывает окно в сад. Потом начинает возиться по комнате, пытается привести ее в порядок.
Столовые запыленные часы сухо отстукивают маятником уходящие минуты. Почему же не идет Милочка?
Самовар начинает шуметь. Ах ты, господи, сейчас часы будут бить двенадцать… предельный срок, до которого разрешено ходить по городу.
— Мамуся!
Дарья Ивановна вздрагивает, роняя на пол самоварную трубу.
— Мамуся, это я.
Милочка стоит у окна в саду и машет рукой.
— Почему же ты не позвонила?
— Нельзя, я не хочу, чтобы знали соседи. Подойди сюда.
— В чем дело?
Девушка хватает мать за руку, говорит взволнованным шепотом:
— Со мной Халил-бек, Алексей Васильевич и… Петр Ильич. Понимаешь? У нас ему безопаснее всего… Утром он уедет… Можно?
Дарья Ивановна смотрит на дочь с нежной укоризной.
— Да что же делать — не на улице же им оставаться… Только как же…
Она кивает в сторону ширм.
— Наша комячейка? — спрашивает Милочка, весело смеется, целует мать в лоб и бежит к воротам.— Ничего, он ручной…
Последним входит во двор Кирим. В поводу он ведет двух оседланных лошадей, разнуздывает их и пускает на траву. Лошади фыркают, прядают ушами, бьют себя по крупу хвостом. Луки седел поблескивают под луною.
Кирим садится наземь, подбирает под себя ноги, смотрит на небо. Он неподвижен, строг и терпелив. Хвала Аллаху и Магомету, пророку его! Так проходит час, потом другой… Близится утро.
Первыми вспыхивают снежные высоты. Они розовеют, облаком повисают над сизым хаосом горного кряжа, сокрытого ночною тенью. Потом медленно-медленно начинают плыть, приближаться, плотнеть и, наконец, вырастают незыблемой ледяной стеной, преграждающей путь.
Ланская сжимает обеими руками виски, смыкает воспаленные веки, прислушивается к биению крови. Она физически чувствует тяжесть на себе этих гор, точно готовых задушить ее. Ей не хватает воздуху. Она широко открывает рот, часто-часто дышит. Встает со стула, начинает ходить туда и обратно — два шага в одну сторону, два шага в другую — по крохотному балкону, повисшему над спящей улицей.
В шесть часов, когда разрешается хождение по городу, он должен проехать мимо… Другого пути нет. Сад Кирима за Новым базаром, по старой дороге… Он должен проехать мимо…
Весь пол балкона усеян окурками. Она не спала всю ночь и курила — грамм кокаина, который она с трудом достала, возвращаясь из цирка, на нее не подействовал. Она и без него не могла бы заснуть.
Зачем вообще она ушла из цирка? Зачем было это бегство? Разве ей не все равно?.. Он вызвал Алексея Васильевича, у него к нему дело. Он рисковал для того, чтобы переговорить о чем-то… Это ее нисколько не касается. Но не нужно было бежать. Нужно было подойти к нему вместе с Милочкой и спросить, как он поживает…
С тех пор как он уехал на своем редакционном автомобиле, прошло почти два месяца. Он уехал, не потрудившись сказать «прощайте», хотя бы из вежливости. По всей вероятности, он не предполагал, что так долго задержится там, в горах… иначе он никогда не был бы столь опрометчив. Когда они ехали во Владикавказ, то тоже не предполагали многого… А однако… Нужно быть готовой ко всему, к тысяче неожиданностей — они стерегут вас со всех сторон, подкарауливают в каждом углу, всегда застают врасплох. Такова жизнь.
Два шага вперед, два назад. Балкон до безобразия мал. Пепел и окурки отмечают ее долгий путь.
Тогда Владикавказ встретил ее весь белый, снег лежал на земле, на деревьях, на крышах домов. Дверь на балкон была заперта, непривычно-сладостным казалось тепло комнаты после мерзлых теплушек. К ней пришел Халил-бек, Томский, два-три газетных сотрудника, один из них — Алексей Васильевич. Она только что вернулась из театра после первого своего выступления в роли Риты Каваллини {36}. Ее встретили аплодисментами. Пили красное вино, ели какие-то восточные пряные сладости… В душе медленно таяло, и гор не было видно за льдистыми окнами. Петр Ильич…
Ланская кусает губы и закуривает новую папиросу.
— Я виляю хвостом, как собака, готовая укусить,— говорит Ланская громко.
До чего бывает глупа женщина, разве ей не все равно — узна́ют его или нет?.. Попадется он или останется на свободе?.. Ведь он рискует сейчас для того, чтобы переговорить о чем-то… О каких-то важных делах, нисколько ее не касающихся.
Она останавливается, прекращает свою прогулку и, ухватясь за чугунные перильца, смотрит вдоль улицы. Бессонная ночь давит ей на голову, стучит в виски — она плохо слышит.
Два всадника показываются из-за угла. В легком тумане они неясны, но спокойный, мерный лошадиный топот достигает притупленного слуха. Ланская крепче сжимает жаркими пальцами холодные перила. Ей кажется, что она уплывает, ее охватывает страх, озноб пробегает по напряженному телу.
Всадники закутаны в бурки, рыжие папахи скрывают их лица — издали они похожи на два колокола, мерно колеблющиеся на лошадиных крупах. Кони ступают тихим ровным шагом, легко неся свою ношу.
Ланская склоняется вниз и неожиданно для самой себя говорит громким шепотом:
— Доброе утро.
Потом, затаив дыхание, отшатывается в глубь балкона.
Первым поднимает голову Кирим. Бородатое лицо его невозмутимо, но глаза зорки. Легким движением повода он останавливает коня. И тотчас же останавливается конь другого всадника.
— Доброе утро,— отвечают ей снизу.
Мгновение она слышит только шум в ушах, дрожат ноги.
Но тотчас же она делает усилие над собой, безразличие овладевает ею, она снова склоняется над перилами и говорит так, точно случайно встретила малоинтересного знакомого:
— Какими судьбами вы здесь, Петр Ильич…
Из-под глубоко надвинутой папахи смотрят на нее не мигая маленькие, серые, пронзительные глаза. Круглое бритое лицо с упрямым тяжелым подбородком и вздернутым носом застыло в выжидающей улыбке.
— По маленькому делу,— помедля, отвечает Петр Ильич,— с кое-какими претензиями к советской власти… Пустяки, не стоящие внимания… А вы — «чуть свет и на ногах»?.. {37} Что подняло вас так рано?
Голос его ровен и безразличен. Левой рукой он поглаживает шею лошади. Ланская внезапно выпрямляется, точно от удара.
— Я еще не ложилась,— говорит она резко,— я хотела увидеть своими глазами, как удовлетворят ваши претензии те, что ждут вас за углом этой улицы… Простите за любопытство, это женский каприз — пустяки, не стоящие внимания…
Глава шестая
У Халила в комнате спущены на окнах бисерные занавеси, отчего солнечные лучи танцуют по стенам и полу радужными пятнами — синими, красными, зелеными, желтыми… Персидские ковры — вдоль стен, на полу, на оттоманке. На рабочем столе — ящик с акварелями, тушь, уголь, карандаши, ватманская бумага, узкогорлый дагестанский кувшин с веткой восковых розоватых магнолий.
Алексей Васильевич сидит с ногами на оттоманке, перед ним на резной скамейке бутылка красного вина и стаканы. Халил-бек ходит, неслышно ступая по ковру легкими остроносыми ноговицами {38}. В руках у него кипарисовые четки. Он непрестанно перебирает их тонкими длинными пальцами. Ворот бирюзовой шелковой рубашки с рядом серебряных с чернью маленьких пуговиц расстегнут, открывая бронзовую, сухую шею.
— В конце концов, это свинство,— говорит Алексей Васильевич, окутывая себя облаком табачного дыма,— этому нет названия. Приехать сюда с каким-то опереточным черкесом, разъезжать верхом среди бела дня по городу, кланяться знакомым, и все это с дикой, фантастической целью — продать ревкому типографию… Надо же придумать что-нибудь нелепее! Типографию, даже не принадлежащую ему. Идти в ревком, требовать председателя и показывать бумажку, на которой стоит печать с двуглавым орлом. Да, да — будьте любезны уплатить мне один мильон, ни больше, ни меньше. Один мильон за мою типографию… Ах, вы не можете сейчас? Вам нужно передать это на рассмотрение комиссии. Прекрасно. Я зайду завтра… И он поворачивается и уходит… И никто его не задерживает, не ведет в чека, не сажает в сумасшедший дом. Ничуть не бывало. Он спокойно садится на своего коня, закутывается в свою дурацкую бурку и в сопровождении бородатого разбойника уезжает в горы, исчезает, минуя заставы, смеется над всеми, в то время как его ищут по всему городу…
— А вы уверены, что он приезжал сюда только за этим?
Халил-бек останавливается перед оттоманкой, пальцы его проворней перебирают четки; в радужном полумраке он похож на большую худую птицу, почуявшую опасность.
— Уверен ли я? Да за каким чертом было бы ему еще приезжать сюда? Беспокоить вас, подводить под подозрение, глупейшим образом вызывать из цирка… Когда и так…
Алексей Васильевич обрывает на полуслове и тянется за стаканом. От этой идиотской жары пересыхает горло; кроме того, вино теперь такая редкость.
— Вы счастливец, Халил!..
— Да, конечно, что ему еще здесь нужно,— медленно вторит Халил.
— Ничего, ровно ничего,— подтверждает Алексей Васильевич.— И эта продажа — тоже вздор, тоже пустяковинный предлог, авантюристская выходка и ничего больше. Надо только знать, как он удрал тогда, перед отступлением белых, на автомобиле. Как сам себе выстукивал в редакции на машинке удостоверение о том, что он итальянский офицер… А на другое утро исчез так же быстро, как и теперь… Ну что же, каждый ищет для себя компанию наиболее приятную… {39} Нужно отдать справедливость — Тифлис хороший город, несмотря на то, что он столица кинтошской республики… {40} И возвращаться оттуда… Нет, я бы на его месте…
Алексей Васильевич снова обрывает на полуслове, жадно глотая вино. Эта чертовская жажда…
— Да, да, что бишь я хотел сказать?
Халил-бек ходит по комнате, щелкает четками — одна, другая, третья.
Если бы знать наверное, зачем приезжал Петр Ильич. Есть люди, с которыми возможен только один язык — язык оружия. Он аварец, дикарь — с этим ничего не поделать. У него своя мораль. Смерть тому, кто обидит женщину или ребенка. Но Петр Ильич, приехав в город, разыскал Халила, доверился ему и стал неприкосновенен. Он понимал, с кем имеет дело. Особа гостя — священна… Если бы только знать наверное, зачем явился сюда этот человек с холодными серыми глазами?..
— Он два раза проезжал по Лорисмеликовской улице,— говорит Халил-бек,— два раза…
Алексей Васильевич смотрит на него с недоумением:
— Ну, и что же из этого?