Александр Корделл
Поругание прекрасной страны
Выкуп плати хозяину,
С верхом набей суму.
Кто здесь хозяин?
Раб здесь хозяин,
И был всегда им.
Плати ему.
Глава первая
Мне запомнилось то лето.
В то лето миссис Пантридж прошлась с Йоло Милком в вереск и в январе родила своего второго, а моя сестра Морфид бросила гулять с Дафидом Филлипсом, и тот с горя запил.
Удивительное дело: до встречи с Морфид Дафид в рот не брал спиртного; ну а что Йоло — отец ребенка миссис Пантридж, в этом никто не сомневался, хотя мистер Пантридж умер восемь месяцев назад — ведь в семье Йоло дети всегда рождались недоношенными.
Парни так и липли к Морфид, особенно летом, когда они немного отогревались, а уж Дафид совсем ошалел. Он недавно перебрался к нам из Бангора — до этого он поработал чуть ли не на всех рудниках Восточной долины — и втюрился в сестру с первого взгляда. Просто страшно становится, когда человека так скрутит. Словно потерянный, он слонялся по поселку, надеясь хоть мельком увидеть ее. Ничего не ел — так мать его рассказывала, — сочинял стихи и ходил в церковь молиться за ее душу. А Морфид тем временем, глядишь, то ушла в горы со своим новым дружком из Нанти, то забралась с ним в пшеницу или в вереск, беспокоясь лишь о том, как бы для нее не наступил день святого зачатия.
Лето в тот год выдалось славное. В знойном великолепии лежала земля. Пшеница обступила ферму Булч-а-Дрейн такой высокой и плотной стеной, что мешала открывать ворота. Лунными ночами вокруг поселка громко заливались соловьи, а ведь они совсем было исчезли с тех пор, как здесь начали плавить железо. Каждое утро я забирался на гребень Тэрнпайка и смотрел оттуда, как в лучах восходящего солнца горы по ту сторону золотой долины Аска из бурых становятся зелеными.
С четырех лет я провожал по утрам отца на работу в Гарндирус; первое время он носил меня на плечах, а потом стал водить за руку. Но он оставлял меня на гребне Тэрнпайка, чтобы я не слышал ругани рабочих. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу, как он, дойдя до ворот, оборачивается и машет мне рукой. Оттуда я бежал к матери, а когда подрос — в школу; сидишь у окна и ждешь огненной вспышки выпущенной плавки, и все мысли там, среди жара и блеска расплавленного металла. Со звонком первый выскакиваю за дверь, мчусь домой обедать — и опять на гору. Там лежу на спине до темноты, дожидаясь отца, прислушиваюсь к ударам молотов в кузнице Гарндируса, слежу за стремительным полетом пестрых зимородков.
Когда опускаются сумерки, горы уже не зеленые. Ветер пахнет серой, небо от Нантигло до Риски полыхает заревом печей, а когда заступает ночная смена, все вокруг занимается пожаром. Из долины доносятся пение ирландцев и вопли малышей, которых там видимо-невидимо. Загораются огни трактира «Гарндирус», рабочие валят туда толпой выпить пива, а часом позже начинаются скандалы и драки. Но отец туда не заходит, даром что крепче головы в наших горах не сыщешь. Он идет прямо домой: ему больше по душе поужинать по-человечески и послушать, как мать честит миссис Пантридж — бесстыдница, нагуляла ребенка без мужа, — или ворчит, что никаких денег не хватит при таких ценах в заводской лавке, или говорит, что если уж по ком веревка плачет, так это по Йоло Милку, — как пить дать он отец и ребенка Гвенни Льюис, и того, что ждет миссис Пантридж.
— Тише, Элианор, — останавливает ее отец, — не надо при детях. Хватит с них того, что они слышат в поселке.
Сидишь, положив локти на стол, жуешь и слушаешь разговоры взрослых. Все это ужасно интересно, когда тебе семь лет. Смотришь, как Морфид улыбается загадочной, ленивой улыбкой, как хмурится отец, как маленькие красные руки матери режут хлеб или снимают с огня большой закопченный чайник. Слышишь журчание кипятка, предсмертный вздох обвариваемого чая. Мать сжимает губы в маленькую красную пуговку.
— Надо смотреть правде в глаза, Хайвел, — с достоинством говорит она. — От Йоло Милка хорошего не жди, и пока у меня в доме дочери-невесты, он не переступит нашего порога. Он сегодня три раза заглядывал в окно и один раз постучал в дверь.
— Нахал, — бурчит отец. — Чего ему нужно в порядочном доме?
А Морфид сидит себе, как невинная овечка, только в глазах у нее так и прыгают бесенята, и она исподтишка подмигивает мне, наклонившись над чашкой.
Вот бесстыдница!
— Поговори с ним, Хайвел, — шепчет мать. — Надо что-то сделать, а то в воскресенье я не смогу смотреть в глаза проповеднику.
— Ладно, — вздыхает отец. — А где Эдвина?
— Пошла в лавку, сейчас придет.
— Вот с кого надо брать пример, — говорит отец, искоса поглядывая на Морфид. — Набожная девушка, родители могут быть спокойны — за ней-то мужчины не гоняются, как жеребцы. Послушай-ка, что я скажу, Морфид: Йоло Милку нечего слоняться под нашими окнами, а если мою дочь увидят с ним в горах, ей придется покинуть этот дом, а Йоло Милк отправится на тот свет без церковного напутствия. Поняла, дочка?
— Поняла, — отвечает Морфид.
— Так имей это в виду.
Тут она перестает улыбаться, а жаль — Морфид прелесть как хороша, когда улыбается. Но отец — человек твердых правил и очень решительный. Он так и на матери женился: задумал — и сделал. Он увидел ее на конской ярмарке в Кифартфе, где она была с сестрой, поклонился им, а вечером предложил подвезти их домой в своей двуколке. Всю дорогу они молчали, рассказывала мать, а когда остановились у дома их отца-священника, он помог им с сестрой сойти, поклонился и уехал. Она думала, что никогда уже больше его не увидит, ушла к себе в комнату и проплакала всю ночь напролет. Но через неделю его двуколка опять остановилась перед их воротами. Он сразу вошел в дом и спросил ее отца. А через десять месяцев мать уже родила Морфид в нашем теперешнем доме.
— Боже милосердный! — восклицает мать. — Опять Йоло Милк заявился. Поговори с ним, Хайвел.
— Ладно, — отвечает отец.
— Только, пожалуйста, без драки.
— Поговорим как мужчина с мужчиной. Не беспокойся, детка.
Ну и щеголь же Йоло: напомадил черные кудри, надел новые куртку и штаны, а в петлицу сунул красную гвоздику — берегитесь, девушки! Тук-тук в дверь. Вот он, головой чуть ли не под косяк, шапка в руках, белые зубы сверкают в улыбке.
— Добрый вечер, мистер Мортимер, — говорит Йоло.
— Добрый вечер, Йоло, — отвечает отец. — Ишь, какой ты франт в новом костюме! А ну-ка, грудь вперед, чтобы он лучше сидел, а живот убери. — Он похлопал Йоло по животу. — Да, парень хоть куда. Погулять собрался?
— Только без драки, слышишь? — шепчет мать.
— Ну что ты! — отвечает отец. — Ты, значит, за Морфид пришел, Йоло?
— С Божьего соизволения, — бормочет Йоло, — и, конечно, если вы разрешите.
— В горы, значит, прогуляться собрался?
— Только прогуляемся — и все, мистер Мортимер. Что здесь плохого? Ведь ваша Морфид — порядочная девушка, не то что некоторые.
— Вернетесь-то небось засветло, а, Йоло?
— Само собой, чем светлее, тем лучше, когда дело идет о честной девушке. Хоть через полчаса, мистер Мортимер, если вам так угодно.
— Нет, не угодно, — говорит отец. — Ну-ка, будь добр, поверни немного голову, а то я всю неделю стоял у печи и плохо вижу при этом свете. И наклонись чуток — ты здорово подрос с тех пор, как я тебя в последний раз видел. Да улыбнись же — что ты такой невеселый!
Йоло как дурак выставил вперед подбородок и ухмыльнулся во весь рот.
Бац! И он лежит навзничь на земле, сложив руки на груди, что твой покойник.
Ух ты!
— И это в доме дьякона, — перебивая визг женщин, говорит отец. — Этот дом открыт для христиан, ходят ли они в церковь или в методистскую молельню, но для безбожников и прелюбодеев здесь дверь заперта.
Хорошо спать рядом с сестрой, упираясь пятками ей в колени! С матерью мы прощались на кухне, а отец приходил с лампой поцеловать нас на ночь уже в постели. Как сейчас слышу усталый вздох Морфид — повози-ка вагонетки четырнадцать часов подряд! — вижу, как она привстает, подставляя лоб наклонившемуся отцу. После его ухода мы устраиваемся в постели поудобнее. Когда дом затихает, она шепчет:
— Йестин, ты спишь?
Я не отвечаю, и вот она осторожно приподнимается, стараясь, чтобы кровать не скрипела — нашу кровать сам черт не взял бы для любовных забав. Слежу одним глазом, как она соскальзывает на пол, быстро сбрасывает фланелевую ночную рубашку — э, да на ней застегнутые ботинки! Надевает платье, проводит гребенкой по волосам — и в окошко, как ведьма на помеле.
Ой, Господи, думаю я, когда-нибудь она нагуляет себе брюхо не хуже миссис Пантридж. Так говорила на кухне мать. Слезаю с кровати и бегу к окну. Хватаясь руками за кусты, она карабкается по залитой серебристым светом горе, и черные волосы развеваются у нее за спиной. Прислушиваюсь, дрожа всем телом. Сверху доносится крик совы. Морфид кричит по-совиному в ответ. Там, наверху, лежит на траве Йоло Милк и улыбается звездам; дай ему волю, говорит мать, и все следующее поколение горняков пойдет от него одного.
И пока отец спит себе в соседней комнате сном праведника, перед которым откроются врата рая, Морфид, его любимая старшая дочка, рука об руку с Йоло Милком идет дорогой греха прямо в геенну огненную.
Глава вторая
В день, когда мне исполнилось восемь лет, отец записал меня на работу в Гарндирус. Я мог выбирать между печами и ярмаркой в Абергавенни, где фермеры нанимали батраков. Я выбрал печи, потому что некоторые фермеры очень уж дрались. Начинать работать в восемь лет считалось довольно поздно — почти все дети в нашем поселке отправлялись на работу в семь лет, а некоторые и раньше. Вот хотя бы моя ровесница Сара Робертс — она уже с пяти лет дробила руду. А Йеун Мазерс потерял одну ногу под вагонеткой, когда ему было пять лет, а другую — в шесть. Но одно дело такие, как они, а другое — наша семья. В молельне Робертсы сидели далеко позади нас, потому что отец Сары ломал известняк в карьере — такую работу мог выполнять даже иностранец — и приносил домой всего два фунта в месяц, тогда как мой отец был горновым у мистера Крошей Бейли из Нантигло (мистер Бейли уступил его на время хозяину Гарндируса) и получал вдвое больше. Так что для Робертсов и четыре пенса, которые зарабатывала за неделю Сара, были немалым подспорьем.
Ух, как здорово натягивать штаны зимним утром, подпрыгивая от холода! Мы с отцом заступали на смену с первым светом, и подпрыгивал я тихонечко, боясь разбудить Морфид. До десяти она делала черную работу в доме управляющего в Нантигло, а потом спускалась в шахту Койти, где возила вагонетки с углем и присматривала за ребятишками. Морфид в Нанти очень любили: она умела быстро остановить кровь у ребенка, задетого вагонеткой, и могла не хуже заправского доктора принять роды под землей. Сейчас она лежала в постели бледная, разметав по подушке черные волосы. Внизу умывался отец, фыркая и захлебываясь, как утопающий; из соседней комнаты доносилось похрапывание матери. По полу скользили пальцы лунных лучей. Заправив рубаху в штаны и взяв башмаки, я пошел к двери.
— Йестин!
Я обернулся. Морфид сидела на постели.
— На Вершину собрался?
— Ага, — ответил я, с тоской поглядывая на дверь: было слышно, как в соседней комнате заворочалась мать. Если она сойдет вниз, начнутся разговоры, что вот это мой первый рабочий день, да не забыл ли я взять завтрак, да умылся ли и причесался ли как следует.
— Погоди-ка, — остановила меня Морфид.
— Ну тебя, я и так опаздываю.
— Поди сюда.
Я со вздохом вернулся. Она сунула руку мне под рубаху.
— А где фуфайка?
— Отец ведь не носит фуфайки. Она задерживает пот.
— Сию минуту надень фуфайку, которую я тебе связала на прошлой неделе, или я тебя живым из дому не выпущу. И так ты еще слишком мал, чтобы идти на Вершину. Который час?
— Шесть часов, — ответил я.
— И в шесть часов ребенок отправляется на работу! Черт бы побрал всю эту сволочную систему…
— Вот я скажу отцу, что ты ругаешься.
— Ну и ябедничай, черт с тобой, — сказала она и спустила ноги на пол. — Он идет работать ни свет ни заря, а хозяйские щенки в восемь часов еще только будут завтракать, а потом отправятся кататься верхом.
С потемневшим от гнева лицом она натянула рейтузы. Раз — сбросила ночную рубашку, два — потерла груди, три — надела рваное платье и затянула талию кожаным поясом, за который цепляется крюк вагонетки; ее глаза злобно сверкали, и она шептала себе под нос:
— Коли начнется у нас в горах какая-нибудь заваруха, так и знай, я к ней руку приложила, — а то во всем поселке нет ни одного мужчины, который осмелился бы рот раскрыть.
Она дала мне подзатыльник.
— Ступай! Одним бараном больше! Иди, надрывайся за гроши, хоть тебе еще впору соску сосать, но помни, если заработаешь себе чахотку, то будешь спать под кроватью рядом с горшком, так и знай!
— Подумаешь, напугала, я буду спать с Эдвиной! — ответил я, выскочил за дверь и стремглав помчался вниз.
Отец стоял на коленях около плиты, раздувая огонь. Эдвина спала на своем месте под столом, и ее откинутая в сторону голая рука лежала на полу как отрезанная. Чайник на плите плевался и брызгал, а на сковородке шипела грудинка. Когда я вошел, отец спросил, не поворачивая головы:
— Что, сынок, Морфид ругается?
— Ага. Потому что я иду на Вершину.
Он вздохнул.
— Я так и знал. Не обращай внимания. Если так будет продолжаться, ее, того и гляди, завербуют «шотландские быки».
Он улыбнулся и схватил меня за руку повыше локтя.
— Не густо пока мускулишек-то. Ну ничего, у печей живо нарастут. Беги умывайся!
До чего же хорошо окунуться в ледяную воду, когда края кадушки покрыты инеем. Дух захватывает, судорожно ловишь ртом воздух. Жгучие струйки стекают по посиневшей груди на обвязанное вокруг пояса полотенце; машешь руками, разбрызгиваешь воду и глубоко вдыхаешь белый горный туман. Он обжигает легкие и разгоняет по телу горячую, как кипяток, кровь; крепче, крепче растирайся полотенцем, громко горланя для храбрости. На груди и животе еще нет волос, как у отца, но они вырастут, стоит только поработать месяц в Гарндирусе, где, как говорит Морфид, взрослые мужчины умирают от жара и мороза. Сожми сильней ноги, чтобы вода не протекала куда не надо.
— Доброе утро! — кричит мне сосед, забойщик Тум-а-Беддо. Он стоит во дворе в чем мать родила, а сыновья обливают его из ведер.
— Доброе утро! — кричу в ответ, дрожа от холода.
— Значит, сегодня идешь на Вершину, Йестин?
— Ага!
— Молодец! Ну, ни пуха ни пера!
Хватаю сухое полотенце и изо всех сил тру спину. Кричу, пляшу, пою, и жар охватывает озябшее тело. Скорей натягиваю рубаху, заправляю ее в штаны — и к двери, пока мороз опять не вцепился в меня своими скрюченными пальцами. Но тут же передумываю, поворачиваюсь и мчусь в глубь сада. Распахиваю дверь — там Морфид.
— Господи, — говорит она, — и тут не дают покоя!
— Да скорей ты, а то сейчас наделаю в штаны!
— Ну и делай, мне-то что. Я первая пришла. А ну-ка, постой.
Щупает у меня под рубахой.
— Так.
Морфид выходит, и я занимаю ее место. Она идет к кухонной двери и говорит отцу:
— Йестин не хочет надевать фуфайку, которую я ему связала, а сегодня такой холодище, что хоть в шкуры закутывайся.
Вот дрянь!
— Надень фуфайку, — кричит отец, — и застегнись как следует, а сейчас закрой, пожалуйста, дверь!
Прочитываю один листок «Ведомостей», другой пускаю в дело и бегу домой.
Когда я вхожу на кухню, Морфид опять щупает у меня под рубахой, но я даже не злюсь — мне не до нее. От запаха жареной грудинки у меня аж живот сводит.
Наверно, хорошо быть свиньей и приносить людям такую радость. Ничто не может сравниться с этим запахом, проникающим во все уголки дома; он залезает в постель матери, раскрывает глаза Эдвины, щекочет в носу у Тум-а-Беддо, вырывается из окошка и поднимается по склону горы прямо в небо, куда попадают все свиньи — животные с чистой совестью. Эдвина, сонно моргая, высовывает голову из-под стола.
— Рад вас видеть, сударыня, — говорит ей отец. — А между прочим, готовить завтрак полагалось бы вам. А ну, живо умываться — и за стол.