После отъезда (в ночь с 27 на 28 февр[аля] 1917 г.) Государя в Царское Село нами (Алексеев был Начальником Штаба Верховного Главнокомандующего — Императора Николая II, а Лукомский — Генерал-Квартирмейстером Штаба. —
Так как Государя в Царское Село не пропустили, и он 1-го Марта отправился в Псков, то, опасаясь, чтобы этот пакет не попал туда, куда не надо, из Ставки был командирован в Ц[арское] С[ело], через Петроград, особый офицер за этим пакетом.
Пакет оказался у Императрицы и был возвращен. Но он оказался вскрытым и вновь запечатанным личными печатями Императрицы.
Алексеев по этому случаю сказал мне приблизительно следующее:
«Как неосторожна Императрица, вскрывая все пакеты, адресуемые Государю.
Я, конечно, не допускаю и мысли относительно возможности проявления с ее стороны интереса с преступными целями, но подобное любопытство только дает пищу и повод [к] недопустимым разговорам об измене»».
Деникин: «Вы говорите, что у меня «определенный намек на возможность измены императрицы». Откуда это? Что такой слух существовал, и ему верили в обществе и в армии — это всем известно. Я лично тогда тоже верил. Теперь не верю. И в своей книге называю его только «злосчастным слухом, не подтвержденным ни одним фактом и впоследствии опровергнутым» и т. д.{106} Своей фразой «мало ли кто мог воспользоваться ею» Алексеев намекал на окружение императрицы. Что касается изложения деталей, очевидно у Вас они точны. Факт вскрытия пакетов, следовательно, был. Для меня неясно одно: говорите Вы и Алексеев об одном факте или о разных. Не завалялась ли в Царском какая-нибудь карта из раньше посылавшихся. Ибо Алексеев упоминал об этом эпизоде не только весною [19]17 г. в разговоре со мной, но и в мае 1918 г. в Мечетинской».
Лукомский: ««Государь никого не любил, разве только сына. В этом был трагизм его жизни — человека и правителя»{107}.
Это, конечно, право каждого [—] делать свое заключение. Но думаю, что у Вас не может быть данных к такому заключению.
Что окружающих Государь не любил, а главное никому не верил, это верно.
Но что Государь не любил Россию — это не верно. Трагизм был именно в том, что Россию он искренно любил и готов был ради ее блага принести какие угодно жертвы, но не знал, как это сделать, метался во все стороны и, повторяю, никому из окружающих не верил».
Деникин: «Я сказал «никого», а не «ничего», и поэтому решительно не понимаю, с кем Вы спорите, говоря: «но что государь не любил Россию — это не верно», — этого я и не говорил, и в любви государя к родине не сомневался и не сомневаюсь».
Лукомский: «Говоря о «полном безучастии Государя к вопросам высшей стратегии» и основываясь на прочитанной Вами записи суждений воен[ного] совета, собранного] в Ставке в конце 1916 г., Вы говорите, что эта запись создает впечатление… «о полном безучастии Верх[овного] Главнокомандующего]»{108}.
Как это не верно!
«Основываясь на записи», надлежит иметь в виду, что заседания в Ставке происходили по получении телеграммы об убийстве Распутина, и действительно, особенно на 2-м заседании, повидимому, все мысли Государя были в Цар[ском] Селе.
Если же Вам что-либо говорил о безразличном отношении Государя к вопр[осам] стратегии Алексеев, то он говорил неправду.
Конечно, Государь в вопросах стратегии ничего не понимал, но знал наизусть фронт так, как дай Бог, чтобы знали Алексеев, Вы и я — как нач[альни]ки штаба; Государь знал точно, где и какие корпуса занимают фронт, какие и где в резерве; знал по фамилиям почти всех старших нач[альни]ков; отлично помнил все детали боев и очень интересовался всеми предположениями, касающимися будущих операций.
Но, сознавая свою некомпетентность, предоставлял полную мощь своему нач[альни]ку штаба и на заседании мог «произвести впечатление безучастного Верх[овного] Глав[нокомандующего]» — вследствие своей чрезвычайной скромности, не рискуя давать какие-либо указания».
Деникин: ««Безучастие» и «интерес» — разные понятия. Государь мог интересоваться и даже отлично запомнить боевой состав и расположение фронта. Но как же мог принимать участие в разработке стратегического плана человек, который по Вашим же словам «в вопросах стратегии ничего не понимал»?»
Лукомский: «Оценка Алексеева! Образ для многих не ясный; для многих чуть не святой; для многих двуликий; для многих сложный — и честолюбивый до крайности, и в то-же время почти спартанец и крайне скромный; и умный — и узкий; громадной работоспособности, но не умеющий отличать главного от второстепенного…
Вряд ли можно давать такую оценку, как делаете Вы, по приводимому письму (Деникин, цитируя «растрогавшее» его письмо Алексеева, написанное, очевидно, в конце июля 1917 года, и в частности приводя такие слова: «Если бы Вам в чем-нибудь оказалась нужною моя помощь, мой труд, я готов приехать в Бердичев [Штаб Западного фронта], готов ехать в войска, к тому или другому командующему… Храни Вас Бог!» — делает вывод: «Вот уж подлинно человек, облик которого не изменяют ни высокое положение, ни превратности судьбы: весь — в скромной, бескорыстной работе для пользы родной земли»{109}. —
Я Вам напомню то, что я слышал после заседания в Ставке [Верховного] Главнокомандующего] 18 июля 1917 г. (очевидно, речь идет о «совещании министров и главнокомандующих», в действительности состоявшемся 16 июля. —
Когда закончилось заседание, Терещенко (министр иностранных дел. —
Говоря с Терещенко, я услышал голос ген[ерала] Алексеева. Говорил он приблизительно следующее:
«Вот уже прошло три месяца, как я не у дел, а содержания мне никакого не назначили. Я человек семейный и неимущий; очень прошу ускорить назначение мне содержания. Кроме того, я хотел Вам сказать, что безделие в такое время меня мучит; я буду крайне благодарен, если мне дадут какое-нибудь назначение; я готов на все…»
Я выглянул из-за карты и увидел, что ген[ерал] Алексеев говорит с Керенским…
Лично на меня слова Алексеева, обращенные к Керенскому, произвели тяжелое впечатление…
Вы объясняете его скромную роль на заседании главнокомандующих] тем, что он был нездоров (Деникин пишет: «Генерал Алексеев был нездоров, говорил кратко, охарактеризовав положение тыла и состояние запасных войск и гарнизонов, и подтвердил ряд высказанных мною положений»{110}. —
Думаю, что это не совсем так; перед заседанием он мне сказал:
«Ну, уж отведу же я душу и скажу этим мерзавцам, истинным виновникам развала армии, всю правду!»
И, конечно, хотел сказать. Но после того, когда Керенский обрушился на Рузского (в то же время Лукомский не оспаривает утверждения «Очерков Русской Смуты» о том, что выступление Алексеева
А роль его во время революции?
Если действительно у него в Севастополе были общественные] деятели, говорившие о предполагаемом перевороте, то начавшиеся в Петрограде события должны были его побудить определенно заставить Государя, с места, дать ответственное министерство и затем принять решительные меры для подавления «петроградского действа».
И он это сделать мог, но… что-то ему помешало.
Вообще, по-видимому, в исторической оценке личности М. В. Алексеева мы с Вами не сойдемся…»
Деникин: «Оценка Алексеева. В ней мы, очевидно, не сойдемся. Факт, сообщенный Вами (об нем Вы мне раньше не говорили), произвел на меня тяжкое впечатление. Но, зная многих первостепенных деятелей революции, знакомясь теперь еще ближе с письменными следами их деятельности, видишь ясно, как мало людей соблюли «чистоту риз» даже среди тех, кто казались непогрешимыми. Я знаю хорошо и слабые, и положительные стороны характера Алексеева и их не замалчиваю. Если, тем не менее, отношусь к памяти его тепло и сердечно, то это в силу искреннего убеждения. Ведь вот Вы, например, как защищаете память покойных государя и государыни даже от обвинений не предъявленных…
Вы говорите, что Алексеев 16 июля не сказал того, что следовало бы, потому что побоялся, услышав, как Керенский обрушился на Рузского… Это не верно. Кроме нездоровья, между прочим, была еще одна причина, о которой мне сказал Алексеев и о которой упоминаете и Вы (в «Воспоминаниях»): что я в своем подробном докладе исчерпал все его темы, и ему трудно было сказать что-нибудь новое. Но об этом я могу написать в частном письме, а никак не в своей книге (в этом — весь Деникин!
Вы упрекаете Алексеева за то, что он якобы мог сделать, но не сделал: заставить государя пойти на реформы и подавить «петроградское действо». Нет, не мог — по слабости своего характера и по неустойчивости государева характера. Наконец, Вы же сами пишете (стр[аницы] 22 и 23), что «подавить революцию силою оружия» нельзя было и… «это могло бы временно приостановить революцию, но она, конечно, вспыхнула бы с новой силой»{112} и т. д.
А кто мог, кто сделал? Кто даже из тех, которые, стоя на крайнем правом фланге русской общественности, и до революции, и теперь, на исходе ее, боготворят и идею, и династию?.. Кто ударил пальцем о палец, чтобы хоть выручить несчастных людей из застенка и спасти их жизни? А ведь это было возможно и не так уж трудно»…
…Приведенный обмен репликами интересен не только своим содержанием и теми дополнениями, которые он дает к самым, быть может, спорным главам «Очерков Русской Смуты». В нем чрезвычайно рельефно предстают оба собеседника — осторожный Лукомский, даже защиту Императора выстраивающий как будто по принципу «не поздоровится от эдаких похвал» (Антон Иванович впоследствии напомнит ему о небезупречности позиции, которую занимал Лукомский в февральские дни 1917 года: ведь тогда он выступал решительным сторонником отречения Государя, фактически предложив в качестве инструмента давления — угрозу безопасности Царской Семьи{113}), — и Деникин, отнюдь не лишенный авторского самолюбия и не склонный безропотно пасовать перед критикой, но открытый для замечаний («я всегда признателен Вам за откровенную критику моей книги и воспользуюсь ею, если придется возобновлять издание, как для исправления некоторых фактических ошибок, так и для уточнения тех мест, которые могут быть неправильно истолкованы»{114}), и — что очень важно! — почти всегда не приемлющий стремления собеседника читать между строк, искать скрытые намеки и додумывать за автора: на бой и на суд («выхожу на суд читателя, заранее готовый ко всякому злому глаголу»{115}) Деникин неизменно идет с открытым забралом.
«Я задержал несколько ответ, — пишет он Лукомскому, — в предположении, что Вы прочтете (возможно, имелось в виду «перечитаете». —
Так же будет подходить генерал Деникин и к следующим своим работам.
Причины, по которым Антон Иванович через несколько лет после завершения «Очерков Русской Смуты» снова обращается к активному литературному труду, сложно установить со всей определенностью, но правдоподобным выглядит предположение, что это было связано с известным разочарованием в общественно-политической и публицистической деятельности. Осенью 1926 года он приходит к выводу о наличии широкомасштабной советской провокации против боевой организации генерала А. П. Кутепова{117}, и эта уверенность не только должна была повлиять на взаимоотношения двух старых соратников (Кутепов, по-видимому, обращался к Деникину за консультациями), но и в значительной степени сводила на нет работу Деникина в «одной интимной противобольшевистской организации», сплотившейся вокруг мельгуновского журнала «Борьба за Россию» (где сотрудничал и Антон Иванович), но далеко не ограничивавшейся литературными задачами и, по некоторым указаниям, причастной даже к планированию актов возмездия в отношении советских главарей{118}: теперь использование кутеповских каналов становилось немыслимым.
Трудно было найти и трибуну для публицистических выступлений — милюковская газета «Последние Новости» отталкивала Деникина пренебрежением к понятию «национальный» и «полупризнанием» Советской власти, а более «правое» «Возрождение» — тем, что иные из его авторов допускали уступки русской территории будущим союзникам в борьбе против большевизма{119}; кроме того, очевидно, существовали и противодействующие «подводные течения» — так, Ильин, выступая фактически против создания широкого фронта антисоветских сил, писал влиятельному сотруднику «Возрождения», бывшему члену Государственной Думы и участнику Первого Кубанского похода Добровольческой Армии Н. Н. Львову: «комбинация Струве — Рысс— Мельгунов — Деникин… — это будет уже не белая, а розовая комбинация…»{120} Поэтому вряд ли случайно, что Антон Иванович (как будто в ответ на сделанное семь лет назад замечание Руднева: «На палитре ген[ерала] Деникина нет ярких красок для характеристики порядков дореволюционной армии»{121}) вновь обращается к области, где его опыт мемуариста — участника событий сочетается с желанием дать пусть и не всеобъемлющую, но достаточно развернутую картину «дел давно минувших дней»… причем «давность» до некоторой степени подчеркивается самим заглавием — «Старая Армия», под которым два сборника деникинских очерков увидели свет в 1929 и 1931 годах.
Реакция на книги вновь оказалась неоднозначной. На их страницах как бы воскрес молодой офицер «Ночин», живо и критически воспринимавший недостатки современной ему армейской жизни, неустанный правдоискатель и обличитель, — и израненные души многих русских военных эмигрантов, нередко склонных воспринимать былое в ностальгически-приукрашенном виде, испытали чувство недоумения и даже неприязни к автору и его труду. Еще строже оказывались критики «с идеологией», считавшие правду, подчас горькую, о старой России и ее Армии — «несвоевременной» и вредной для поддержания боевого духа и воспитания эмигрантской молодежи. Показательно сравнение, которое провел в рецензии на вышедший в Париже в 1933 году роман А. И. Куприна «Юнкера» генерал П. Н. Краснов — недруг Деникина в годы Гражданской войны (несмотря на общую цель — борьбу против большевизма) и, как можно судить по его сочинениям, личный недоброжелатель Антона Ивановича (неприязнь, впрочем, была взаимной).
Восхищаясь «прелестным романом» Куприна — «…Роман «Юнкера» — песня, поэма в прозе, звучная, стройная песня о далекой нашей молодости, о прекрасной, покойной поре, о домовитой, крепкой в любви и привязанности, семейной, радушной, гостеприимной и патриархальной Москве», — Краснов, даже отмечая некоторые фактические неточности, утверждал: «Этот роман — история недавнего прошлого. Милого, спокойного прошлого, увы, ушедшего от нас; история такая точная, сильная, яркая, подробная, что может служить документом…» И на этом фоне суждение о книгах Деникина, в заключительных пассажах возвышающееся, пожалуй, до обличительного тона, звучит еще более уничтожающим: «В очерках ген[ерала] А. И. Деникина — «Старая Армия» — Русская армия в лице ее старших представителей изображена безотрадно черными штрихами. Но, читая эти очерки, поражаешься, как или не везло их автору, и он постоянно натыкался на непорядки, хищения и гнусности, или по складу своего характера он умел и хотел подмечать, запоминать и изображать только теневые стороны, опуская светлое. Как же мог тот темный, мрачный армейский режим, какой отразился в «Старой Армии», воспитать, обучить и одухотворить ту удивительную 4-ю стрелковую дивизию — «железную» дивизию, которая дала первую славу ген[ералу] Деникину и его Георгиевский Крест (Антон Иванович заслужил во главе «Железных стрелков» IV-ю и III-ю степени Ордена Святого Георгия; кроме того, он был награжден Георгиевским Оружием и «Георгиевским Оружием, бриллиантами украшенным»{122}. —
Надо сказать, что «Юнкера» далеко не всеми оценивались столь восторженно, как Красновым, и другой эмигрантский автор (боевой офицер) считает нужным даже рассматривать книгу в связи с «рассказами из военной жизни Куприна, написанными им до революции», которые относит к категории «полных злобой», «клевещущих на военную среду», «марающих армию и рисующих военный быт в самых неприглядных и уродливых формах»: «Выгнанный судом чести из полка за пьяный скандал, Куприн мстил армии и одновременно искал популярности в редакциях левых изданий. После революции, очутившись в эмиграции, он осознал свою вину перед армией и, чтобы загладить и заставить забыть ее, он выпустил повесть «Юнкера», в которой впал в другую крайность, изобразив жизнь юнкеров Александровского Военного Училища в таких сусальных тонах, что его герои больше походили на институток, чем на настоящих юнкеров»{124}. И тем неожиданнее звучит сопоставление (хотя и не отождествление) деникинской «Старой Армии» как раз с… самым известным примером дореволюционного творчества Куприна — «Поединком», о котором в военной среде передавали крылатую фразу: «Выведенные в книге типы офицеров могут существовать в любой армии, но такого полка не было и нет в русской армии»{125} (ср. у Деникина: «…Если
Сопоставление «Старой Армии» с «Поединком» принадлежит никому иному, как хорошо знакомому нам генералу Лукомскому. В пояснительной записке, составленной в августе 1937 года в сопровождение подборки документов, которые Лукомский передавал на хранение в Русский Заграничный Исторический Архив в Праге (тетрадь «Переписка А. С. Лукомского с А. И. Деникиным»), он подробно изложил свои, да и не только свои впечатления о книге Антона Ивановича:
«У меня, к сожалению, не сохранилась копия с моего письма А. И. Деникину по поводу его книги «Старая Армия».
Мое письмо, как видно по прилагаемому ответу (приложение № 12), сильно задело А.И.Деникина.
Без моего письма — ответное письмо в некоторых своих частях не ясно и не всегда видно, о чем идет речь.
Моя основная мысль такая: в каждом большом деле есть, во всяком сложном организме (как, напр[имер], армия) есть и светлые стороны, есть и темные стороны. Жизнь всегда будет являться сочетанием добра и зла, хорошего и дурного… Общая окраска, общий вывод зависит от того, чего больше: светлого или теневого…
Молодым офицером генер[ального] штаба я служил в штабе 12-й пех[отной] дивизии в Проскурове. Хорошо узнал жизнь захолустного, провинциального городка, гарнизонную жизнь в такой дыре войсковой части…
Куприн, написав свой «Поединок», описал Проскуров и Днепровский полк, в котором он служил…
Никто не скажет, зная хорошо, как протекала жизнь в Проскурове, что Куприн налгал. Но Куприн выдвинул главным образом теневые стороны и еще их несколько сгустил… Получилась талантливая гадость…
В книге «Старая Армия», конечно, ген[ерал] Деникин не следует полностью примеру Куприна, но, считая необходимым быть честным, необходимым писать правду, выставляет слишком много теневых сторон, не оговаривая, что эти теневые стороны почти всегда стушевывались от выявления той-же жизнью светлых сторон.
Деникин пишет: «(Правду) по-моему (писать) нужно. Ибо славословить прошлое не только в его светлых сторонах, но и в грехах, преступно».
Никто и не рекомендовал Деникину «славословить прошлое в грехах…», но полезно относительно «правды» помнить известный рассказ об Императоре Вильгельме I, который, при составлении описания Франко-Прусской войны, дал указание: «Писать только правду, но не всю правду…»
Книга Деникина «Старая Армия» сильно огорчила старое офицерство. После всего пережитого прочитать произведение ген[ерала] Деникина, бывшего Главнокомандующего во время борьбы с большевиками, было тяжело.
Всем известно, что Деникин очень высоко ставит рядовое офицерство русской Армии и солдат, но ярко выявилось его всегда проявлявшееся оппозиционное отношение к верхам, к высшим штабам и ко всему привилегированному…
Я настолько задел А. И. Деникина, что [он] в пункте] 17 (ответного письма. —
Он этим намекает на обвинение меня некоторыми отдельными лицами в том, что я, в разговоре по прямому проводу с ген[ералом] Даниловым, высказал, что, по моему мнению, кроме отречения Государя, ника[ко]го иного выхода нет (разговор был вовсе не так безобиден, о чем мы упоминали выше. —
В действительности же, как конечно знает Деникин, ника[ко]го значения это мое «мнение» не имело, ибо дальше ген[ерала] Данилова никуда и не пошло…
Прилагаю это письмо ген[ерала] Деникина, полагая, что оно для исторического очерка может иметь некоторое значение»{127}.
Лукомский, на наш взгляд, преувеличил, когда утверждал, что без его пояснений ответное письмо Деникина от 31 мая 1929 года «в некоторых своих частях не ясно». Основной смысл читательских возражений вполне понятен из ответов на них Антона Ивановича, само же его письмо представляется исключительно ценным как своего рода комментарий к первому выпуску «Старой Армии», что и побуждает привести документ целиком, дополнив лишь отсылками к соответствующим страницам настоящего издания:
«Многоуважаемый Александр Сергеевич,
Перечитал внимательно Ваше письмо о книге «Старая Армия» и вынес впечатление еще большего недоумения от Вашего толкования того, что в ней изложено, и того, чего в ней нет. Я буду говорить о той лишь части письма, в которой высказаны Ваши личные взгляды. Тем более что в городе (очевидно, имеется в виду Париж, где с 1926 года жил Деникин с семьей. —
1) Вопрос о «свете» и «тенях» и их пропорциональности — чисто субъективный. Как Вы справедливо изволили заметить в разговоре со мною, — пользуясь нашим служебным опытом, мы могли бы нарисовать «теней» во сто крат больше. Да и в письме Вашем «теней» этих не мало… Дело, следовательно, в том, — нужно или не нужно писать правду. По-моему, нужно. Ибо славословить прошлое не только в его светлых сторонах, но и в грехах, преступно. Тем более в наше время, имея в виду перестройку в будущем русской армии. Наконец, один только 1-й том не дает еще цельного освещения…
2) Я написал (см. с. 95 настоящего издания. —
3) Я пишу о недоверии Сухомлинова к Поливанову (см. с. 97. —
4) Разговор между Родзянко и Сухомлиновым Вы считаете выдумкой последнего… Я упомянул об этом эпизоде (см. с. 97. —
5) По поводу Генерального Штаба суждение Ваше мне не понятно. Вы пишете: «Но
6) Срок пребывания в Военном Совете (см. с. 98. —
7) Относительно отношений Зарубаева — Крымова (см. с. 101.—
8) «Отзыв Куропаткина о беспокойных людях слишком преувеличен», — говорите Вы. «Можно привести ряд примеров выдвижения и характерных беспокойных людей»… Я и привожу эти примеры, указывая на Гурко, Скобелева, Драгомирова (см. с. 104–105,—
Что касается лично меня, то вопрос о моих отношениях с ген[ералом] Сандецким получил неожиданный оборот. Ваш собеседник пространно повествует о том, как Сандецкий к автору «Армейских заметок» проявил «не только корректность, но и честность». Вы лично дважды возвращаетесь к этому вопросу, повторяя, что все-таки «Сандецкий (меня) не съел, а съесть мог легко»… В чем тут дело? Нужно ли было в благодарность за то, что не съел, обелить его темные деяния?
Но и основание Ваше более чем шатко. Я, в качестве автора «Старой Армии», — только бытописатель. Притом стараюсь не занимать читателя своею личностью более того, чем это необходимо для характеристики быта. А дополнить очерк о Сандецком я мог бы многим. Как, к примеру, помощник нач[альника] штаба Казанского округа, генерал] Иозефович, дал поручение трем старшим адъютантам отделений «порыться в делах хоть за все три года, но откопать погрешности Деникина»… И как из этого ничего не вышло. Как ген[ерал] Сандецкий, согласившись
Я об этом не счел нужным писать.
9) Что Куропаткин вообще не отличался гражданским мужеством, я хорошо знаю; и в книге своей привел тому пример в эпизоде с Гриппенбергом (см. с. 113. —
10) Вы пишете: «Ваше выражение (говоря об отношениях командного состава к Царствующему дому) «в силу атавизма» покоробит многих, смотрящих на этот вопрос с иной точки зрения». Не следует вырывать одно определение из четырех. У меня сказано: «В силу своего высокого и более независимого положения, в силу атавизма, традиций и пиэтета, с которым относилось большинство командного состава к царствующему дому, ему (вел[икому] кн[язю] Щиколаю] Николаевичу]) легче было держать в своих руках бразды верховного командования» (см. с. 115,—
11) Я пишу, что дислокация по трущобам «вызывалась нередко своеобразным пониманием государственной экономии» (см. с. 127 —
12) Вы пишете: «из Вашего описания выносится тяжкое впечатление, что отношения между офицерами и солдатами были очень печальны». «Хотя на стр[анице] 47 Вы и делаете
Оговорку! Нужно или не знать, или невнимательно относиться к моим писаниям, чтобы не видеть, с каким признанием и любовью я всегда относился и отношусь к русскому офицеру. Даже тогда, когда касаюсь черных страниц армии, в том числе и некоторых больных сторон взаимоотношений офицеров к солдатам (так у А. И. Деникина. —
13) Относительно «собачьих сравнений» (см. с. 129. —
14) Вы передаете историю «истории» турецкой войны в общем так же, как и я, но находите мое изложение «неверным». Главным образом потому, что в первоначальном тексте истории «многие факты изложены были с пристрастием» и что второе издание затянулось «не из желания комиссии тянуть из-за «синекуры», а из трудности сказать правду и никого не обидеть»… Хороша история!.. О «пристрастии» не могу судить — первого текста не читал. Но если история войны писалась 34 года двумя поколениями офицеров генерального] штаба, то это не дело, а синекура. Что касается обвинения комиссии в «желании тянуть» работу, то этого Вы у меня найти не могли. У меня написано: «причины такой странной медлительности обнаружились наконец». И далее вдет ссылка на обиды видных участников войны, т. е. на то, что утверждаете и Вы (см. с. 135–136,-
15) Я оцениваю IV[-ый] том Куропаткина как «носящий до известной степени характер самооправдания» (см. с. 136. —
16) Я считаю, что академический режим обращал нас в школьников (см. с. 146. —
17) Я описал академический инцидент и разочарование капитана Деникина в правде воли монаршей (см. с. 153–165. —
Дальше — хуже. Вы пишете: «Впечатление создается, что Вы и ныне
И этот «камень» в Вашем письме фигурирует четыре раза. Имеется еще и несколько «камешков»… Видите ли, Александр Сергеевич, читать надо без предвзятости. Вам в особенности это должно быть понятно, потому что именно Вам известные круги инкриминируют «бросание» не «камня» даже, а увесистого булыжника в Государя — в дни, предшествующие отречению…
18) «Вы недостаточно оттенили, что Казанский округ был округом исключительным»… Я написал: «этот эпизод, невозможный в других округах и переносящий нас скорее в эпоху Крымской кампании» (см. с. 189. —
19) Вы подтверждаете, что «назначение Сандецкого, конечно, ничем оправдано быть не может…» Но и тут не обошлось без «камешка»: Если не Сандецкий, то вообще суровый начальник был там нужен, и «за это упрекать правительство или Царя, конечно, нельзя». Кто-же упрекал за это?
20) Вопрос о резолюциях Государя в дни первой смуты (см. с. 213. —
Вы дважды, лично от себя и словами своего собеседника, напоминаете мне о моем собственном опыте командования и управления…
Я помню его хорошо и писал о нем много, не утаивая черных страниц… Но никак не могу согласиться, что неудача главнокомандующего лишает его возможности иметь суждение о нестроениях военных вообще; что неудача министра лишает его права критиковать нестроения политические вообще.
А хвалить не препятствуют?